Глава 3. Неоязычество, наука и образ древности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. Неоязычество, наука и образ древности

Как бы то ни было, все неоязычники зачарованы таинственным образом дохристианской Руси. Один из них заявляет даже, что упадок истинно русской культуры начался еще в эпоху Киевской Руси, т. е. в X в. Он призывает к восстановлению языческой Руси и ее империи, которая, на его взгляд, процветала задолго до IX в. (Гусев 1993: 14). Другой автор-почвенник объявляет, что истинный расцвет славянской цивилизации наблюдался в некоем «царстве Руксолань» в I тысячелетии до н. э. и что после его разгрома гуннами в IV в. н. э. настало время «разрушения и гибели Древней Руси» (Асов 1996). Примечательно, что, хорошо зная о сарматах-роксоланах, Асов сознательно превращает их сначала в «руксоланов», а затем и в «русколанов», чтобы сделать их «славянами», создателями «царства Русколань» (Асов 1999: 137, 156). Короче говоря, неоязыческая концепция исходит из того, что наиболее блестящие страницы в русской истории были написаны до X в., т. е. в эпоху, которая не оставила почти никаких письменных свидетельств об истории славян, не говоря уже о «руси». Это-то и открывает значительный простор для самых изощренных фантазий, для «изобретения прошлого».

Надо с самого начала оговорить, что неоязыческая этногенетическая мифология не имеет никакого отношения ни к современному научному мышлению, ни к сколько-нибудь серьезным научным методам, отвечающим нынешнему уровню развития науки. Поэтому научные дискуссии с неоязычниками мало плодотворны. В методическом плане неоязыческие идеологи остаются на уровне XVIII–XIX в., когда, покончив с монархией, националисты Западной Европы изобретали для своих народов генеалогии, восходившие к легендарным предкам, донесенным до нас Библией, античной мифологией или средневековыми хронистами (Поляков 1996: 17-116). Впрочем, они заимствуют устраивающие их данные и из более поздних как научных, так и, по большей части, популярных изданий, включая и самые новейшие. При этом многие из их немудреных построений устрашающе напоминают концепции, популярные в Третьем Рейхе, интеллектуальный багаж которого служит многим неоязычникам неисчерпаемым источником вдохновения. Профессиональных ученых-гуманитариев среди русских неоязычников почти нет, и их не устраивает «узость научного подхода» (Сперанский 1996: 8) и «безнравственность методов» «иудео-материалистической науки» (Добровольский 1994: 6, 9). Между тем, отстаивая свои позиции, сами неоязычники не перестают ссылаться на несуществующих академиков и таких же, как они, дилетантов, безуспешно доказывая, что они опираются на научные знания (см., напр.: Асов 2001).

Вообще это идеологическое течение, подобно его германскому предшественнику (Левада 1993: 125), отличают воинствующий антиинтеллектуализм и научный популизм, хотя оно и заявляет о том, что «сегодня, как никогда, человечеству нужна помощь науки» (Волхв 1995: 1), и пытается утвердить «культ человеческого разума и знаний» (В твердыне 1995: 2). Однако наука понимается здесь весьма своеобразно. Например, всячески пропагандируются «русские народные мудрецы, не увешенные научными званиями» (и знаниями, добавим мы от себя), и экспертами служат, скажем, слесарь, предложивший новый «великолепный» перевод «Слова о полку Игореве», токарь, коротающий часы досуга в философских раздумьях, или инженер-электрик, с необычайной легкостью читающий этрусские тексты (см., напр., Предтеченский 1997). Воображающий себя специалистом по истории свастики вологодский коллекционер даже гордится тем, что, в отличие от ученых, полагается на «интуитивный метод исследования» (Тарунин 2009: 33). Работы специалистов-археологов неоязычников не устраивают, и они отдают предпочтение, например, школьному учителю из Балашихи И. В. Чернышу и его питомцам, которые будто бы нашли на плато Устюрт следы «русов-арийцев», шедших в Индию (Доманский 1997: 73–75), или же тульскому писателю И. Афремову, якобы обнаружившему обсерваторию каменного века на Куликовом поле (Трехлебов 1998: 8–9). Утверждается, что «только коллективное народное научное творчество поможет нам восстановить Ведические Знания» (Интеллигенция… 1995).

В частности, в защите сфабрикованной «языческой» летописи «Влесовой книги», неоязычники уповали, главным образом, на помощь «простых читателей», неспециалистов, которым патриотический энтузиазм должен был заменить специальную подготовку (Лесной 1966: 5–6; Осокин 1981: 73). Один из вождей неоязыческого движения, волхв Доброслав (А. А. Добровольский), гордится тем, что сам он не обременен высшим образованием, и полагает, что «образование калечит человека» (Так же считал и Гитлер. В. Ш.). По его мнению, наука сейчас находится в тупике и «от нее одни несчастья». Это не мешает ему писать «книги и брошюры» и объявлять себя и своих последователей носителями света и «здоровых сил нации» (Доброслав 1995а).

На помощь этим энтузиастам устремляются и некоторые интеллектуалы, пытающиеся более тонкими методами дискредитировать науку для того, чтобы расчистить поле для дилетантских построений. На эту скользкую тропу вступил, например, писатель Ю. Д. Петухов (1951–2009), бывший инженер-электротехник, выдававший себя за историка[12]. Спекулируя на том, что в советское время историческая наука испытывала определенное идеологическое давление (но, во-первых, сила этого давления в разных ее областях была очень разной, а во-вторых, и в те годы находилось немало добросовестных ученых, что никак не желают признавать люди типа Петухова), Петухов рисовал всю советскую историческую науку жалким подобием западной «норманистской школы», писал о ее удручающем состоянии, отрицал за ней какие-либо достижения и противопоставлял ей симпатичные ему взгляды представителей, так называемой, «славянской школы» XIX в. (Петухов 1990: 13, 64–70, 116; 1998б: 7-12, 23, 54–55, 96–97, 249–251; 1998в: 35)[13], уже давно и прочно отвергнутой серьезными специалистами по причине их полной научной несостоятельности.

В частности, он безоговорочно называл скифов предками славян, что иначе как курьезом назвать трудно. И все это делалось под демагогическими лозунгами отделения «подлинных знаний» от «умозрительных конструкций» и «ложных стереотипов» и возвращения «многомерности и полифоничности» в школьные учебники. Петухов утверждал, что он один знал «подлинную историю», которую «жрецы» якобы скрывали от толпы (Петухов 1990: 10–12, 1998а: 476). При этом всю историю он сводил к механическим переселениям людей с места на место и фактически не признавал глубинных внутренних изменений – ведь «при естественных условиях развития крупные смешанные культурно-этнические сообщества практически неистребимы, они могут существовать, внешне изменяясь, но сохраняя первичные формы внутренне, десятки тысячелетий» (Петухов 1998б: 229–230). Тем самым, вопреки всем представлениям современной науки о сложных процессах этнокультурной динамики, он фактически изображал русский этнос вечным и неизменным, сложившимся много десятков тысяч лет назад. Как это совмещалось с его собственным утверждением о том, что славяне и, в частности, русский народ в своем развитии многократно смешивались с другими группами (Петухов 1998б: 229), остается только догадываться.

Надо ли говорить, что посвященная истории древних индоевропейцев книга Петухова, выдержавшая два издания, была перенасыщена такого рода столь же безапелляционными, сколь и сомнительными утверждениями. Ведь обвиняя ученых в игнорировании фактических материалов и первоисточников (Петухов 1998б: 249), сам автор, очевидно, представлял себе исследовательскую работу исключительно как туристическую поездку по музеям Европы и Ближнего Востока и фотографирование на фоне древних развалин, чем он активно занимался во второй половине 1990-х гг.

Впрочем, надо отдать ему должное, он сознавал свой дилетантизм и фантастичность своих построений. Поэтому он опасался представлять свои «ученые теории» на суд специалистов. По его собственным словам, «в нынешних условиях они обречены на полное замалчивание или, в лучшем случае, на сокрушительную, но не аргументированную критику в узких кругах». Поэтому он предпочитал писать романы и именно в них давать русским людям представление об их «подлинной истории». Впрочем, двигала им вовсе не любовь к науке, а патриотическое чувство – «сейчас, когда наша страна разрушена, расчленена, разграблена, когда она утратила свою независимость, да, именно сейчас писать нашу подлинную историю необходимо…» (Петухов 1998в: 28; 2001: 251). Однако вместо того, чтобы сообщать о реальных славных страницах русской истории, – а их в ней немало, – Петухов создавал фантастические вымыслы и занимался приписыванием русским чужой славы, чужих достижений, и этим скорее унижал, чем возвышал русскую историю.

К тем же сомнительным приемам научной критики прибегал и философ В. Н. Демин (1942–2006). Правильно отмечая, что существуют различия между объективным миром и тем, какой образ он принимает в человеческом сознании, этот автор тут же делал вывод об отсутствии сколько-нибудь существенных границ между научными построениями и мифологическими. Свои рассуждения он облекал в типичную наукообразную форму, сознательно нарушая законы логики, которые он как философ, безусловно, знал. Он утверждал, что «каналы символизации и алгоритмы кодировки глубинного смысла бытия и его закономерностей одинаковы как для науки, так и для мифологии». Из этого он напрямую делал вывод о том, что у мифа имеются такие же реальные основания, как и у научного факта, и что в обоих случаях результатом являются «спекулятивные конструкции, далеко отступающие от реальности». Автор рассуждал о смене научных парадигм и напоминал, что сегодня уже никто не учится по учебникам прошлого века (Демин 1997: 48–49; 1999: 87–88). В итоге он, по сути, реабилитировал мифологию и уравнивал ее в правах с наукой[14].

Любопытно, что при этом он не задавался вопросом о том, почему в течение последних столетий люди отказались от прежнего исключительно мифопоэтического взгляда на мир и создали науку. Конечно, Демин был прав в том, что мифологическое мышление не ушло в прошлое; мифов хватает и в наше время (Демин 1999: 88). Но совершенно очевидно, что современного образованного человека они уже не удовлетворяют. Его интересы требуют более глубокого проникновения в суть окружающих процессов, перед чем мифологическое мышление бессильно. Достаточно задать простой вопрос о том, можно ли было создать современную индустриальную цивилизацию на основе мифологического мышления, и все становится предельно ясным. Демин сознательно уводил читателя в сторону, не рассматривая качественных различий между мифологией и наукой. А такие различия имеются, и они весьма существенны. В основе научных подходов лежат тонкие детально разработанные методы, позволяющие разным специалистам независимо друг от друга получать один и тот же результат. В этом и состоит процедура верификации, полностью отсутствующая в любой мифологии, потому что мифология, в конечном счете, базируется на вере, тогда как наука основана на знании, добытом опытным путем.

Но если вера предполагает наличие исконной незыблемой истины, то знание бесконечно расширяет свои пределы – устаревшие теории и подходы отбрасываются и заменяются более адекватными действительности. Означает ли это, что наука, как хотел убедить читателя Демин, тоже занимается созданием мифа? Вовсе нет. Закон Ньютона столь же действенен и теперь, как и во времена великого англичанина. Теория относительности Эйнштейна вовсе не отменила его, а лишь показала, что он действует в определенных пределах и не способен описать более многоплановую действительность. Иное мы видим в мифологии, где два мифа, объясняющие одно и то же явление, не могут ужиться друг с другом – приходится выбирать либо то, либо другое. Соответственно люди делятся на враждующие лагери, и дело иной раз доходит до кровавых разборок (вплоть до религиозных войн). Этого никогда не происходит в науке (если только она не является ангажированной), что бы ни писал Демин о борьбе между научными школами. Ведь в научном мире царит королева доказательства: побеждает та школа, которая представляет свое видение проблемы более аргументировано. Ничего подобного в мифологии и быть не может. Там царит вера, которая отметает все иные подходы только на том основании, что они в нее не укладываются.

Именно этим принципам и следовал сам Демин. Ему надо было дискредитировать и отвергнуть современные научные данные вовсе не потому, что он нашел более правдоподобное решение, а для того, чтобы оживить давно отвергнутые наукой и основательно подзабытые гипотезы XVIII–XIX вв., выдвигавшиеся, как правило, дилетантами. Примечательно, что поддержку своей центральной идеи о древней арктической цивилизации автор находил не у ученых, а в популярной, псевдонаучной и эзотерической литературе (Демин 1997: 57–58, 79, 541; 1999; 2003: 327–330).

Отвергая научное знание, Демин всячески прославлял «знание эзотерическое» и «русский космизм» (Демин 1997: 8–9, 53), опираясь на «достижения» оккультных учений XIX и начала XX веков[15]. Всецело полагаясь на эзотериков, Демин писал, что «получаемое ими знание – ноосферного происхождения, которое не поддается опытной или источниковедческой проверке» (Демин 2003: 375). Для него такое знание лежало вне всякой критики. Вспоминал ли он при этом свою многозначительную фразу о том, что сегодня никто уже не учится по учебникам прошлого века? Сам Демин нарушал все методические требования современной науки, и именно поэтому ему импонировал подход такого же, как он, фантазера Л. Н. Гумилева (Демин 1997: 39; 1999: 456–457), обвинявшего профессиональных историков в том, что они слишком много внимания уделяют критике источников.

Демину тоже не нравились «ползучий эмпиризм» и «нудные транскрипции», он предпочитал смотреть на историю «с птичьего полета», не понимая, что история не может писаться без исторических источников, а любой такой источник представляет собой сложный текст, требующий предварительного анализа. Его эта «нудная» работа не устраивала, и он предпочитал опираться не на современных профессиональных историков, фольклористов, археологов или лингвистов[16], а на мыслителей XVIII, XIX и начала XX вв. – писателей (В. Г. Тредиаковский, В. Капнист или В. Розанов), дилетантов (Ж.-С. Байи, З. Доленга-Ходаковский, А. Д. Чертков, А. Ф. Вельтман, генерал А. Нечволодов и др.) или эзотериков (Е. Блаватская, Р. Генон, Ю. Эвола). Не занимаясь профессиональным анализом первичных источников, он либо полностью их отвергал по примеру Гумилева (он фактически отбрасывал все накопленные ныне археологические материалы), либо, напротив, абсолютно им доверял (как, скажем, заимствованной из «Синопсиса» книжной версии, восходящей к ранней русской летописи, о происхождении русских якобы от Яфета (Иафета), который жил на Крайнем Севере. См.: Демин 1997: 23, 51–52, 77, 83).

Мало того, в погоне за занимательностью он принимал на веру и без всякой критики воспроизводил сообщения, к которым специалист отнесся бы с большим сомнением. Вот весьма показательный пример. Демин утверждал, что его герой, журналист А. В. Барченко (1881–1938), получил тайные знания от отшельника, с которым он якобы столкнулся в глухих костромских лесах. Демин приводил содержание письма Барченко, повествующего об этом событии. В письме же говорилось о том, что отшельник сам нашел Барченко в Москве; ни о какой встрече в лесах не было и речи. Демин доказывал, что Барченко будто бы владел древнейшим «идеографическим письмом». На самом деле эти данные снова взяты из письма Барченко, где рассказывается о некоем сумасшедшем, который в 1920-х годах демонстрировал «загадочные идеограммы» (Демин 1997: 9-10; 1999: 440–441). Проверить, что это были за знаки, невозможно. Сам Демин их не видел, никакой экспертизы над ними не производилось. Почему их следует считать знаками древнейшей письменности, остается загадкой.

Между тем, Демин умалчивал о том, что ученик известного эзотерика Г. Гурджиева (1877–1949), мистик-экспериментатор Барченко, был связан с масонским орденом мартинистов и в 1920-е годы руководил оккультным «Единым трудовым братством». Опираясь на поддержку петроградского ЧК, а затем начальника Особого отдела ВЧК-ОГПУ Г. И. Бокия (1879–1937), тоже увлекавшегося мистикой, Барченко сумел стать экспертом по парапсихологии и читал лекции сотрудникам ОГПУ. В 1924 г. он был взят на работу в ОГПУ, где создал лабораторию, разрабатывавшую методы телепатического воздействия на противника и чтения его мыслей. Для этого к сотрудничеству привлекались колдуны, знахари, шаманы, гипнотизеры. С 1930 г. Барченко заведовал биофизической лабораторией Московского политехнического института, финансировавшегося ОГПУ и служившего ему центром по изучению «аномальных явлений». Эта лаборатория занималась, в частности, разработкой методов контроля над массовым сознанием (Шишкин 1995; Брачев 1998: 361–362; 2006: 161–184, 205–220; Шошков 2000: 70–71; Елисеев 2001). Вскользь упоминая о связях Барченко с масонами и с ОГПУ, Демин не скрывал, что источник безудержной страсти Барченко к допотопной северной цивилизации уходит своими корнями к масонскому оккультному «знанию» (Демин 1999: 137–140, 441; 2003: 340). Учитывая все это, вряд ли следует относиться к фантазиям Барченко с полным доверием. Действительно, имеется предположение о том, что фантазии о Гиперборее были призваны скрыть истинные цели поездки Барченко на Кольский п-ов, связанные с изучением тайн саамской магии (Токарев 2006: 21). Между тем, Демин, очевидно, полагал, что именно такие люди способны дать более глубокие знания о древнейшей истории человечества, чем современная профессиональная наука.

Аналогичный подход к истории демонстрирует и А. Асов. С презрением пеняя науке за «ограниченность знания», он предпочитает опираться на «атлантологическую и тайноведческую литературу». Правда, – замечает он, – авторы последней редко проводят грань между собственными мыслями и «священной традицией» (Асов 1998: 164). Вопрос о том, откуда берутся надежные знания о «священной традиции», он оставляет открытым. Но в том, что такого рода трактаты, включая и его собственные, перенасыщены фантазиями их создателей, нельзя с ним не согласиться. И именно поэтому каждый из таких авторов, стремясь к самовыражению, создает свою собственную версию псевдоистории, которую невозможно согласовать с другими. Асов, например, убежден в том, что бесценным методом датирования древнейших периодов истории должна служить астрология. При этом он призывает учитывать особенности «славянской астрологии» (Асов 1998: 7), не находя ничего странного в том, что, если каждый автор будет опираться на свою национальную школу астрологии (хотелось бы знать, что это такое. В. Ш.), ни о какой единой хронологии истории говорить не придется. Скажем, Асов принимает научные данные об оледенении эпохи позднего палеолита (Асов 1998: 168–169, 174–175), а Демин их столь же категорически отвергал (Демин 1999: 22–23, 126). Асов вначале относил существование легендарной «Гипербореи» к постледниковому времени (Асов 1998: 169–170, 175), затем радикально это пересмотрел и заявил о том, что она существовала еще 20 тыс. лет назад (Асов 1999: 114; 2000: 309). А Демин и не сомневался в том, что она существовала в палеолите (Демин 1999). Демин связывал ее исключительно с полярным регионом, а Асов устанавливает ее границы между Кавказским хребтом и Северным Ледовитым океаном. Вряд ли надо объяснять, что оба они занимались созданием мифов.

Не менее поучителен негласный спор между неутомимым пропагандистом «русской предыстории» Асовым и столь же упорным певцом пантюркизма М. Аджиевым. Если последний хочет видеть во многих русских «ославяненных тюрок», то для первого часть «славяно-сарматов», живших на Северном Кавказе, были отюречены (см., напр., Асов 1998: 213–214), как, впрочем, и хазары, которые якобы изначально были «арийцами» (Асов 2000: 424–425). Этот пример свидетельствует вовсе не о правоте одного и заблуждениях другого, а о том, что принятый ими обоими этногенетический подход к истории ведет в тупик.

О степени строгости методов Асова говорит и следующее. Соглашаясь с другими неоязычниками в том, что зодиакальная эпоха, т. е. интервал между сменой знаков весеннего равноденствия, длится будто бы 2160 лет и что двенадцать таких эпох составляют «год Сварога» (см., напр., Гусев 1996: 5), Асов определяет этот период как длящийся «около 27000 лет» (а не 25920 лет как это следует из строгих математических расчетов). В дальнейшем он уже безоговорочно пользуется цифрой в 27000 лет, ибо иначе его хронология существенно разойдется с исторической, которой он пытается следовать для позднейших эпох (ср. Асов 1998: 34, 165, 173). Между тем, строгость, а не приблизительность (!), астрологических подсчетов диктуется тем, что в их основе лежат священные числа. Например, в основе ведической традиции лежали магические числа 3, 7, 12 и 72, а вавилонские жрецы использовали числа 1, 72 и 200 (Thapar 2000a: 163; 2000b: 14–18). Иными словами, Асов сам сознательно нарушает законы астрологии, на которую он пытается опереться в своих рассуждениях.

Кроме того, длительность космического века в 2160 лет была установлена членами английского оккультного ордена «Золотой зари» в конце XIX в. Но другие астрологи предлагали иные даты (об этом см.: Гудрик-Кларк 1995: 118; Фаликов 1997: 198). В любом случае такие подсчеты не имеют никакого отношения к какой-либо славянской традиции. На Западе период между сменой знаков весеннего равноденствия принято называть «платоническим месяцем», а двенадцать таких месяцев (25920 лет) – «мировым платоническим годом»[17]. Блаватская использовала такие понятия как «День Брамы» и «Год Брамы», но в ее построениях они имели совсем другую протяженность (Carlson 1993: 117). Из этого ясно, что Асов и его единомышленники пользуются понятиями, заимствованными из иных традиций, но пытаются их ославянить.

Фактически в своей методологии упомянутые выше авторы и их единомышленники опираются на эзотерику, и их мировоззренческие принципы и методические приемы в конечном итоге восходят к традиции русской теософии, разработанной Е. П. Блаватской. Последняя пыталась увязать религию с наукой и живо интересовалась современной ей научной мыслью, интерпретируя ее по-своему. В оккультизме она видела «тайную науку», способную проникать в суть вещей много глубже, чем это делает общепризнанная наука. А ее основным методом был не научный эксперимент или всесторонний научный анализ, а «духовное прозрение». Сырьем, из которого такое «прозрение» пыталось выудить «истинное знание», служили мифы и сказания народов мира, которые Блаватская трактовала совершенно произвольно. Поэтому созданная ею схема «антропогенеза» отличалась эклектикой и крайней непоследовательностью. Она содержала разительные противоречия, позволявшие ее последователям делать из нее самые разные несовместимые друг с другом выводы. Например, с одной стороны, Блаватская доказывала, что выделенные ею семь человеческих рас эволюционировали одновременно в семи разных частях планеты. Но, с другой стороны, она же утверждала, что такие расы последовательно сменялись, порождая одна другую. Якобы они развивались циклически: когда предыдущая раса приходила в упадок и умирала, новая переживала период бурного расцвета. Объяснить этот процесс с материалистических позиций Блаватской представлялось невозможным, и она утверждала, что остатки прежних рас закономерно исчезали с поверхности Земли в силу «кармической необходимости». Разумеется, с позиций современной науки такие взгляды кажутся странными, идущими вразрез с имеющимся научным знанием. Однако они до сих пор привлекают внимание тех, кто увлечен эзотерикой. Поэтому, чтобы разобраться в том мифотворчестве, о котором пойдет речь далее, необходимо знать систему понятий и представлений, которую сформулировала для себя Блаватская.

Примечательно, что иной раз современные мифотворцы, чтобы не прослыть дилетантами, клянутся в своей приверженности научной истине и сами выступают против искажений истории. Например, Демин писал, что «всякого рода исторические “выверты”, доведенные до полнейшего абсурда, – характерная черта постсоветской России» (Демин 2003: 371). В свою очередь Асов призывает «бороться с фальсификациями нашей великой истории». Однако при этом под фальсификациями он имеет в виду не искажение реальной истории, а приверженность некому «мифу о дикости Древней Руси» (Асов 2003: 13). Эту фразу трудно понять без учета того, что под «Древней Русью» он понимает выдуманную им самим «первобытную Русь» с ее колоссальными по размеру «государствами», «ведической религией» и «палеолитической письменностью». Следовательно, к фальсификациям он относит труды профессионалов, не обнаруживающих такой «первобытной Руси». Сходной была и позиция Ю. Д. Петухова, со всей страстью выступившего в своей последней книге против фальсификации истории, которой, на его взгляд занимались шарлатаны и дилетанты. Он указывал, что они искажают суть Русского Православия, – ведь сам он понимал его как «исконное мировоззрение русов с древнейших времен». Таких фальсификаторов он называл «ненавистниками России» и утверждал, что за их спиной стоят западные спецслужбы, заинтересованные в разрушении основ Российского государства. Примечательно, что среди фальсификаторов он числил и историков-профессионалов, которые, на его взгляд, слишком увлекались идеями «ложной романо-германской школы» (Петухов 2009а: 454–455). Иными словами, сегодня воинствующий дилетантизм переходит в наступление и с яростью набрасывается на академическую науку, которая, на его взгляд, не проявляет должного патриотизма и не занимается всемерным прославлением русской истории.

При этом в своем патриотическом задоре многие из этих авторов, по сути, вновь задаются вопросами, встававшими перед западными националистами-романтиками еще в XIX в. Ведь еще молодой Гегель был озадачен тем, что немцам внушали сказки народа, «чей климат, законы, природа и интересы чужды нам, чья история никак не связана с нашей. В воображении нашего народа живут Давид и Соломон, а герои нашей родины дремлют в книгах ученых… Разве Иудея является родиной Туискона?… Христианство опустошило Вальгаллу, оно выкорчевало священные рощи, оно задушило народную фантазию, как постыдное суеверие…» (Поляков 1996: 260)[18]. В конце XIX в. сходные мысли мучили известного французского националиста Мориса Барреса, критиковавшего своих соотечественников за излишнее увлечение античной цивилизацией: «Чтобы сблизиться с эллинизмом, мне пришлось бы пожертвовать слишком многим, и я опустошил бы себя, стал бы ничем» (Soucy 1972: 107).

Аналогичным образом, некоторые современные русские интеллектуалы с любопытством неофитов обращаются к картине мировой истории и с удивлением обнаруживают, что древнейшие цивилизации были созданы отнюдь не русскими и не славянами. Их задевает то, что школьные курсы всемирной истории начинаются с древних египтян и шумеров, греков и римлян. Так, художник И. Глазунов сетует: «Почему мы изучаем в школе греческую мифологию, а свою, славянскую, предаем забвению?» (Глазунов 2006. Т. 2: 453, 462). В. Истархова возмущает то, что Ветхий Завет повествует об истории евреев, ничего не сообщая о происхождении других народов (Истархов 2000: 17, 45). И. Синявина тоже не устраивал христианский подход, прославляющий историю древнего Израиля и игнорирующий или даже извращающий «жизнь и дела наших предков». Его шокировало то, что при этом собственная история заменялась «еврейскими мифами» (Синявин 2001: 5, 91). Ю. Петухов недоумевал, почему школьников учат тому, что древнейшая цивилизация возникла в Древнем Египте, а восточные славяне появились на исторической сцене только в эпоху раннего средневековья. Его возмущало, что «всему иноземному нас учат с гораздо большим усердием и последовательностью, чем своему отечественному». Подобно Гегелю, он сокрушался по поводу того, что греческий и римский пантеон известен русским лучше, чем свои исконные боги (Петухов 2001: 10–11, 229–230; 2009б: 5–6, 123).

Заявляя, что все мировые религии были занесены в Россию извне, А. Хиневич восставал против мнения о том, что русская культура будто бы строится на какой-то полученной у иноземцев мудрости. Он призывал искать свою изначальную самобытную веру, а не основываться на заимствованной (Хиневич 2000: 3). В его изданиях доказывалось, что «не к лицу Славянам и Ариям кланяться чужим святыням, лить воду на чужую мельницу, отдавать свою психическую энергию чуждому эгрегору» (Хиневич 1999: 128). А в радикальных листовках инглингов это «чужое» отождествлялось с еврейской традицией (Яшин 2001: 65). Во всех таких случаях ущемленное национальное чувство заставляет подобных авторов подозревать ученых в «фальсификациях истории», «сокрытии подлинных фактов от общественности», «политизации истории» и прочих манипуляциях, производимых якобы под давлением заинтересованных в этом тайных сил. Эти авторы отвергают современное научное знание вместе с принятыми научными методиками и занимаются выстраиванием «альтернативной истории», пронизанной мегаломанией и поисками великих предков в глубинах первобытности.

Если такие авторы выступают против «экспансии чужой истории», то почему они не могут удовлетвориться богатой событиями реальной русской историей последнего тысячелетия? Анализируя это явление, исследователь сталкивается на первый взгляд, со странной ситуацией. Ведь понятно, почему лидеры бывших колониальных народов, чья известная история связана с тяготами иноземного господства, обращаются к легендарному доколониальному прошлому, которое за неимением надежных исторических источников оказывается нетрудно наполнить вновь изобретенными символами Золотого века. Однако почему это привлекает выходцев из народа, имеющего богатую и сложную историю, полную реальных героических событий, способных с лихвой обеспечить национальную идею желанными символами?

Советская история, на которой воспитывались будущие радикальные русские националисты, изображала весь досоветский период эпохой народных страданий. Однако, если советская схема основывалась на классовом подходе и под народом понимались угнетенные массы, то в глазах русских националистов, питавших симпатии к этно-расовому подходу, «народ» отождествлялся с «русским народом», а его угнетателями сделались «чужеземцы» и «инородцы». Этот подход оказалось возможным применить и к советской эпохе, которая также вызывала неприятие у русских националистов тем, что якобы и в то время «власть инородцев» упорно сохраняла свои позиции. Мало того, возвращение русскому православию достойного места в обществе также не устраивало русских радикалов, ибо и в христианстве они усматривали враждебную силу, якобы тесно связанную с происками все тех же «инородцев», стремившихся закабалить русский народ. Поэтому речь шла не только о версии истории, которой придерживалось христианское учение. Причины недовольства русских радикалов лежали гораздо глубже: ведь следуя советской идеологии, они видели в христианстве орудие угнетения, направленное против русского народа. Причем это угнетение воспринималось ими не только в социальных, но и в этно-расовых тонах.

По указанным причинам русские радикалы отрицали не только советскую историю, но вместе с ней и всю эпоху господства христианства на Руси. Такая история была для них сродни колониальной и полностью ими отвергалась как несоответствующая интересам русского народа. Им нужна была другая история, свободная от какой-либо «иноземной зависимости» и «чужеродного господства», история, в которой господствовал «русский» Бог. Такую историю они могли обнаружить только в языческие времена, и вот почему среди них столь большую популярность получило русское язычество. Поэтому становление нового русского национализма шло рука об руку с формированием русского неоязычества.

Такая идеология была неразрывно связана с идеей «чистоты» – чистоты культурной, языковой и расовой. И именно это ей обеспечивало новое обращение к «арийскому мифу». И неважно, что этот миф был дискредитирован живодерской практикой нацистской Германии. Ведь оставалась возможность обвинить нацистских вождей в «извращении» высоких идей и заменить германский «арийский миф» «славяно-арийским», якобы лучше обеспеченным источниками и лучше соответствующим современным научным знаниям.

О том, какой вред дилетантизм и псевдонаука приносят поиску научной истины, писалось неоднократно (Алексеев, Лихачев и др. 1976.; Буганов, Жуковская, Рыбаков 1977: 202). Здесь надо лишь отметить, что патриотический подход, целенаправленно культивировавшийся в советской исторической науке, начиная со второй половины 1930-х – 1940-х годов, нанес ощутимый урон становлению независимого научного мышления и развитию строгих научных методов, стимулировал рост пренебрежительного отношения к историческим источникам и даже породил определенное увлечение фантастическими или явно сфальсифицированными историческими версиями, вдохновленными патриотическим порывом (Лурье 1992; Шнирельман 1993; Козлов 1994: 5–8, 183–185; Козлов 1999). В наши годы псевдоисторические построения нашли себе удобную нишу в популярной литературе, и это не случайно. Ведь, как считают современные литературоведы, «в популярной литературе эмоциональное содержание доминирует над эстетическим и познавательным, суждения о ней всегда связываются с социальным контекстом, и ее структура и воздействие в большей степени основываются на намеках на актуальную действительность…» (Менцель 1999: 396).

А вот как свою позицию объяснял писатель Ю. Петухов. Провозглашая себя «историком, социологом, лингвистом и этнологом», он сетовал на то, что научные монографии издаются малыми тиражами, доступны узким специалистам и обречены на замалчивание. Кроме того, он опасался «сокрушительной критики». Поэтому свои исторические построения он облекал в форму романа, полагая, что именно оттуда русские наконец-то узнают правду о себе и своих предках (Петухов 2009б: 134). Однако он не забывал в выходных данных делать отметку «научное издание», создавая у читателя иллюзию того, что речь все же идет о «научной литературе». Поэтому в настоящем исследовании я и уделяю такое большое внимание анализу популярной литературы, причем той, которая рассматривается британскими учеными в рамках понятия «популярной археологии»[19].

Как бы то ни было, неоязычество представляет определенное идеологическое течение нашего времени и является вызовом тем специалистам, которые связывают модернизацию с секуляризацией и видят в религии лишь временного попутчика секулярного национализма (см., напр.: Kedourie 1966; 1970; Smith 1971; Hobsbawm 1992: 68–72, 176). Те же, кто признают более тесную связь религии с национализмом, обычно игнорируют неоязычество (Hutchinson, 1994: 66–96). Между тем, неоязычество в некоторых своих формах претендует на статус политической силы, способной создавать специфическое мироощущение, по крайней мере, у части населения. А это в свою очередь чревато особого рода политической активностью, ибо реальное поведение людей определяется не столько конкретной объективной действительностью, сколько тем, как они представляют себе эту действительность (Merton 1957: 421–423; Connor 1994: 75).

О том, что русское неоязычество ставит одной из своих главных задач трансформацию поведенческих стереотипов и выковку более активного агрессивного отношения к действительности, свидетельствуют те языческие ценности, которое оно в особенности превозносит. И это является еще одной существенной характеристикой рассматриваемой идеологии. Неоязычники обвиняют христианство в том, что оно формирует у людей пассивное покорное поведение, призывает их к смирению и взаимопониманию. Им такой стиль поведения не подходит. Они видят себя людьми активного действия, никому не спускающими каких-либо обид и обретающими гармонию в героической борьбе. Одной из основных их ценностей является понятие справедливости, которое они понимают по-язычески, т. е. как неотъемлемое право на мщение обидчику. В противовес христианскому всепрощению они отстаивают идею активной борьбы с любым злом путем насилия, называют воинскую культуру важнейшей частью любой этнической культуры и связывают именно с ней такие понятия как доблесть, мужество и честь (Белов 1991; 1992а; 1995; Белякова 1994; Доброслав 1995б: 27; Егоров 1995: 58; Егоров 1996: 62; Шибин 1998: 3–9).

Тем самым, русское неоязычество по сути своей нуждается в образе врага и активно готовит своих адептов к грядущим битвам не на жизнь, а на смерть. Поэтому, далеко не случайно, что отдельные группы неоязычников в 1990-х гг. активно участвовали в политических баталиях, а в начале 2000-х гг. их можно было встретить среди скинхедов. Неоязычество, основанное на расистских ценностях, известно в США, в Скандинавии и в некоторых других странах Западной Европы (Kaplan 1996; L nnroth 1996; Harvey 1997: 65–66; Gardell 2003). Именно с этой точки зрения неоязыческий миф и будет рассматриваться в данной работе.

Неоязычество представляет собой одну из ветвей «новых религиозных движений» (НРД), появившихся на Западе еще в 1960-х годах. Многие их черты объясняются их молодежным составом и энтузиазмом новообращенных. Первое поколение верующих всегда отличается повышенным идеализмом, фанатизмом и агрессивностью. Отсюда категоричность и нетерпимость, пылкость в отстаивании, казалось бы, самых странных идей, поражающих неопытных людей своей видимой новизной. Костяк НРД составляют молодые люди 20–30 лет. Руководят ими также молодые малоопытные лидеры. Некоторые специалисты видят в этом причину экстремистских настроений в НРД и предупреждают об их социальной опасности. По мнению других, не стоит преувеличивать эту опасность, так как с возрастом настроения и убеждения людей меняются, они становятся более спокойными и прагматичными. Поэтому состав НРД отличается большой текучестью – с укреплением социальных позиций и погружением в быт люди от таких движений отходят. А. Баркер справедливо считает, что к НРД надо подходить дифференцированно, избегая чересчур поспешных обобщений и не занимаясь огульными обвинениями или безосновательными восхвалениями (Баркер 1997: LIV–LV, 4-10. См. также: Scott 1980: 5–8; Ткачева 1999: 484–485).

В целом, как будет показано ниже, неоязыческое движение отвечает этим характеристикам. Правда, вопреки прогнозам Баркер, некоторые российские писатели, делающие себе имя на пропаганде неоязыческой идеологии, вовсе не теряют с возрастом своей агрессивности, а напротив, доводят ее до экзальтации, о чем речь пойдет ниже. То же относится и к некоторым неоязыческим волхвам типа Доброслава. Кроме того, у русского неоязычества есть и свои особенности, которые отражаются, прежде всего, в его идеологии и политической активности. Ниже мы увидим, что оно находит удивительно близкие параллели в, так называемых, ревитализационных движениях. Последние были выделены в отдельную категорию американским антропологом Э. Уоллесом, ибо они направлены не столько на консервацию имеющихся ценностей, сколько на создание новой социо-культурной системы, призванной придти на смену той, которая кажется людям несправедливой и нетерпимой. При этом общество избегает крайнего консерватизма и не отвергает технологических и культурных новшеств, но настаивает на сохранении своей прежней идентичности и сопротивляется ассимиляции. По Уоллесу, ревитализационные движения возникают при наличии трех условий: во-первых, резких культурных изменений, сопутствующих тесным контактам с какой-то новой группой и/или быстрому внедрению новых обычаев и технологий; во-вторых, чужеземного господства, порождающего чувство культурной приниженности и ущербности; в-третьих, ощущения обделенности по отношению к доминирующей группе, которая обладает или якобы обладает огромными богатствами и властью (Wallace 1956).

Уоллес изучал данное явление на примере индейцев-сенека (ирокезов) и связал его, прежде всего, с последствиями колониализма (Wallace 1970). Однако пример русского неоязычества отчетливо демонстрирует, что это явление не ограничивается условиями реального колониализма, а может возникать как реакция на современные процессы модернизации и глобализации, создания мировой рыночной экономики, вызывающей страх перед возможным неоколониализмом, превращением былой мировой державы в сырьевой придаток развитых стран мира и утратой своей самобытной культуры под наплывом массовой культуры, идущей из зарубежья. В данной книге именно под этим углом зрения бу-дут проанализированы становление и развитие русского неоязыческого движения; мифы, которыми оно питается; деятельность по конструированию псевдоязыческих верований и ритуалов; политическая активность, которая отличает его от родственных западных движений; отношение к Русской Православной Церкови; источники неоязыческой идеологии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.