Северный ислам и древнерусское христианство: первые встречи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Северный ислам и древнерусское христианство: первые встречи

Итак, в ту же начальную эпоху, когда на Волге и Каме укреплялась на основе ислама булгарская государственность, в Киевской Руси происходили события не менее судьбоносные. В языческие древнерусские земли все более уверенно входило православное византийское христианство. Отметим, что сосуществование двух религий в ту давнюю, первоначальную эпоху было отмечено, если не взаимным уважением, то вполне мирным торговым соседством, продолжавшимся дольше, чем целое столетие.

Единственное заметное, если не считать походов Святослава, столкновение северных мусульман с Киевской Русью произошло как раз накануне официального крещения Руси, когда сын Святослава, киевский князь Владимир, совершил вместе со своим новгородским посадником Добрыней знаменитый, отмеченный древнейшими русскими летописями и работами классических историков поход на волжских булгар. Точная дата этого похода остается, однако, загадкой, так как разные летописи говорят об этом по-разному. С. М. Соловьев в своей «Истории России с древнейших времен» называет временем первого похода Владимира на Волгу 987 год, а Н. М. Карамзин, по сведениям Лаврентьевской летописи, – 985 год:

«На берегах Волги и Камы издревле обитали Болгары, или, может быть, переселились туда с берегов Дона в VII веке, не хотев повиноваться Хану Козарскому. В течение времени они сделались народом гражданским и торговым; имели сообщение, посредством судоходных рек, с Севером России, а чрез море Каспийское с Персиею и другими богатыми Азиатскими странами. Владимир, желая завладеть Камскою Болгариею, отправился на судах вниз по Волге вместе с Новогородцами и знаменитым Добрынею; берегом шли конные Торки, союзники или наемники Россиян. Здесь в первый раз упоминается о сем народе, единоплеменном с Туркоманами и Печенегами: он кочевал в степях на юго-восточных границах России, там же, где скитались Орды Печенежские. Великий Князь победил Болгаров; но мудрый Добрыня, по известию Летописца, осмотрев пленников и видя их в сапогах, сказал Владимиру: «Они не захотят быть нашими данниками: пойдем лучше искать лапотников». Добрыня мыслил, что люди избыточные имеют более причин и средств обороняться. Владимир, уважив его мнение, заключил мир с Болгарами, которые торжественно обещались жить дружелюбно с Россиянами, утвердив клятву сими простыми словами: «Разве тогда нарушим договор свой, когда камень станет плавать, а хмель тонуть на воде». – Ежели не с данию, то, по крайней мере, с честию и с дарами Великий Князь возвратился в столицу».

По сведениям, которые оставлены нам русскими летописями, можно сделать вывод, что настоящей войны между дружиной Владимира и булгарами в тот раз не случилось; скорее всего, произошла какая-то стычка с пограничными силами булгар. Крайней северной точкой булгарских владений по Волге была в то время, по всей видимости, совсем маленькая таможенная крепостца на месте нынешней Казани. Она могла стоять там, где верхнее-волжский и окский торговые пути сходились с торговым путем по Казанке, тогда еще во всем своем течении принадлежавшей финно-угорским арским племенам. Была ли Казань местом первого русско-булгарского столкновения, скорее всего, навсегда останется неизвестным, однако сам факт заключения «вечного мира» между Владимиром и волжскими булгарами говорит о многом. Именно с той поры русские летописи начинают все чаще упоминать о северных булгарских мусульманах, причем главным образом не как о военных соперниках, но как о торговых партнерах.

Вообще, сравнивая сохранившиеся у арабских географов и русских летописцев сведения о булгарах, можно сделать вывод, что распространение ислама в XI веке не усилило, но скорей укротило военный дух булгар, свойственный им ранее. О них редко говорят, как о воинах, которые, по словам ибн Русты, «ездят верхом, носят кольчуги и имеют полное вооружение», но все чаще, как о купцах, промышленниках и ученых. Остается лишь удивляться, что, громко отметив в 1980 году шестисотлетнюю годовщину Куликовской битвы, российское государство в 1985 году совершенно не обратило внимания на тысячелетие первого мирного договора между Киевской Русью и Волжской Булгарией. Ведь, несмотря на то, что русские летописи упоминают о повторных походах уже принявшего к тому времени христианство Владимира на Волжскую Булгарию в 994 и 997 годах, первый мирный договор между Русью и северными мусульманами соблюдался последними неукоснительно в течение следующих ста лет. Русские летописи лишь под 1088 годом говорят о нападении булгар на Муром, да и то, нападении неохотном и вынужденным обстоятельствами. Н. Карамзин пишет:

«Не имея духа воинского, любя торговлю, земледелие и в случае неурожая питая восточный край России, они хотели, вероятно, отмстить жителям Муромской области за какую-нибудь обиду или несправедливость: по крайней мере, сия война не имела дальнейшего следствия, и взятый ими город недолго был в их власти».

В примечании к этому историческому событию другой русский историк, С. М. Соловьев, также пишет, что волжские булгары были обстоятельствами вынуждены нарушить столетнее к тому времени соглашение с Русью. Все их дипломатические обращения к русским князьям об усмирении окопавшихся в Муроме и вредивших мирной торговле на Волге новгородских ушкуйников оставались без ответа:

«В дошедших до нас списках говорится о взятии Мурома Болгарами без объяснения причин и следствий: но Татищев, основываясь на Нижегородском и Макарьевском списках, говорит, что по Оке и Волге в это время были сильные разбои, вредившие Болгарской торговле; Болгары прислали к князю Олегу и брату его, Ярославу Святославичам, которым, по Татищеву, принадлежали в это время Тмутаракань, Рязань и Муром, просить на разбойников, но, не получа управы, пошли на Муром и взяли его. – Известие это очень любопытно и очень вероятно: нет основания отвергать, что в это время не было ушкуйничества, которое мы увидим в такой силе после[289]».

Таким образом, классическая русская история, как правило, говорит о первых северных мусульманах как о народе по преимуществу миролюбивом и созидательном. Очевидно, что мусульманское богословие волжских булгар, почерпнутое из правовых представлений ханафитского права, мало способствовало возникновению совершенной чуждой исламу идеи джихада как обязательной войны с неверными. Однако нельзя сказать, что первые северные мусульмане совсем не вели джихада как мирной проповеди веры, и повествуют нам об этом именно русские летописи.

Мы не знаем, насколько правдиво сказание о том, что князь Владимир действительно встал перед выбором между исламом, христианством и иудаизмом. Слишком уж летописный рассказ об этом напоминает другое повествование – о выборе веры хазарским каганом – уже известное нам по нашим беседам. Подобные параллели в исторических источниках вряд ли совершенно случайны, особенно если учесть, что еще за пятьдесят лет до принятия христианства Киевская Русь платила дань хазарам, а в Киеве существовала большая иудейская община. После победы над Хазарией каган Руси перенимал не только титул верховного кагана, власть и дань над всеми побежденными территориями, но и становился в некотором смысле наследником хазарской историографии, вернее, хазарских имперских сказаний. Быть может, и поэтому «выбор веры» наследником могущества Хазарского каганата представлен сказанием, слишком уж напоминающим предыдущий «выбор веры», завершившийся у правящей верхушки хазар в пользу иудаизма. Именно этот выбор аукается и в сказании «Повести временных лет», хотя, вероятнее всего, иудаизм, давно известный Святославу и его сыну Владимиру через хазар и евреев Киевской общины, не был для них предметом выбора уже потому, что Бог иудаизма не смог спасти Хазарскую державу от распада и исчезновения. Учитывая, что и само крещение Владимира свершилось после того, как христианский Бог «дал ему победу» над крымским Корсунем, фактор «победительности веры» сыграл в вопросе обращения Руси такую же основополагающую роль, какую он играл в обращении других государств в христианство или ислам.

Поэтому рассказ о том, что иудеи пришли к Владимиру с предложением своей веры только третьми, после мусульман и католиков, не согласуется со здравым смыслом. Ведь если и была в Киеве конца X века устоявшаяся религиозная община, это была именно община иудейская, которая сохранила свой квартал и свой образ жизни и много после официального крещения Руси.

Летописец Нестор повествует о том, как основатель Киево-Печерского монастыря игумен Федосий вел теологические споры с киевскими иудеями около 1080 года, а в 1113 году, по смерти киевского князя Михаила-Святополка, взбунтовавшиеся жители Киева напали на еврейский квартал, находившийся в Киеве за особыми Еврейскими воротами[290]. Словом, иудеям не нужно было издалека приходить к Владимиру, чтобы излагать основы уже известной ему веры.

Другое дело – ислам. Здесь, несмотря на относительную географическую близость Волжской Булгарии, можно вполне согласиться с мнением С. М. Соловьева, который замечает, что мусульманство «кроме видимой бедности своего содержания, не могло соперничать с христианством по самой отдаленности своей[291]». Надо полагать, что слова «видимая бедность» следует понимать выше в смысле «кажущаяся бедность», если только С. М. Соловьев не имел в виду внешних атрибутов веры и обрядности. Как бы то ни было, судя по сказанию о «выборе веры», первыми в Киев явились именно булгарские мусульманские проповедники. Вот как об этом говорит Лаврентьевская летопись 1377 года:

«В лето 6494 (986). Придоша Болгары веры Бохъмиче, глаголяще: яко ты князь еси мудр и смыслен, не веси закона, но веруи в закон наш и поклонися Бохъмиту. И рече Володимер: како есть вера ваша. Они же реша: веруем Богу, а Бохмит ны учит обрезати уды таиные и свинины не ести, вина не пити (а по смерти же рече с женами похоть творити блудную). Даст Бохмит комуждо по семидесят жен красных, исберет едину красну и всех красоту взъложит на едину, та будет ему жена. Иде же рече достоить блуд творить всяк на сем свете. Аще будет кто убог, то и томо и ина многа лесть еяже не льзе писати срама ради. Володимер же слушаше их, бе бо сам любя жены и блуженье многое, послушаше сладко, но се ему бе нелюбо обрезанье оудов и я неяденьи мяс свиных, а о питье отинудь рька Руси есть веселие питье, не можем бес того быти[292]…»

Н. М. Карамзин пишет о том же следующими словами:

«Первые Послы были от Волжских или Камских Болгаров. На восточных и южных берегах Каспийского моря уже давно господствовала Вера Магометанская, утвержденная там счастливым оружием Аравитян: Болгары приняли оную и хотели сообщить Владимиру. Описание Магометова рая и цветущих гурий пленило воображение сластолюбивого Князя; но обрезание казалось ему ненавистным обрядом и запрещение пить вино – уставом безрассудным. Вино, сказал он, есть веселие для Русских; не можем быть без него».

Российские мусульманские историки, говоря об этом разговоре булгарских проповедников с князем Владимиром, сокрушались о том, что булгары не сумели толком объяснить князю своей веры, только понапрасну напугав его необязательным для взрослых людей обрезанием. Однако думается, что никакой вины на них нет, и вот почему. Даже если такая встреча действительно состоялась и не является легендарной, рассказ об исламе мог идти только через переводчика, а это далеко не лучший и далеко не самый легкий способ убеждения в религиозных вопросах.

Кем мог быть такой переводчик? Булгары вряд ли знали славянский язык в той степени, в какой он необходим для убедительной проповеди. То же самое можно сказать о знании тюркского языка со стороны окружения Владимира. Но даже если кто-то вокруг Владимира и знал тюркский язык, это мог, скорее всего, быть один из варяжских купцов, многие из которых были христианами, так как вели свою торговлю в основном с Византией и Дунайской Болгарией. Если речи волжских булгар переводил такой купец, то очевидно, что не в его интересах было представить ислам в сколь-нибудь выгодном свете. Однако вероятнее всего, переводчиком, хорошо знавшим и тюркский, и славянский языки, был один из киевских тюркоязычных хазар, представителей иудейской общины. Тогда становится ясно, почему в летописном изложении так смутно и неверно предстает описание мусульманского рая и якобы разрешенный «на сем свете» блуд. Такой переводчик, перечислив сходство мусульманства и иудаизма – обрезание, отказ от свинины и прочее, – должен был показать, что ислам, не в пример иудаизму, является религией распущенности и многодозволенности.

Но дело даже не в этом. Изложение доводов северных мусульман в русских летописных источниках и, далее, в трудах классических русских историков отражает уровень понимания ислама, перешедший русскому православию в наследство от Византии, которая издавна считала ислам вражеской идеологией и распространяла о нем самое поверхностное, а много чаще совершенно искаженное представление. Мы уже знаем, например, что византийская формула отречения от ислама, которой подвергались попавшие в плен мусульмане, совершенно неверно подразумевала, что мусульмане поклоняются идолу, «сделанному из крепкого железа[293]», а ислам представляла как религию разврата и сластолюбия. Летописец, создавая не только и не столько историографическое сочинение, сколько политическую апологию христианской княжеской власти, ничего не знал и не хотел знать об исламе, тем более, что в его монашеском сане всякий разговор о нем представал адским соблазном и искушением, и не подозревал, что в его рассказе о греческом философе, изложившим Владимире «правильную веру», большая часть этого изложения могла быть отнесена, как к исламу, так и к христианству. Н. М. Карамзин говорит:

«Безымянный Философ, присланный Греками, опровергнув в немногих словах другие Веры, рассказал Владимиру все содержание Библии, Ветхого и Нового Завета: историю творения, рая, греха, первых людей, потопа, народа избранного, искупления, Христианства, семи Соборов, и в заключение показал ему картину Страшного Суда с изображением праведных, идущих в рай, и грешных, осужденных на вечную муку. Пораженный сим зрелищем, Владимир вздохнул и сказал: «Благо добродетельным и горе злым!» Крестися, – ответствовал Философ, – и будешь в раю с первыми. Летописец наш угадывал, каким образом проповедники Вер долженствовали говорить с Владимиром; но ежели Греческий Философ действительно имел право на сие имя, то ему не трудно было уверить язычника разумного в великом превосходстве Закона Христианского. (…) Христианство, представляя в едином невидимом Боге создателя и правителя вселенной, нежного отца людей, снисходительного к их слабостям и награждающего добрых – здесь миром и покоем совести, а там, за тьмою временной смерти, блаженством вечной жизни, – удовлетворяет всем главным потребностям души человеческой».

Последнее замечание Н. М. Карамзина во всей полноте его можно отнести и к мусульманскому вероучению. Повторимся, что приход к Владимиру представителей разных вер не является исторически достоверным фактом и судить о выборе князем религии как о «выборе по свободе совести» мы не можем. Да, пожалуй, и не должны. История с выбором веры свидетельствует не столько о действительной дилемме князя, сколько о том, каково было представление русских летописцев о мусульманстве в те времена, когда в эпоху западных Крестовых походов резко усилились геополитические столкновения между набравшей силу Владимиро-Суздальской Русью и Волжской Булгарией, то есть, когда мусульманская держава, традиционно жившая в добрососедстве с Русью, стала изображаться как враг и соперник. В этом смысле чрезвычайно существенно, что предпочтение князем христианства должно было сопровождаться резким отвержением ислама со стороны «греческого богослова».

«Защитник «своей» веры всегда вынужден прибегать к аргументам, разжигающим или национальные чувства, или низкие страсти, стремится нравственно опорочить иноверца, словом, здесь проявляется одна из самых неприглядных сторон религиозного фанатизма. Так это обстоит в наши дни, так это было и тысячу лет назад. Богослов без обиняков заявил, что ислам «оскверняет небо и землю». Ритуальные омовения, непременные у мусульман, грек, византиец (летопись называет его философом), описал с такими омерзительными подробностями, а о женщинах-мусульманках отозвался так, что во всех переводах летописи это место традиционно опускают[294]».

Очевидно, что до князя не дошло сущностное понимание ислама, как, впрочем, и сущностное понимание христианства, однако летописным фактом остается и то, что Владимир не отверг мусульманства с порога, а поручил своим послам разобраться с этой верой более досконально. Эти посольства, согласно летописи, были отправлены Владимиром в 987 году. Как пишет Н. М. Карамзин,

«Владимир, отпустив Философа с дарами и с великою честию, собрал Бояр и градских старцев, объявил им предложения Магометан, Иудеев, Католиков, Греков и требовал их совета. «Государь! – сказали Бояре и старцы: – Всякий человек хвалит Веру свою: ежели хочешь избрать лучшую, то пошли умных людей в разные земли испытать, который народ достойнее поклоняется Божеству» – и Великий Князь отправил десять благоразумных мужей для сего испытания. Послы видели в стране Болгаровхрамы скудные, моление унылое, лица печальные; в земле Немецких Католиков богослужение с обрядами, но, по словам летописи, без всякого величия и красоты, наконец, прибыли в Константинополь. Да созерцают они славу Бога нашего! сказал Император и, зная, что грубый ум пленяется более наружным блеском, нежели истинами отвлеченными, приказал вести Послов в Софийскую церковь, где сам Патриарх, облаченный в Святительские ризы, совершал Литургию. Великолепие храма, присутствие всего знаменитого Духовенства Греческого, богатые одежды служебные, убранство олтарей, красота живописи, благоухание фимиама, сладостное пение Клироса, безмолвие народа, священная важность и таинственность обрядов изумили Россиян; им казалось, что сам Всевышний обитает в сем храме и непосредственно с людьми соединяется… Возвратясь в Киев, Послы говорили Князю с презрением о богослужении Магометан, с неуважением о Католическом и с восторгом о Византийском, заключив словами: «Всякий человек, вкусив сладкое, имеет уже отвращение от горького; так и мы, узнав Веру Греков, не хотим иной». Владимир желал еще слышать мнение Бояр и старцев. «Когда бы Закон Греческий, – сказали они, – не был лучше других, то бабка твоя, Ольга, мудрейшая всех людей, не вздумала бы принять его». Великий Князь решился быть Христианином».

Итак, первоначальный «выбор веры», согласно источникам, произошел не по сути вероучения, но по внешним признакам, поскольку, как замечает Н. М. Карамзин, неподготовленный ум «пленяется более наружным блеском, нежели истинами отвлеченными». В этом смысле понятно, что русские послы не увидели в Волжской Булгарии, только еще приступившей к украшению своего государства наподобие архитектурных и культурных образцов саманидской Азии, величия и роскоши, свойственных византийскому богослужению.

Характерно, однако, что первое посольство Владимира было отправлено, согласно летописи, именно к булгарам: очевидно, что отношение Владимира к исламу не было однозначно негативным. Этому можно найти вполне логичные объяснения. Слава мусульманских держав Азии, где набирало силу государство Газневидов, великолепие Багдада и богатство Кира и мусульманской Испании были известны и в Киеве, и только действительная удаленность этих государств от Киевской Руси не давала ее власть имущим возможности убедиться в «победительной силе» ислама собственными глазами. Более того, Владимиру действительно пришлись по душе отсутствие ханжества и практическая жизненность ислама, в котором нет понятия первородного греха, и отношения мужчины и женщины, при условии законности этих отношений, не являются чем-то зазорным, о чем неприлично говорить в связи с верой. По словам С. М. Соловьева,

«кроме 5 законных жен было у него (Владимира) 300 наложниц в Вышгороде, 300 в Бельгороде, 200 в селе Берестове. Он был «несыт блуда», по выражению летописца: приводил к себе замужних женщин и девиц на растление, одним словом, был женолюбив, как Соломон».

Женитьба на византийской царевне, «Болгарыне» Анне, за которым последовало крещение Владимира, была, выходит, его шестой «законной» женитьбой. История умалчивает о том, что сталось с его остальными женами и наложницами после принятия им христианства, говоря лишь о том, что все его 12 сыновей признавались как законные, хотя только двое из них, невинно убиенные впоследствии Борис и Глеб, были детьми, рожденными в христианском супружестве.

Словом, выбор религии для Владимира был неизбежным политическим выбором, определенным историческими и географическими обстоятельствами в той же мере, в какой мусульманский выбор был определен для Северного ислама Волжской Булгарии. Главным союзником Руси становилась Византия, и ее культурно-религиозное влияние было естественным следствием ее экономического и геополитического влияния на судьбы молодого русского государства. Великолепие византийского богослужения в глазах русских послов было безусловным выражением могущества Византии, и собственно религиозные идеи, очевидно, играли в первоначальном крещении Руси не самую заглавную роль.

Интересно, однако, что факт отсылки послов в Волжскую Булгарию и Византию кажется совершенно достоверным историческим фактом, так как летопись со слов возвратившихся из Булгара послов описывает мусульманское богослужение достаточно правильно, хотя и весьма пристрастно:

«И реша им: идите первое в Болгары и испытайте первое веру их. Они же идоша и придедше видеша скверные дела и кланянье в ропати и придоша в землю свою… И созва князь боляры своя и старцы. Рече Володимер: се придоша послании нами мужи, да слышим о них бывшее и рече: скажите перед дружиною. Они же реша: яко ходихом в Боглары, смотрихом како ся покланяют в храме рекше в ропати, стояще бес пояса, поклонився сядет и глядит семо и онамо яко бешен и не веселья в них, но печаль и смрад велик, не добро закон их[295]…»

Интересно, что слово «ропать», означающее мечеть, имеет, согласно словарю Даля, в русском языке смысл «капище, кумирня, идолище». То есть, в летописи как бы подчеркивается, что мусульмане поклоняются идолам: убеждение, долго бытовавшее в христианстве, как византийском, так и западном. Оставив в стороне замечание о «смраде» и «скверных делах», которые могли попасть в летопись в качестве «благочестивых домыслов» самого летописца, отметим, что ислам не приглянулся десяти русским послам из-за отсутствия в нем «веселия». В уже процитированной нами статье Г. Прошин считает, что речь здесь идет о «той жесткой предопределенности бытия, которую проповедовал ислам» и продолжает:

«Такое миропонимание не оставляло места свободе воле человека, места «веселию». Ислам, таким образом, отвергается за отсутствие в нем оптимизма, гуманистического идеала[296]».

Это чрезвычайно интересное замечание, но для христианского миропонимания X–XII веков чересчур уж далеко идущее. Во-первых, предопределенность в исламе проистекает из идеи неизбежного воздаяния за добрые дела и наказания за злые поступки, и в этом смысле ничем не отличается от библейского предопределения. Если же говорить о гуманистическом идеале, то, как понятие, он сформировался в культуре христианства гораздо позднее описываемого времени. И формировался этот идеал как раз в полной взаимосвязи с исламской философией «свободы воли» тех веков, когда в исламе еще не закрылись «двери ижтихада» и мусульманская жизнь позволяла самые широкие научно-богословские дискуссии о месте и роли человеческого разума в познании Бога и природы. Именно эти идеи определили теологические и гуманистические идеалы Фомы Аквинского, Роджера Бэкона и всего европейского Ренессанса. Говоря об исламе конца X века, следует говорить не о «жесткой предопределенности бытия», которая создалась как понятие и образ жизни гораздо позже, но о действительном исламе той блистательной эпохи, в котором жили и творили ал-Фараби, ал-Мутаннаби, ал-Маарри, Фирдоуси, Авиценна, Бируни, Омар Хайям, ибн ал-Араби, ибн Туфейль, ал-Газзали, ибн Рушд и сотни других ученых, философов, поэтов и писателей. Именно в описываемую нами эпоху в мусульманской культуре сложились «Сказки тысячи и одной ночи», на «веселие» и «гуманистические идеалы» которых Византия могла ответить разве что традиционными житиями святых и мучеников. Более того, при всем величии византийской культуры известно, что круг действительно ученых и культурных людей в Византии был намного теснее и изолированнее, чем в мире ислама, и ограничивался в основном людьми церковного и монашеского сословия, тогда как культура ислама пронизывала жизнь всех городских и многих сельских сословий.

Если быть исторически справедливыми, то «гуманистические идеалы» проникли в византийскую среду гораздо позднее, уже после завоевания Константинополя крестоносцами в ходе Четвертого Крестового похода в 1204 году и возникали эти идеалы, как правило, не в самом Константинополе, но в культурном поле политически раздробленной империи – в Никейском, Трапезундском, Эпирском царствах и в Латинской Романии. Именно в эпоху раздробленности, в эпоху истовых духовных исканий, вызванных крушением средневекового византийского единства, Византия дала миру своих самых великих ученых и философов:

«из 435 ставших нам известными деятелей византийской культуры на протяжении всей истории империи только на XIV век приходится 91 человек, а в XV веке их число увеличивается до 200[297]».

Только в эту эпоху осмысления христианского наследия с точки зрения проповеданного Христом смирения и деятельного человеколюбия, а не с точки зрения от века победоносного, надменного и горделивого Второго Рима, в культуре Византии возникают идеи, которые часто автоматически переносятся русскими историками в X и XI век, когда их не могло еще существовать в замкнутом на себе и не приемлющем никакой критической мысли византийском обществе:

«Новой (sic) для византийской культуры чертой был проснувшийся интерес византийцев к восприятию культурных ценностей соседних народов, который наглядно свидетельствовал о том, что тип византийца-ксенофоба, избегавшего контактов с иноземными культурными кругами, в XIV–XV вв. Претерпел существенные изменения. Это характерно и для византийского «естествознания» (например, астрономических штудий, где успех достигался посредством обращения к иноземной, в данном случае персидской (то есть, мусульманской) культуре, и для гуманитарных знаний[298]».

Таким образом, главным наследием византийской культуры, проникавшим в первоначальное русское православие, была абсолютная, из века в век передававшаяся традиционность, «законсервированность» этой средневековой культуры, ее безусловная имперская пышность и торжественность наряду с отсутствием всяких существенных попыток собственного переосмысления, неизбежно воспринимаемого как жестоко наказуемая ересь. Несмотря на замечание С. М. Соловьева, что

«красота богослужения привлекла русских к греческому обряду, а не византийский догматизм, чуждый непосредственному славянскому уму[299]»,

именно от Византии средневекового времени русское христианство восприняло ту основополагающую идею, что святоотческое Предание, то есть, сама традиция понимания христианства, является главным столпом православия, по важности чуть ли не опережающим само Священное Писание. Эта черта средневековой византийской культуры ярко отразилась в состоянии византийской науки, которая также понималась

«как интерпретация уже разработанной традиции, как комментарий текста и герменевтический опыт, который распространялся на все области знания[300]».

Характерной метафорой этого состояния византийской культуры является то, что даже водоснабжение Византии практически не улучшалось со времен принятия христианства:

«Проблема воды традиционно оставалась одной из серьезных и в поздневизантийское время. Новые акведуки и цистерны почти не строились с античных времен, как, например, в Фессалонике[301]».

Словом, если в мире того времени и существовало гуманистическое «веселие», вызванное не питьем горячительных напитков, а общим оптимизмом жизни, то это веселие следовало искать именно в исламе, но никак не в византийском христианстве «Темных веков» с его культом аскетизма и мученичества, усугубленным эсхатологическими ожиданиями конца света в конце первого тысячелетия христианской эры. Однако перенос более поздних представлений о гуманистическом величии византийской культуры на время принятия Киевской Русью христианства свойствен многим, в том числе и С. М. Соловьеву с его историческим идеалом «гражданственности»:

«Магометанство, кроме видимой бедности своего содержания, не могло соперничать с христианством уже по самой удаленности своей. Христианство было давно знакомо в Киеве вследствие частых сношений с Константинополем, который поражал руссов величием религии и гражданственности. Бывалцы в Константинополе после тамошних чудес с презрением должны были смотреть на бедное русское язычество и превозносить веру греческую. Речи их имели большую силу, потому что это были обыкновенно многоопытные странствователи, бывшие во многих различных странах и на востоке, и на западе, видевшие много разных вер и обычаев, и, разумеется, им нигде не могло так нравиться, как в Константинополе[302]».

Как бы то ни было, выбор христианства Владимиром и его дружиной никак нельзя мерить мерками нового времени. Мы ведем речь о совсем другой эпохе, когда, несмотря на все грандиозное величие Константинополя и Фессалоники, с ними не только могло, но и реально соперничало величие городов ислама с его колоссальными молитвенными комплексами, минаретами и мечетями в Бухаре и Самарканде, Багдаде, Самарре, Дамаске, Каире, Кайраване и Сусе, наконец, в Гренаде, Севилье и Кордове. И речь здесь не только об архитектуре средневекового ислама, хотя и сегодня ее сохранившие образцы поражают воображение величием смиренности и затейливой соразмерностью. Любой посетитель мусульманских стран того времени поразился бы «гражданственному» устройству городов с освещением улиц и общественными садами и водоемами, кипению жизни на огромных рынках, товары которых угождали своей добротностью и изысканностью вкусам всего мира, будь то пряности и душистые масла, шелковые или хлопковые ткани, одежда, непревзойденное стальное оружие, щиты, доспехи; чеканные, пряденые, расписные и инкрустированные кувшины и бытовые сосуды; изумительных, самых грациозных форм серебряные и медные лампы; изысканнейшая стеклянная, хрустальная и обливная керамическая посуда – блюда, кубки, подносы; металлические замки, упряжь самых замысловатых узоров; бронзовые фигурки; ковры; и, наконец, книги на все темы и вкусы, имеющие самое широкое хождение в народе…

Поэтому и не верится, что «многоопытные странствователи», о которых пишет С. М. Соловьев, могли действительно часто бывать в исламском мире того времени, чтобы без предубеждения сравнить культуру и общий уровень жизнь тогдашнего исламского и христианского миров. Подавляющее большинство их никогда не видело действительного величия ислама, довольствуясь торговлей в небольших городах и поселках вокруг Каспия и питаясь рассказами византийцев, всячески стремившихся очернить и унизить мусульман как своих главных экономических и военных соперников. Поэтому всяческие «исторические» объяснения, сводящиеся к тому, что ислам был «хуже и беднее» христианства в конце X века, и это, дескать, стало одним из факторов русского выбора в пользу христианства, далеки от действительных исторических фактов и являются гораздо более поздней «политизацией» истории. Выбор Киева в пользу христианства был обусловлен не содержанием веры и «близостью» или «чужестью» иноземной культуры, но государственным прагматизмом и геополитическими обстоятельствами вне всяких принципиальных споров о различиях вероисповеданий. Русский историк Н. И. Костомаров, во имя научной объективности не привносивший в свои исследования государственнических идеалов своего времени, в 1873 году подвел итог рассуждениям об обстоятельствах крещения Руси в таких кратких словах:

«В 988 году Владимир принял крещение. Обстоятельства, предшествовавшие этому событию и сопровождавшие его, рассказываются с баснословными чертами, которые вполне свойственны изустным преданиям, записанным уже довольно долгое время спустя означенного события. Достоверно только то, что Владимир крестился и в то же время вступил в брак с греческою царевною Анною, сестрою императоров Василия и Константина… В Киеве он крестил своих сыновей и народ… Большинство вступало в новую веру и совершало обряд крещения, не понимая, что делает. Борьба язычества с христианством выражалась пассивно: продолжительным соблюдением языческих приемов жизни и схранением языческих суеверий; такая борьба происходила многие века и после Владимира; но она не мешала русскому народу принять крещение, в котором он сначала не видел ничего противного, потому что не понимал его смысла. Только постепенно и для немногих открывался свет нового учения[303]».

Каждый народ, живущий согласно тысячелетней традиции, убежден, что его предки избрали для себя истину, и всякие споры здесь неуместны и бесполезны. Аксиомой является и то, что действительная истина познается в сравнении. Не случайно, что древнерусская летопись изначально старалась доказать, что выбор восточного византийского христианства произошел после именно такого всестороннего сравнения с исламом, иудаизмом и христианством западного толка. Однако, вся дальнейшая история взаимоотношений северного мусульманства и православия свидетельствует о том, что никакого действительного сравнения между ними как религиями не происходило, и главным образом потому, что сфера общения между мусульманами и христианами была чрезвычайно узка, и ограничивало ее, в первую очередь, именно изначально воспринятое через византийскую культуру искаженное представление об исламе. Причем в это представление совершенно не проникали отдельные поздневизантийские же попытки переосмысления отношения к исламу как «мировому злу»:

«Полемические сочинения, написанные им (Иоанном Кантакузиным) и направленные против ислама не мешали ему вступать в самые близкие контакты с турками… Иоанн Кантакузин ответил папскому легату Павлу по поводу его сочувствия христианам, вынужденным жить среди турок: «Я не считаю их всех, как ты говоришь, нечестивыми. Но думаю, что многие из них лучше и благочестивей многих из живущих в здешних землях[304]»».

Унаследованное от средневековой Византии представление о мусульманстве за всю историю русского православия и русской культуры практически никогда не подвергалось такому гласному критическому анализу, и главной причиной этого видится не приверженность русского православия собственной истине, но приверженность собственной традиции как Преданию. Со стороны православия неукоснительное следование этой соборной традиции «единственно правильной святоотческой веры» вызвало, по крайней мере, два серьезных религиозных столкновения. Но эти столкновения были отнюдь не с исламом.

Первое столкновение, вызванное главенством святоотческого Предания над Священным Писанием, было порождено в XV веке ересью жидовствующих, «русским протестантизмом», спорившим с официальной церковью на основе известного тогда весьма немногим православным действительного содержания Священного Писания. Второе, связанное с никоновским исправлением традиционных церковных книг по греческим образцам, стало причиной раскола русского православия в XVII веке.

При этом первое действительно широкое и сколько-то аргументированное сравнение ислама и христианства в поле богословия встало на повестку дня лишь после взятия Казани войсками Ивана Грозного в 1552 году, но до этих времен и событий в наших беседах еще относительно далеко.

Между тем отношения северного ислама и древнерусского христианства были в XI столетии едва ли не лучшими за всю их взаимную историю, что свидетельствует о вполне веротерпимом отношении к иноверным соседям с обеих сторон. Если уж говорить о гуманизме в X веке, то, согласно летописным источникам, булгарские мусульмане проявляли к Руси именно гуманистическое отношение, если, конечно, такое отношение состоит не в провозглашениях чего-то от имени веры или народа, но в конкретной помощи страждущему, кто бы он ни был. С конца X века межгосударственные отношения Киевской Руси и Волжской Булгарии все больше принимали характер торгового партнерства, не задевавшего религиозных убеждений сторон, хотя Никоновская летопись XVI века и приводит известия о том, что поначалу новокрещеный князь Владимир пытался обратить булгар в христианство, послав к ним в 990 году того же греческого философа Марка Македонянина, который в 986 году убеждал в превосходстве христианства самого князя. Об этом в летописи говорится так:

«Того же лета посла Володимер философа, нарицаемого Марка Македонянина, в Болгары, иже есть во Агаряне, (…) глаголя: «яко приходиша ко мне прежде, егда еще не просвещен беху верою православною, хваляще свою веру скверную… ты же иди к ним, и проповежь им слово Божие, яко да веруют в Господа Бога и Спаса нашего Иисуса христа, и да крестятся божественным его крещением, и с нами единоверны и единосветны будут, и небесных благ получать». Философ же иде в Болгары, и много глаголев им слово Божие; они же безумием своим обьюродеша. Он же возвратился к Володимеру в Киве. И много чествован бысть от него и от всех похвален. Того же лета придоша из Болгар к Володимеру четыре князи, и просветишася божественным крещением; Володимер же чествовав их и много удовольствова[305]…»

Как мы видим, попытка обращения булгар в христианство, если таковая действительно имела место, принесла определенный успех: четыре булгарских князя приняли крещение. Летопись, однако, не говорит о том, что они были мусульманами. Как и в обстоятельствах принятия Русью христианства, древнетюркское и финно-угорское язычество еще долго соседствовало в пределах Волжской Булгарии с исламом, так что к принятию христианства вполне могли склониться и булгарские или буртасские языческие князья, чьи родовые владения находились на правобережье или в верхнем от Камы течении Волги. Подобное принятие булгарскими князьями христианства происходило и в более поздние времена при Андрее Боголюбском. Как говорит Н. М. Карамзин,

«Летописцы всего более хвалят Андрея за обращение многих Болгаров и Евреев в Христианскую Веру, за его усердие к церквам и монастырям, за уважение и любовь к сану Духовных».

В случае с Андреем Боголюбским обращенные им булгары могли быть, помимо всего прочего, его родней по последней жене, если Тверская летопись справедливо называет ее «Болгаркой». Мы не знаем, из какого булгарского или булгаро-половецкого рода она происходила, однако ее предполагаемое участие в заговоре против князя летопись объясняет тем, что «князь великий много воева с ним Болгарскую землю, и сына посыла, и много зла учини Болгарам[306]». При всем том интересно, что сам князь, развернувший активную борьбу против тюркоязычных булгар, был, как и многие другие русские князья, наполовину тюрком-половцем (его отец Юрий Долгорукий женился на половчанке в 1108 году). Скульптурный портрет князя Андрея Боголюбского, воссозданный по черепу скульптуром-антропологом академиком Михаилом Герасимовым в сороковых годах прошлого века, представляет нам человека с раскосыми глазами и азиатско-тюркским скуластым лицом. Этот факт следует отметить хотя бы в связи с тем, что редкие столкновения русских княжеств с волжскими булгарами не происходили на расовой почве. Те и другие часто могли посчитаться родней, поскольку половецко-булгарские политические браки происходили, по крайней мере, так же часто, как русско-половецкие.

Как бы то ни было, тот факт, что обращение Андреем Боголюбским в христианство волжских булгар имело место, говорит нам о присутствии булгар во Владимиро-Суздальской Руси в каком-то торговом или дипломатическом качестве. Так что традиция, начавшаяся при Владимире Святом, была налицо, но она касалась лишь отдельных лиц, по различным причинам не находивших себе места и ниши в булгарском мусульманском сообществе. Думается, что эти языческие князья противились не столько самому исламскому вероучению, сколько исламским налогам и самому процессу централизации Волжской Булгарии, который проходил как раз в описываемое время. Более того, два других похода Владимира на волжских булгар, упоминаемых Никоновской летописью, в 994 и 997 годах, когда «ходи Володимер на Болгары, и много ратовав их победи и възратися с радостию в Киев», могли быть спровоцированы именно этими новокрещеными князьями, пытавшимися с помощью дружины Владимира отстоять независимость своих родовых владений.

Как бы то ни было, эти походы не имели характера долгосрочного завоевания и никак не сказались на последующих отношениях: в 1006 году между Киевской Русью и Волжской Булгарией было заключено торговое соглашение. История умалчивает о каких бы то ни было военных столкновениях двух государств при Владимире и его наследниках, самым могущественным из которых стал с бою взявший Киев в 1016 году новгородский князь Ярослав Владимирович. Само торговое соглашение 1006 года было чрезвычайно знаменательно: оно состоялось по просьбе булгарской стороны, которая очевидно хотела миром договориться о торговле по Оке и на верхней Волге. По словам В. Н. Татищева,

«Прислали Болгары (вольские) послов с дары многими, дабы Владимир позволил им в городах по Волге и Оке торговать без опасения, на что им Владимир охотно соизволил[307]».

Соглашение было взаимным; впрочем, оно говаривалось некоторыми условиями, в которых просматривается как экономический, так и религиозный смысл. Как пишет С. М. Соловьев,

«Владимир по их просьбе позволил им торговать по Оке и Волге, дав им для этого печати; русские купцы с печатями от посадников также могли свободно ездить в Болгарские города; но Болгарским купцам позволено было торговать только с купцами по городам, а не ездить по селам и не торговать с тиунами (судьями), вирниками (сборщиками виры, денежного откупа за незаконный поступок), огнищанами (крестьянами) и смердами[308]».

Мы видим, что соглашение 1006 года сужает круг общения булгарских мусульман со славянами и финно-уграми, находившимися под властью стольного киевского князя, оговаривая, что булгарско-мусульманская торговля должна вестись под непосредственным контролем городских княжеских властей, из чего видна как забота о княжеской пошлине, так и нежелание допустить прямое общение народа с иноверцами. В этом смысле обнаруживается серьезная разница в степени веротерпимости: как известно, в булгарских, как и в других мусульманских городах, христиане жили как налогоблагаемые граждане этих городов, имея собственные церкви, мастерские и целые кварталы. При всех ограничениях, которые накладывались на них мусульманским законодательством (и в разное время в разных странах сказывались по-разному), мусульмане имели полную возможность ежедневно общаться с христианами. Так что поводов для беспочвенных слухов о «вредоносности» и «зловредности» иноверного образа жизни в исламском мире было непредставимо меньше, чем в ситуации Руси и западной Европы, когда возможностей для человеческого общения между мусульманами и христианами практически не существовало.

Незнание человека, его реальной культуры и образа жизни слишком часто оборачивается подозрительностью к нему, его мыслям и поступкам, и отсутствие законодательной веротерпимости веками создавало на Руси предпосылки для роста этой подозрительности. Еще одно наследие Византии – общинная замкнутость в собственной среде и культуре в полной убежденности своего нравственного превосходства над всеми другими людьми и культурами, сказывается в России и сегодня. Что же говорить о средневековых временах, да еще тех, когда страх и подозрительность господствовали в отношении не только «иноверных», но и отношении соседнего «огнища» и соседнего чужекняжеского города?

В этом смысле представляется исторически верным, что тюркское по преимуществу общество Северного ислама, при всех его очевидных средневековых недостатках, было все же более открытым внешним влияниям и достижениям, чем ранне-христианское древнерусское общество накануне его соскальзывания в хаос вековых княжеских междоусобиц. Не случайно замечательный татарский ученый М. А, Усманов называл булгарское мусульманское общество Средних веков – «открытым обществом». Человеческие отношения между северными мусульманами и первыми русскими христианами существовали и, как это часто бывает, по-настоящему проявлялись именно в годину бед, вызванных недородом и политической нестабильностью.

Говоря о северных мусульманах, Татищев не случайно упоминает то известное историческое обстоятельство, что они «неоднократно и Руссию во времена недородов житами обеспечивали». Действительно, в 1024 году, в самый разгар междоусобицы между сыновьями Владимира Ярославом и пришедшим из Тьмутаракани Мстиславом в восточных пределах Руси случился сильный голод. Тверская летопись повествует:

«и бе мятеж велик и глад по всей земле той, яко мужу своа жена даати, да кормят себе, челядином. Идоша по Волзе все люди в Болгары и привезоша пшеницу и жито, и тако от того ожиша[309]».

В Лаврентьевской летописи также указано, что голод в Суздале сопровождался погромами, и эта летопись отмечает роль Волжской Булгарии в снабжении Руси хлебом:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.