Глава пятнадцатая. Радость необыкновенная
Глава пятнадцатая. Радость необыкновенная
Прервемся, чтобы вернуться к началу беседы, вкратце восстановить ее предысторию.
Конец ноября 1831 года; Саровский монастырь. Николай Александрович подробно описывает, как отец Серафим позвал его с вечерни в свою келью, побеседовал с ним немного и отпустил, – отпустил так, словно о главном так и не упомянул, приберег для другого, более удобного случая. При этом назначил встречу (и ему и Саровскому гостиннику отцу Гурию) на следующий день, но уже не в самом монастыре, а у себя в ближней пустыньке. Николай Александрович, осчастливленный этим приглашением, ночь почти не спал, поднялся затемно и прождал в сенцах, перед запертой дверью, целый день; устал, изнемог и проголодался, поскольку с утра не брал и куска в рот. Но отец Серафим отворил дверь своей кельи лишь под вечер, извинился и сказал: «… ныне среда, и я безмолвствую; а вот завтра – милости просим, я рад буду с вами побеседовать». И наконец встреча состоялась – к великой радости Мотовилова: «Это было в четверток. День был пасмурный. Снегу было на четверть на земле, а сверху порошила довольно густая снежная крупа, когда батюшка отец Серафим начал беседу со мной на ближней пажинке своей, возле той же его ближней пустыньки против речки Саровки, у горы, подходящей близко к берегам ее.
Поместил он меня на пне только что им срубленного дерева, а сам стал против меня на корточках».
Как точно все указано, и время и место! И какой был день, и какой был снег – тут ни словца не добавишь, не приукрасишь. И как сидел Мотовилов, а против него – Серафим. Все сохранено в памяти Николая Александровича, словно само Провидение позаботилось о том, чтобы эта картина неискаженной дошла до потомков. И картина, и сама беседа, ведь Серафим говорил быстро, а Мотовилов лишь слушал – записал-то он потом, но почти слово в слово, ничего не упустив. Провидение! Недаром отец Серафим его спросил:
– Будете ли вы помнить теперешнее явление неизреченной милости Божией, посетившей вас?
– Не знаю, батюшка, – сказал я, – удостоит ли меня Господь навсегда помнить так живо и явственно, как теперь я чувствую, эту милость Божию.
– А я мню, – отвечал мне отец Серафим, – что Господь поможет вам навсегда удержать это в памяти вашей, ибо иначе благодать Его не преклонилась бы так мгновенно к смиренному молению моему и не предварила бы так скоро послушать убогого Серафима, тем более что и не для вас одних дано вам разуметь это, а через вас для целого мира, чтобы вы сами, утвердившись в деле Божием, и другим могли быть полезными.
Сколько миновало лет с тех пор, сколько грозных (революционных) бурь пронеслось над рекой Саровкой, сколько вековых деревьев повалило, с корнями вырвало, монахов разметало в разные стороны – кого по лагерям, кого по тюрьмам, а для нас все, как сейчас, перед глазами: ближняя пажинка, пасмурное небо, снежная крупа – и Серафим.
Все так просто, даже буднично и при этом – чудесно, несказанно, непостижимо, как явление Святого Духа апостолам на Пятидесятницу, когда над ними языки огненные полыхнули. Но то ж апостолам, а здесь… любитель танцевать, записной ездок на балы, да и в баньке не прочь попариться, и вот ему-то…
Однако продолжим:
«Возможно ли представить себе то положение, в котором я находился тогда?
– Что же чувствуете вы теперь? – спросил меня отец Серафим.
– Необыкновенно хорошо! – сказал я.
– Да как же хорошо? Что именно?
Я отвечал:
– Чувствую я такую тишину и мир в душе моей, что никакими словами выразить не могу!
– Это, ваше Боголюбие, – сказал батюшка отец Серафим, – тот мир, про который Господь сказал ученикам Своим: «Мир Мой даю вам, не якоже мир дает, Аз даю вам. Агце бо от мира были бысте, мир убо любил свое, но якоже избрах вы от мира, сего ради ненавидит вас мир. Обаче дерзайте, яко Аз победит мир». Вот этим-то людям, ненавидимым от мира сего, избранным же от Господа, и дает Господь тот мир, который вы теперь в себе чувствуете; «мир», по слову апостольскому, «всяк ум преимущий». Таким его называет апостол, потому что нельзя выразить никаким словом того благосостояния душевного, которое он производит в тех людях, в сердца которых его внедряет Господь Бог. Христос Спаситель называет его миром от щедрот Его собственных, а не от мира сего, ибо никакое временное земное благополучие не может дать его сердцу человеческому: он свыше даруется от Самого Господа Бога, почему и называется миром Божиим…
Что же еще чувствуете вы? – спросил меня отец Серафим.
– Необыкновенную сладость! – отвечал я.
И он продолжал:
– Это та сладость, про которую говорится в Священном Писании: «От тука дому Твоего упиются и потоком сладости Твоея напоиши я». Вот эта-то теперь сладость преисполняет сердца наши и разливается по всем жилам нашим неизреченным услаждением. От этой-то сладости наши сердца как будто тают, и мы оба исполнены такого блаженства, какое никаким языком выражено быть не может…
– Что же еще вы чувствуете?
– Необыкновенную радость во всем моем сердце!
Преподобный Серафим Саровский прогоняет масона. Художник Сергей Симаков. 1988 г.
И батюшка Серафим продолжал:
– Когда Дух Божий снисходит к человеку и осеняет его полнотою Своего наития, тогда душа человеческая преисполняется неизреченною радостью, ибо Дух Божий радостотворит все, к чему бы Он ни прикоснулся… Что же еще вы чувствуете, ваше Боголюбие?
Я отвечал:
– Теплоту необыкновенную!
– Как, батюшка, теплоту? Да ведь мы в лесу сидим. Теперь зима на дворе, и под ногами снег, и на нас более вершка снегу, и сверху крупа падает… Какая же может быть тут теплота?
Я отвечал:
– А такая, какая бывает в бане, когда поддадут на каменку и когда из нее столбом пар валит…
– И запах, – спросил он меня – такой же, как из бани?
– Нет, – отвечал я, – на земле нет ничего подобного этому благоуханию. Когда еще при жизни матушки моей я любил танцевать и ездил на балы и танцевальные вечера, то матушка моя опрыснет меня, бывало, духами, которые покупала в лучших модных магазинах Казани, но те духи не издают такого благоухания…
И батюшка отец Серафим, приятно улыбнувшись, сказал:
– И сам я, батюшка, знаю это точно так же, как и вы, да нарочно спрашиваю у вас – так ли вы это чувствуете? Сущая правда, ванте Боголюбие! Никакая приятность земного благоухания не может быть сравнена с тем благоуханием, которое мы теперь ощущаем, потому что нас теперь окружает благоухание Святаго Духа Божия».
Мы почти не сократили приведенный отрывок, да его и нельзя сократить, несмотря на то, что беседа много раз печаталась и, казалось бы, читателю хорошо известна. Все равно надо перечитать – не столько для того чтобы обнаружить упущенную мелочь, что-то еще узнать, уяснить для себя, а для того чтобы заново пережить, как мы переживаем случившееся с нами событие. В сцене беседы, которую ведут Серафим и Мотовилов, нет ничего второстепенного – все одинаково важно и значимо. И сами слова Серафима, и то, с каким оттенком голоса, с каким выражением – улыбкой на лице – они произнесены. И в словах, и в голосе нами сразу угадывается некая уклончивость, недосказанность, затаенная игра. Игра в недопонимание. Серафим, видите ли, нарочно спрашивает. Знает, но спрашивает. «Да ведь мы в лесу сидим. Какая же может быть тут теплота?». Ах, какой наивный! Словно испытывает, исподволь подводит к осознанию чего-то очень важного, недаром трижды повторяет вопрос: «Что вы чувствуете?» Мотовилов всякий раз подробно отвечает, но Серафиму словно бы мало… и он снова… снова…
Почему для него это так важно? «Этак, батюшка, не всегда и великим пустынникам являет Господь Бог милость Свою». Вот оно что! Пустынникам не всегда являет, а Мотовилову, хотя и глубоко верующему, но светскому человеку (Казанский университет закончил по факультету филологии), – явил. Явил-таки небывалую по своим щедротам, неслыханную милость. Приобщил его Святому Духу. Вот и надо, чтобы он прочувствовал все до конца и запомнил, чтобы в сознании запечатлелось, навек сохранился оттиск. И пусть себе сравнивает разлитое вокруг благоухание с духами, которыми его прыскала матушка, а тепло – с жаром от каменки: так ему легче, ведь небывалое это для него явление, сошествие Духа… ну и пусть, пусть, никто всуе не упрекнет, не осудит.
Но столь же важно для Серафима, чтобы Мотовилов не только запомнил, но и – рассказал. Прямо он об этом не просит, никаких наказов не дает: ты уж, батюшка, будь любезен поведай там при случае… Нет, ничего подобного, но при этом учтем: беседа сначала назначается, потом переносится – для нее явно выбирается самый подходящий момент. Иными словами, она тщательно готовится. Настолько тщательно, что становится ясно: предназначена она не для одного Мотовилова – он лишь первый из длинного, нескончаемого ряда. А кто же второй, третий, тысячный, миллионный?
Кажется, мы столкнулись с неразрешимой загадкой, тайной…
Но что-то начнет проясняться, лишь только мы поймем, что для самого Мотовилова беседа с Серафимом – утешение: «Эта благодать Божия благоволила утешить сокрушенное сердце ваше, как мать чадолюбивая, по предстательству Самой Матери Божией…». Вот она разгадка. Ведь Мотовилов – человек несчастнейший, страдалец, гонимый, невинно осужденный, вынужденный терпеть за веру. И минует всего лишь сто лет (1831–1931), и таких, как он, будут миллионы, – миллионы мучеников. Вот их-то Святой Дух и будет утешать, когда повезут в столыпинских вагонах по лагерям, поведут расстреливать, поставят под дула винтовок, скомандуют: «Пли!» Потому-то и свидетельство Мотовилова о Святом Духе столь избыточно, выпукло, осязательно, достоверно – без всякой таинственной дымки, завуалированности неопределенности, зыбкости. Оно ведь не для пустынников: какие там пустынники в тридцатые – сталинские – годы. Оно – для зэков, для «лагерной пыли» – тех, что в бараках, на нарах, по карцерам и казематам. И сравнение с духами и каменкой тоже для них, для будущих поколений, угаданных и предсказанных Серафимом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.