й) Из «Воспоминаний графини А. Д. Блудовой».

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

й) Из «Воспоминаний графини А. Д. Блудовой».

Вот что рассказывает графиня А. Д. о своем прадеде по матери, князе Николае Петровиче Щербатове, сподвижнике Петра Великого, при котором он состоял неотлучно в продолжение всей шведской войны, а по кончине Великого царя вскоре вышел в отставку. 1. «Всей душою преданный великому человеку, «кем наша двинулась земля», упоенный славою славного времени, ослепленный блеском этого нового мира, открывшегося перед изумленным взором тогдашней молодежи во всем обольстительном очаровании науки, силы и гордости человеческой, во всей распущенности нравов и во всем разгуле ума, прадед мой вполне увлекся духом времени или, лучше сказать, духом своего полувоенного, полупридворного кружка, и унесся, может быть, далее других в открытую пучину вольнодумства, почти до отрицания Всемогущего Бога. Его портрет остался у нас. Лицо смуглое, черные, умные глаза, стриженные по европейски волосы, бритая борода, небольшие усы, костюм немецкий, – придают ему какое-то сходство с самим Петром I; но нет открытого и отважного взгляда Петра. Тонкое, слегка насмешливое выражение веселых несколько прищуренных глаз и улыбка (далеко не идеальная) довольно грубого рта, у человека, насладившегося своею молодостью без слишком большой разборчивости и сдержанности, носят отпечаток скептицизма и страстности. А все-таки есть что-то привлекательное в этом лице: – это человек не дюжинный, этот человек находился неотлучно при Петре во всю шведскую войну, и на море на галерах, и на сухом пути, в битве под Полтавой; и по кончине Петра не пожелал более служить, оплакивая, в страстном порыве горести, полководца и царя, которому поклонялся и которого любил как гения и героя. В какое время именно, не знаю, – в правление ли Меншикова, или Долгоруковых, князь Николай Петрович жил спокойно в отставке в своем семейном кругу (он был женат на Шереметевой), как вдруг в один прекрасный день его арестовали и посадили в Петропавловскую крепость.

Он не имел ничего на совести и не мог понять, какую на него взвели клевету; ему, разумеется, ничего не объявляли. Это, впрочем, было обыкновение того времени, но обыкновенными тоже вещами считались тогда пытка и казнь смертная, во всей разнообразности жестокого воображения и жестоких нравов тогдашних. И вот, оторванный от жены и детей, от удобств своего барского дома, князь Николай Петрович безвинно обвиненный, томился в безмолвном уединении каземата, в безвестности равно о близких своих и о недругах погубивших его, и в тревожном ожидании мучений и казни, но не искал утешения в забытой им утраченной вере, опираясь лишь на горделивое сознание своей юридической невинности. Долго, оставленный всеми, без занятия, без книг, без сношений с людьми, упорно крепился он как философ и стоик, против случайностей жизни и против коварства человеческого, гордо вооружаясь бесплодным терпением, безнадежным презрением к ударам слепой фортуны – классической богини, вычитанной им в виршах и прозе подражателей эллинских поэтов.

Время шло тяжело и медленно, и никакой перемены не приносило за собой в положении мнимого государственного преступника. Однажды, после длинного, бесконечного дня, проведенного в размышлениях и догадках о вероятно роковой развязке своей судьбы, князь заснул. Уже давно перестали являться ему, даже во сне, прежние светлые картины и лица; уже давно самые сновидения его заключались в тесной рамке каземата; даже спящего воображение уже не имело силы унести его из плена, возвести от тли. Так и на этот раз во сне князь Николай Петрович увидел себя в своем тесном, сыром тюремном жилье, но мрак темницы редел как редеет темь в ночи, перед рассветом гораздо прежде чем займется заря, – и ему стало свободнее дышать. Смутное, тревожное предчувствие охватило его, он ожидал чего-то или кого-то, и волнение давно забытой надежды овладело им.

Дверь отворилась без обычного скрипа, без раздражающего звука ключа и замков, и вместо единственного посетителя его, – очередного караульного, предстал пред ним «некий древний, благолепный муж». Лицо его сияло такой чистотой, жалостливой любовью, такой тихий свет и такая атмосфера покоя окружали его, что спящий не мог себе дать отчета в подробностях явления; черты, одежда, все ускользало в неопределенности, перед светозарным выражением любви, кротости, жалости на этом лице. В радостном изумлении смотрел на него князь и безмолвствовал; и вот послышался тихий, но сладко – внятный шепот: «ты не спишь, князь Николай, – сказал гармонический голос – ты не спишь, но очи твои держатся, и ты не видишь ни своего положения, ни ожидающей тебя судьбы. Судьба твоя в твоих руках. Ты напрасно ищешь причины твоего заточения в злобе или происках врагов. Люди здесь слепое орудие; твоя печаль не к смерти, а к славе Божией. Князь Николай, забыл ты Бога! Обратись, прибегни к молитве, и Тот, Кто разрешил узы святых апостолов и отверз темницу их. Тот выведет и тебя отсюда, и возвратит тебя твоей сетующей, молящейся семье». Князь проснулся, вскочил с постели; все было темно, пусто и сыро в каземате по-прежнему. Не было следов видения, но что-то необычайное зашевелилось в его душе; смутные воспоминания детства и сладких минут доверчивого умиления, когда в первое число месяца служили дома всенощную, или когда освещали воду накануне Крещения Господня, или когда стоял он полусонный, но радостный подле матери в их приходе со свечою и вербою в руке… Прочь это ребячество, – подумал он. – Неужели я так слаб и опустился в этой темноте и скорби, что стану верить снам и молиться на иконы святых? А порадовалась бы этому малодушию моя бедная княгиня, Анна Васильевна: она так часто уговаривала меня хоть «Отче наш» прочесть с нею, когда она усердно клала земные поклоны перед кивотом своим, с всею набожностью своего Шереметьевского рода».

Так отшучивался от впечатлений сна князь Николай Петрович; но эти впечатления его преследовали весь день, и, вспоминая неземную красоту явившегося ему старца, он невольно искал сходства со знакомыми ликами, изображенными на иконах на стенах московских церквей. Однако гордость и упрямство взяли верх и не прочел он ни одной молитвы, даже не сказал про себя: – «Господи, помилуй!»

Опять потянулись долгие дни, и ничего не случалось, что могло бы прервать однообразное томление тюремной жизни. Уже впечатление необыкновенного сна сглаживалось из памяти князя, вполне возвратившегося к своему безутешному стоицизму, как вдруг опять повторился тот же сон, во всех своих подробностях; только сияющий лик старца как бы подернулся грустью, и он с тихим упреком выговорил князю за его неверие.

Князь Николай Петрович был потрясен. Так много времени прошло после первого сновидения, воспоминание и даже впечатление этого сна так изгладились из его памяти, что явление нельзя было приписать его собственному воображению. Неужели тут есть что-нибудь сверх естественное? На этот раз он был вполне озабочен, и мысль его была беспрестанно занята видением; но покориться, смирить себя и свою гордость, заплакать и молиться он не хотел и упрямо крепился. Но он уже не знал душевного покоя, и через несколько ночей опять увидел чудный сон. Лучезарный старец предстал по-прежнему пред ним, но строгость лица его поразила князя. «Очи твои держатся и сердце окаменело, князь Николай, – сказал он – а время идет, срок близок: кайся и молись! Ты мне не веришь, ты не веришь в Пославшего меня; поверишь, может быть, вещественному доказательству истины моих слов. Когда поведут тебя на ежедневную прогулку в равелин, идучи по коридору, взгляни на третью дверь от твоего каземата; над нею повешена икона. Попроси офицера снять ее и дать тебе, это образ Казанской Божией Матери. Возьми его, молись, проси заступления Пречистой Девы Богоматери. И опять говорю: веруй, проси, и просящему дастся; будешь освобожден и возвращен семейству, которое молится за тебя. Это мое последнее посещение; меня ты не увидишь более. В твоих руках твоя судьба; выбирай: позорная смерть, или свобода и долгая, мирная жизнь!"

Сновидение исчезло, и с пробуждением закипели мысли и чувства у князя Николая Петровича. Невольно, неодолимо вливалась вера в душу его; и как ни боролся с самим собою, надежда и молитва воскресали в его сердце, хотя гордость не допускала еще слов на его уста. День, другой, он шел по коридору, и только досчитывал до третьей двери, но крепился и не поднимал глаз вверх. Однако не утерпел, и один раз решился посмотреть. Какой-то маленький, темный четвероугольник точно чернел над дверью; но князь не погрешил против дисциплины: ничего не спросил у дежурного офицера, однако этот четвероугольник тянул и манил его к себе ежедневно, а по ночам догадки о том, точно ли это изображение святое, и именно Божией Матери, как было сказано ему во сне, мешали ему спать. Наконец, он решился попросить снять этот образ и позволить ему взять его к себе. Дежурный офицер позволил; и когда, оставшись один в своем каземате, он стал разбирать и чистить образок, вышло, что это точно изображение, называемое иконой Казанской Божией Матери. И это вещественное доказательство истины слов слышанных во сне, или, скажем лучше, святое действие благодати неистощимой любви Бога к грешному человечеству, согрело сердце князя Николая Петровича и открыло ему глаза: уверовал он как Фома, пал ниц, и со словами «Господь мой и Бог мой!» полилась, из глубины пробужденной души его, горячая мольба и благодарение; и мир, и покой, и свет разлились в упрямом, смущенном уме. Чрез несколько дней пришел приказ возвратить его на волю; также без всяких объяснений последовало его освобождение, как прежде последовал его арест.

Князь Николай Петрович взял с собой образ, сделал на него золотой оклад и перед кивотом, куда поставил его, он читал со своею княгинею «Отче наш» с такою же верою и усердием как сама Анна Васильевна, дочь благочестивого Шереметьевского дома.

2. В Москве же был странный случай, который рассказывала мне (уже долго после) Марья Алексеевна Хомякова, мать поэта, сама знавшая и лиц и происшествие, и совершенно неспособная ко лжи. Один из наших генералов, возвратясь из похода на турок, привез с собою турецкого ребенка, вероятно, спасенного им в какой-нибудь свалке, и подарил его своему другу Дурнову. Мальчик вышел умненький, ласковый, добронравный. Дурнов полюбил его и стал воспитывать, как сына, но не хотел его крестить, пока тот сам не понял бы и не изучил истин христианской веры.

Мальчик подрастал, с любовью и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приемного отца своего. Наконец, Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил об истинах веры, с убеждением о православной церкви, Мальчик подрастал, с любовью и жаром учился, делал быстрые успехи и радовал сердце приемного отца своего. Наконец, Дурнов стал заговаривать с ним о принятии христианства, о святом крещении. Молодой человек с жаром, даже с увлечением говорил об истинах веры, с убеждением о православной церкви, ходил с домашними на церковные службы, молился, казалось, усердно, но все откладывал крещение и говорил Дурнову: «погоди, батюшка, скажу тебе, когда будет нора». Так прошло еще несколько времени, ему уже минуло 16 лет и в нем заметили какую-то перемену. Шумная веселость утихла в нем; живые, безбоязненные глаза подернулись грустью; звонкий смех замолк и тихая улыбка казалась как-то преждевременною на цветущем ребяческом лице. «Теперь», сказал он однажды, «я скоро попрошу тебя крестить меня, батюшка! Теперь скоро пора; но прежде есть у меня просьба к тебе: не откажи. Прикажи купить краски, палитру, кисти; дай мне заказать лестницу, как скажу, да позволь мне, на этот один месяц не пускать никого в мою комнату и сам не ходи». Дурнов уже давно привык не отказывать ни в чем своему приемному сыну; как желал он, так и сделали. Молодой турок весь день просиживал в своей комнате, а как стемнеет, придет к Дурнову, по-прежнему – читает, занимается, разговаривает но про занятия в своей комнате ни полслова; только стал он бледнеть, и черные глаза горели каким-то неземным тихим огнем, каким-то выражением блаженного спокойствия. В конце месяца он просил Дурнова приготовить все к крещению и повел его в свою комнату. Палитра, краски, кисти, лежали на окне; лестница, служившая ему вроде подмосток, была отодвинута от стены, которая завешена была простыней; юноша сдернул простыню, и Дурнов увидел большой, писанный во всю стену, святой убрус, поддерживаемый двумя ангелами, а на убрусе лик Спасателя Нерукотворенный, колоссального размера прекрасного письма… Вот задача, которую я должен был исполнить, батюшка, теперь хочу креститься в веру Христову; я жажду соединиться с Ним». Обрадованный, растроганный Дурнов спешил все приготовить, и его воспитанник с благоговейной радостью крестился на другой день. Когда он причащался, все присутствующие были поражены неземною красотою, которою он преобразился. В тихой радости провел он весь этот день и беспрестанно благодарил Дурнова за все его благодеяния, и за величайшее из всех – за познание истины и принятие христианства, за это неописанное блаженство, говоря, что он более, чем родной отец, для него, что он не преходящую даровал ему, а жизнь вечную. Вечером юноша нежно простился со своим названным отцом, обнимал, благодарил его опять, просил благословенья; видели, что он долго молился в своей комнате перед написанным Нерукотворенным Спасом; потом тихо заснул – заснул непробудным сном. На другое утро его нашли мертвым в постели, с закрытыми глазами, с улыбкой на устах, со сложенными на груди руками.

Кто вникнет в тайну молодой души? Какой неземной голос ей одной внятный, сказал ему судьбу его и призвал его в урочный час к паки – бытию купели? Кто объяснит это необъяснимое действие благодати, призывающей к Отцу небесному неведомым, таинственным путем в глубине сердца избранников своих? Дурнов оплакивал с родительской любовью своего приемыша, хотя и упрекал себя за свое горе при такой святой, блаженной кончине. Комната, где скончался юноша, сделалась часовней или молельней, где ежедневно молился Дурнов. В 1812 году дом сгорел но стена с образом уцелела, только изображение было очень повреждено; его реставрировали, и от оригинала остались только один глаз и бровь. Однако набожные люди продолжали приезжать молиться тут, а впоследствии в нем была основана богадельня на 40 престарелых вдов и девиц, и комната молодого турка освящена в прекрасную домовую церковь, весь день открытую, куда со всех концов Москвы приходят и доныне служить молебны перед образом, писанным на стене. Богадельню зовут Барыковскою по имени основателя; а церковь – Спаса на Стоженке («Русск. Арх.» 1889 г., кн. 1-я).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.