Часть 4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть 4

Дарвинизм, кажется, окончательно начинает выходить сегодня из моды, и не только верующие люди, всегда относившиеся к нему скептически, но и многие учёные всё чаще говорят, что никакой эволюции в живой природе не было. Это неверно. Если понимать эволюцию как появление в определённые моменты новых видов, то она была, и о ней как раз и повествует Шестоднев. Однако эта «эволюция» шла не как естественный отбор, который может создать лишь породы и разновидности, но принципиально не способен привести к возникновению нового вида, тем более семейства или отряда, а по воле Творца, с самого начала имевшего замысел в её отношении, который и реализовался в Шестодневе.

Создав определённую биосистему, Творец выжидал, когда она подготовит условия, в которых могла бы существовать уже и более совершенная, и произносил своё «Да будет!». Соединяя информацию, содержащуюся в библейском Откровении с данными современной науки, ныне мы можем почти достоверно выделить три крупных этапа этой осуществляемой Богом эволюции.

На первом этапе Господь создал саму основу, на которой можно было бы укоренять все будущие формы жизни, – механизм воспроизведения генома в череде гибнущих и нарождающихся отдельных организмов. Этот механизм был запущен, естественно, на организмах самых простеньких – на сине-зелёных водорослях, морской траве. В Библии так сказано: «И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву сеющую семя по роду и подобию её» (Быт. 1, 11). Это был третий день Творения.

Хотя «трава» интересовала Творца меньше, чем проходящая на ней проверку идея передачи генетической информации с помощью ДНК, Творец всё же нагрузил её делом, необходимым для дальнейшего. В то время, когда появились сине-зелёные водоросли и подобные им другие одноклеточные, – а это было около полутора миллиардов лет тому назад, – земная атмосфера ещё не содержала кислорода, зато была сильно насыщена водяными парами и являлась совершенно непрозрачной для световых лучей, как это мы видим на Венере. Если бы мы переместились туда на машине времени, мы не увидели бы над головой ни звёзд, ни Луны, ни даже Солнца. Понятно, что тогдашняя примитивная жизнь была анаэробной, то есть не нуждающейся в кислороде. Её обмен веществ был устроен так, что она не потребляла кислород, а, наоборот, выделяла его. Делая это в течение сотен миллионов лет, она наконец изменила состав атмосферы – в ней появился кислород, а пары значительно уменьшили свою концентрацию, небо стало прозрачным, и на нём появились светила. Это тоже отмечено в Библии: «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для освещения Земли и для отделения дня от ночи, и для знамений, и времён, и дней, и годов; и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так» (Быт. 1, 14). Это был четвёртый день Творения.

На втором этапе конвейер воспроизведения зародышевой плазмы был модифицирован и приобрёл свой окончательный вид, сохраняющийся и поныне. Промежуточным звеном, связывающим старые и новые гаметы, стали два пола, каждый из которых вырабатывает свой тип гамет. Эти особи были гораздо более сложно устроенными и обрели некую самостоятельную ценность. Какую же? Во-первых, состоящий из этих сложных и разнообразных животных второй биоценоз был красивым, следовательно, приятным Богу, отказать которому в эстетическом чувстве может лишь слепец, не видящий, что сотворённый Им мир наполнен красотой, на 99 процентов не имеющей никакой практической пользы. Этой божественной эстетикой второго этапа естественной истории мы любуемся и сегодня, листая страницы альбомов, изображающих динозавров, и просматривая анимационные фильмы, где компьютер заставляет их двигаться.

Вторая экосистема была усовершенствованной и в том ещё смысле, что приобрела пирамидальный характер и в качестве вершины увенчалась ящерами, покорившими все три стихии – сушу, воду и воздух. «И сказал Бог: да произведёт вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землёю по тверди небесной. И стало так. И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода по роду их, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо. И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле. И был вечер, и было утро: день пятый» (Быт. 1, 20–23).

Ещё одно новое и важное обстоятельство заключалось в том, что со второй биосистемой в мир вошла индивидуальная свобода тварей, а значит, и неразрывно связанная с ней радость жизни. Бог, один только обладающий абсолютной свободой, не подчинённый никакой необходимости, наложив на поведение птиц и рептилий весьма жёсткие законы, всё же, в рамках очерченной этими законами необходимости, поделился с ними частичкой этого своего атрибута, что подчёркивается библейским выражением «сотворил Бог всякую душу животных» – душа ведь не может быть марионеткой, в ней есть собственные желания и право выбора. Эта частичная свобода ограничивалась у них сферой действия.

Сотворение человека ввело эволюцию в третью стадию. Получив от Бога дар слова, человек получил вместе с ним способность мыслить, а с нею и колоссальную по сравнению с самыми высокоразвитыми бессловесными существами степень свободы, ибо мысль, в отличие от действия, почти невозможно ограничить. И свободная человеческая мысль очень быстро поставила своей целью отыскать то, что ей представлялось более ценным, чем биологическая радость жизни, – смысл жизни.

А императив выращивания и передачи дальше гамет, тем не менее, не отменялся, и родовой дух, чьи полномочия Творцом не отзывались и не урезывались, по-прежнему продолжал считать всякого мужчину и всякую женщину всего лишь корзиночками для переноса зародышевой плазмы. Однако в индивидуальном сознании, а ещё больше в подсознании людей возникла догадка, что этот процесс для них лично лишён всякого смысла и, более того, является для них унизительным. Я рожу детей и умру, мои дети родят детей и тоже умрут, их дети родят своих детей и умрут, и так далее, как в сказке про белого бычка или о попе и его собаке. Эта дурная бесконечность нагоняет тоску и безысходность. Самое ужасное состоит здесь в том, что вейсмановский молох требует от нас приносить ему в жертву самое для нас дорогое – наше неповторимое «я», а интуиция подсказывает нам, что оно для Бога ценнее рода. Так оно и есть, и самое краткое и убедительное доказательство этому дал русский социолог и философ XIX века. Н.Я.Данилевский: индивидуальная душа может войти в вечность, а род туда не войдёт.

Так на уровне венца Творения возникает не свойственная никаким другим существам болезненная внутренняя антиномия: особь и род становятся врагами. Их неизбежное столкновение впервые происходит в молодости, в «брачном возрасте». Юноша или девушка учились, посещали разные кружки и секции, увлекались авиамоделированием или шахматами, запоем читали книжки о путешествиях, сами мечтали путешествовать, увидеть огромный мир, совершать подвиги во имя своей Отчизны, делать научные открытия – в общем, жить интересной, полноценной духовной жизнью. И именно на пороге этой взрослой, самостоятельной жизни, от возможностей которой захватывает дух, к ним является родовой страж и требует дани. Конечно, он старался исподволь подготовить их к принесению ему жертвы, вызывая в них тайное любопытство к половой сфере, иногда превозмогающее страх и брезгливость, но это лишь ослабляло кризис брачного возраста, не устраняя его совсем.

Если бы, получив этот императив, мы честно увидели в нём то, что он есть на самом деле, нас охватил бы ещё больший ужас, чем маленького Аггея, ибо необходимость отвратительного совокупления непосредственно его по малости лет не касалась, и он наблюдал тиранию вейсмановского молоха лишь со стороны, а тут этот молох вторгается в нашу жизнь и направляет её совсем не в то русло, какого нам хотелось. И этот ужас мы, возможно, не смогли бы вынести. Но нас спасает наша удивительная способность обманывать самих себя, облагораживать причину наших действий. Это свойство чрезвычайно характерно для человека, и оно раскрыто в реалистической художественной литературе. Достаточно вспомнить того же Толстого: Каренин отказывает Анне в разводе из желания отомстить ей за измену, но оправдывает своё решение тем, что оно подсказано ему ясновидцем.

Ни в чём человек не проявляет такой изобретательности, как в подмене низменной причины своих поступков возвышенной, а навязанной извне – будто бы добровольной. И человек, прижатый к стене духом рода, совершает такую подмену – он влюбляется. Это гениальное решение, убивающее сразу двух зайцев. Прежде всего им уничтожается то, что больше всего неприемлемо для человека в родовом императиве, – обезличивание, растворение его единственного и неповторимого «я» в каком-то неопределённом потоке, несущем на себе сменяющиеся поколения. Теперь уже нет пугающей безликости – род персонифицируется в предмете влюблённости, и вхождение в него становится безболезненным. Отсюда вытекает и другая выгода: раз найдена приемлемая форма капитуляции перед дурной бесконечностью, значит, эту капитуляцию можно подать самому себе как добровольную, то есть не ущемляющую самолюбия и чувства собственного достоинства.

Вся эта хитроумная подтасовка производится на уровне инстинкта, а именно – инстинкта самосохранения. Влюблённость, как защитная реакция против душевной боли, вызванной сознанием своего порабощения родом, имеет ту же психологическую природу, что и «стокгольмский синдром», когда заложники начинают питать симпатию к захватившим их террористам – так им делается менее жутко, – и тоже возникает совершенно непроизвольно, рождаясь в той глубоко запрятанной лаборатории душевных противоядий, которую мы не контролируем и само существование которой для нас неощутимо. На этом же скрытом уровне рождается и эйфория начального периода брачной любви, воспеваемая в поэзии безумная страсть. Только что сжимавшаяся от страха, дрожащая перед вейсмановским молохом душа вдруг находит выход: надевает на него маску и делает его «молохом с человеческим лицом», теперь не только не страшным, но даже приятным на вид. Этот неожиданный переход от угрозы к её отсутствию вызывает вспышку бурных радостных эмоций и любви к своему освободителю – к возлюбленному, который предоставил своё лицо для украшения входа в дурную бесконечность. Его надо не просто любить, его надо «обожать», безмерно идеализируя, ибо нейтрализовать то страшное «неопределимое», чем является страж гамет, можно лишь таким же огромным, но не страшным чувством влюблённости, которое отождествляется в нашем воображении с предметом нашей любви.

Брачная любовь не бескорыстна по самому своему происхождению, в ней мы любим не просто так, а «за что-то» – а именно за то, что предмет любви, персонифицировав в себе род, примирил нас с ним. По существу, это благодарность за помощь в сохранении собственного «я». Но влюблённым это так не осознается. В его сознании брачная любовь совершенно отчуждается от самой причины и выступает как самостоятельная психическая данность, что и порождает культ этой любви как Божьего дара человеку.

Заметим, что даже самые чёрствые натуры, патологические себялюбцы, неисправимые нарциссы, не желающие и пальцем шевельнуть ради ближнего, влюбляются не менее часто и не менее страстно, чем люди, чьим доминирующим качеством является жертвенность. Злятся, скрипят зубами, но влюбляются. Против своей воли себялюбец попадает здесь в ловушку: не дать безликому роду поглотить так дорогое ему, несравнимое ни с каким другим, нежно любимое «я», которое он всю жизнь холит и лелеет, он может только с помощью другого человека, облагораживающего своей персоной его вступление в череду поколений в качестве соединительного звена, и поэтому попадает в зависимость от этого другого человека. Быть просто «отцом-супругом», быть «как все» ему гордость не позволяет – это слишком пошло, но в том, чтобы оказаться способным любить, проявив тем самым свою духовность, есть нечто такое, чем можно дополнительно гордиться. Но поскольку нарцисс не признаёт ничьих «я», кроме собственного, он не может примириться с тем, чтобы «я» того, кого он любит, оставалось самостоятельным и независимым, ибо в этом случае оно будет другим «я», наличие которого он не сможет отрицать из-за своей от него зависимости. Поэтому он тут же начинает предпринимать усилия, чтобы включить чужое «я» в собственное, тем самым укрупняя его и делая более прочным, из-за чего его любовь становится тиранией, нескончаемой войной за полную власть над любимым.

Ну а те, что непричастны к греху эгоцентризма, как они ведут себя во влюблённости? Ответим вопросом на вопрос: а разве есть хоть один человек на земле, непричастный к нему, – ведь именно эгоцентризм есть первородный грех, генетически переданный нам всем Адамом и Евой, которые пожелали «стать как боги», то есть поставить в центр мира себя. Это желание в той или иной степени сообщается и нам, их потомкам, уже при нашем рождении, и пусть не вводит никого в заблуждение типичная для влюблённого экзальтация. В ней тоже подсознательный эгоизм: намереваясь вобрать «я» возлюбленного в собственное «я», влюблённый заинтересован в том, чтобы оно было значительным и высоким, а ещё лучше – божественным. «Эта личность должна стать моей, – рассуждает влюблённый в своих тайных мечтах, – так пусть она будет как можно более ценной, чтобы максимально меня обогатить». И строит преувеличенно прекрасный образ, готовя этим прочное утверждение своего собственного «я», так необходимое ему в момент, когда вейсмановский удав собирается его проглотить. Так что брачная любовь, даже тогда, когда влюблённый готов прыгнуть с крыши, оборачивается на поверку не отдаванием, а присвоением.

Но идеализация возлюбленного, подсказанная заботящимся о нас инстинктом, оказывается в итоге бесполезной. Инстинкт не умеет философствовать и не понимает, что в данной ситуации присутствует принципиально неразрешимая антиномия. Идеализируя, тем более обожествляя любимого, мы должны приписать ему самые большие достоинства, и величайшим из них является свойство быть личностью, которое выражается в самостоятельности и непредсказуемости, свидетельствующих о наличии внутренней свободы, а такую личность сделать частью своего «я» невозможно. Целиком подчинить себе удаётся только безвольную, бесхребетную натуру, а зачем нужно такое приобретение – оно ведь не обогатит и не укрепит.

В этой антиномии и заключается неустранимая причина любовной муки: влюблённому необходимо, чтобы личность любимого принадлежала ему целиком, но если бы она была вся ему отдана, то любимый перестал бы быть личностью. Однако до этого дело никогда не доходит, поскольку отнять у человека его «я» можно только одним способом – убив его. Иногда безумно влюблённые так и делают – физически ликвидируют предмет страсти, чтобы он после этого «навеки» принадлежал им. В Священном Писании неоднократно говорится о муже и жене: «Да будут двое одна плоть», но там ни разу не сказано «да будут одна душа». При самой большой близости двух людей души у них остаётся две. Лишиться души – значит умереть.

Думается, теперь нам окончательно ясно, что всеблагой Бог, Творец и Вседержитель мира, не может быть возбудителем того противоречивого и эгоистического чувства, доставляющего человеку невыносимые страдания, которое мы именуем брачной любовью. От Бога исходит совсем другая любовь, о которой давно сказал преподобный Исаак Сирин: «Что такое сердце милующее? Возгорание сердца у человека о всём творении, о людях, о птицах, о животных, о демонах и о всякой твари. При воспоминании о них и при воззрении на них очи у человека источают слёзы от великой и сильной жалости, объемлющей сердце. И от великого терпения умиляется сердце его, и не может оно вынести, или видеть, или слышать какого-нибудь вреда, или малой печали, перетерпеваемой тварью. А посему и о бессловесных тварях, и о врагах истины, и о делающих ему вред ежечасно со слезами приносит молитву, чтобы сохранились они и очистились, а также и о естестве пресмыкающихся молится с великой жалостью, какая без меры возбуждается в сердце его, по уподоблению в сем Богу».

В одной из церковных молитв христиане обращаются к Богу с просьбой: «Уязви нас Твоею любовью». Исаак Сирин был уязвлён ею, и она сделала «милующим» его сердце, то есть она есть милосердие. Она смотрит на мир через слёзы сострадания, она заставляет жалеть и бедных крокодильчиков, которым бывает так плохо при часто случающихся в Африке засухах, и птенчика, выпавшего из гнезда и с писком ищущего вокруг свою маму, и даже демонов, духов зла, которые мучаются своею злостью. Скажите, что же общего между этой любовью и той войной, которую ведут между собой влюблённые за первенство, постоянно упрекая друг друга: «Ты мало меня любишь!» Разве придёт в голову человеку, уязвлённому Божественной любовью и источающему её на всю тварь, сетовать на то, что его мало любят? Он не только не требует какой-то ответной любви, он считает себя совершенно её недостойным.

Как же тогда понять метафизическую сущность того устойчивого обожествления брачной любви, которое стало чуть ли не основной составляющей европейского искусства Нового времени? Его началом считается эпоха Возрождения. А что возрождалось в эту эпоху? Дух античности. Хотя христианская вера была в целом ещё крепка и католическая Церковь имела огромную силу, культура начала высвобождаться из-под её цензуры и всё больше обращать свой взор к древнегреческому и древнеримскому язычеству. А что такое язычество? Сказать, что эта религия с начала до конца ложна, что она основана на диких суевериях и безудержной фантазии, было бы неправильно. Чистой ложью долго не проживёшь, она несёт в себе разрушение и собственную гибель. Чистой ложью был марксизм, вот он и продержался всего семьдесят лет и с позором рухнул. А на язычестве многочисленные народы держались тысячи лет и не вырождались, а некоторые из них, например древние греки или египтяне, создали на его основе высокоразвитые цивилизации. Нет, это была не полнейшая ложь и чепуха, а частичная истина, удовлетворявшая людей до тех пор, пока они не созрели для восприятия полной истины. Сегодня нам, православным, уже нет необходимости относиться к язычеству с полемическим задором, как это делали первые христиане ради его решительного преодоления, и мы, не рискуя пошатнуться в своей вере, можем признать, что в нём содержалось понимание по крайней мере одного важного аспекта мироустройства: наличия в природе бесплотных сил, каждая из которых опекает и охраняет что-то своё. Такое представление нисколько не противоречит христианскому учению и, взятое само по себе, является как раз частичной истиной. Ложь язычества возникает там, где оно, не поднявшись до познания Единого Бога, Творца и Вседержителя вселенной, начинало эти сотворённые Им и подчинённые Ему силы считать и называть богами. И эту ложь твёрдый в вере христианин должен категорически отвергать.

Но с XV века европейские христиане стали постепенно терять твёрдость своей веры, и первым следствием этого, как это бывало и при отступничестве древних израильтян, было сползание к язычеству. Те тварные духи, которые в последовательно христианском миропонимании являются или ангелами-хранителями, или бесами, начали теперь восприниматься как божества. И в сознание и культуру европейцев возвратился в качестве божества и опекун рода и вдохновитель брачной любви. А поскольку формально люди остались христианами и знали с детства, что Бог только один, они этого Единого Бога и посчитали открывающимся влюблённым в их взаимной страсти. И хлынул на читателей неиссякаемый поток стихов и прозы, воспевающих брачную любовь как небесное блаженство. А вот в самой античной культуре отношение к высшим покровителям любви, несмотря на то что они именовались богами, было гораздо более сдержанным и трезвым. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить метафизику любви Платона. Она была совершенно не такой, какой мы представляем её сегодня. Термин «платоническая любовь» в наше время относят к любви настолько возвышенной и идеальной, что она изгоняет саму мысль о физическом соединении с любимым. Неизвестно, как возникла такая трактовка, но придумать её мог только тот, кто не читал самого Платона, а только слышал о каких-то «разрезанных половинках», которые ищут друг друга и не могут успокоиться, пока не найдут. Красивый образ, не так ли? Но в подлинном тексте Платона красотой и не пахнет, напротив, он очень груб и циничен. Настолько груб, что приводить теорию любви Платона в его собственном изложении мы не решимся, а дадим её смягчённый пересказ.

Начнём с того, что платоновская «половинка» ищет не ту личность, с которой она образовывала когда-то четырёхрукое и четырёхногое существо с двумя обращёнными в разные стороны лицами, двумя животами и без спин и двумя комплектами половых органов – по одному под каждым животом, описывая которые Платон смакует все подробности. Такими были люди в давние времена. Поскольку они были в два раза сильнее нынешних и весьма превозносились своей силой, Зевс стал опасаться, что они перестанут приносить ему жертвы, и велел Аполлону рассечь их надвое по вертикали, отсоединив друг от друга два лица, два живота, две пары рук и ног и, конечно, половые органы. После этой операции людей стало вдвое больше, но они сделались вдвое слабее и уже не угрожали бунтом против богов. А теперь самое интересное: сочетание полов у укрупнённых древних людей было, как можно понять, совершенно случайным, и если применить к ним теорию вероятностей, получится, что четверть из них составляли люди типа «мужчина-мужчина», другую четверть – типа «женщина-женщина» и оставшуюся половину – смешанные люди. Так вот, у «половинок» этих разрезанных монстров сохранилась генетическая память о том, какой пол был когда-то с ними соединён, и именно к этому полу их влечёт с такой силой, что они не могут насытиться совокуплением с ним. В соответствии со своим происхождением среди мужчин должна быть половина «голубых» и половина нормальных и то же среди женщин, хотя Платон был бы категорически не согласен считать влечение друг к другу противоположных полов «нормальным».

Высшим человеческим существом был для него мужчина, а женщина – низшим. Поэтому он говорил о двух богинях любви, двух Афродитах: та, которая опекала совокупление между собой высших существ, взаимную страсть содомитов, была у него благородной; та же, которая ведала любовью между высшими и низшими существами, то есть между мужчиной и женщиной, получила у него наименование «вульгарной». Ну а невидимая покровительница любви между двумя низшими существами, царица лесбиянок, была в глазах Платона настолько презренной, что он не удостаивал её какого-либо имени и даже, вероятно, статуса божества.

Итак, чем же, выходит, является культ влюблённости, в течение четырёх или пяти веков захлёстывавший называвшую себя христианской Европу? Культом низшей из двух платоновских Афродит, ставшей образцом для подражания в эпоху Возрождения и после неё. Но в этом подражании европейская культура переборщила: то, что великий ум Древней Греции Платон считал «вульгарным», было возведено ею в ранг высочайший и стало связываться с самим христианским Богом (вспомните письмо Герцена: «Ты, Наташа, и есть Христос»). А поскольку об этом можно сказать и так, что Бог низведён до уровня тварного духа, то это было также и арианство. Таким образом, культ влюблённости есть не только ухудшенный вариант античного язычества, но и впадение в арианскую ересь.

В завершение этого раздела необходимо сказать несколько слов о теории Фрейда. В ней, несомненно, имеется элемент истины, а именно – концепция «сублимации», то есть облагораживания низменного полового влечения возвышенным чувством влюблённости. Здесь ему надо отдать приоритет – он первым развенчал идеализируемую всей тогдашней культурой брачную любовь, лишив её статуса божественности. Однако он неверно понял причину такого облагораживания, объясняя его необходимостью подчиняться правилам приличия, налагаемым «общественной цензурой», и не обнаруживать своих животных инстинктов. А дальше его занесло в дебри совершенно ложных идей эдипова комплекса, и говорить о нём как о серьёзном философе из-за этого стало невозможно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.