О специфике opus–музыки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О специфике opus–музыки

В наше время, когда мысль о создании автономного произведения искусства не может не вызывать достаточно оправданных подозрений, а сама идея произведения утрачивает актуальность и отходит на второй план, уступая место идее проекта, вряд ли, наверное, нам следует снова пытаться говорить о том, что есть произведение искусства и какова его природа. Лучше предоставить слово тем, кто жил в те времена, когда идея произведения была не только жива и актуальна, но являлась единственно мыслимой целью и единственно мыслимым результатом в сфере художественной практики. Среди тех, кто интенсивно размышлял о проблеме природы произведения искусства, особое место занимает Василий Кандинский, ибо его тексты, посвященные этой теме, представляют собой не просто продукт отвлеченного теоретического умозрения, но являются свидетельством живого опыта практикующего художника. Именно поэтому в качестве исходного пункта наших дальнейших исследований судеб произведения искусства мы используем некоторые положения, высказанные Василием Кандинским в статье «Содержание и форма».

«Произведение искусства состоит из двух элементов: внутреннего и внешнего.

Внутренний элемент, взятый отдельно, есть эмоция души художника, которая (подобно материальному музыкальному тону одного инструмента, заставляющему конвибрировать соответственный музыкальный тон другого) вызывает соответствующую душевную вибрацию другого человека, воспринимателя.

В то время, когда душа связана с телом, она обыкновенно может воспринимать всякую вибрацию только через посредство чувства, которое и является мостом от нематериального к материальному (художник) и от материального к нематериальному (зритель).

Эмоция — чувство — произведение — чувство — эмоция.

Душевная вибрация художника должна поэтому, как средство выражения, найти материальную форму, способную быть воспринятой. Эта материальная форма и есть второй элемент, т. е. внешний элемент произведения искусства.

Произведение искусства есть неразрывно, необходимо, неизбежно связанное сочетание внутреннего и внешнего элементов, т. е. содержания и формы»[26].

Здесь прежде всего следует уточнить некоторые понятия и выяснить, что имеет в виду Кандинский, употребляя слова «эмоция» и «чувство». Исходя из дальнейшего контекста статьи, можно заключить, что под словом «чувство» подразумеваются физиологические чувства — прежде всего зрение и слух; и это вполне естественно, поскольку Кандинский пишет в основном об искусстве живописи и отчасти об искусстве музыки. Что же касается слова «эмоция», то под ним следует подразумевать всю совокупность внутренних душевных переживаний и мысленных актов — все то, что Хайдеггер вслед за Декартом определяет словом cogitato–представление: «Всякое отношение к чему–либо, воление, занятие позиции, восприятие заведомо есть отношение представляющее, cogitans, что переводят словом «мышление». Поэтому Декарт все способы voluntas и affectus, все actions и passions обозначает кажущимся поначалу странным словом «cogitatio»»[27]. Таким образом, если в предложенной Кандинским формуле «Эмоция — чувство — произведение — чувство — эмоция» несколько расплывчатое слово «эмоция» заменить более точным и емким словом «представление», то можно получить и более четкую по смыслу формулу: «Представление — чувство — произведение — чувство — представление». Именно этой формулой мы и будем пользоваться в дальнейшем, хотя не следует забывать и о слове «эмоция», ибо еще до сих пор от многих людей, связанных с искусством, можно услышать слова о том, что для них «самым важным в искусстве является именно эмоция».

Первое, что мы можем вывести из рассмотрения формулы Кандинского — это определение произведения искусства. Исходя из данной формулы, произведение искусства есть чувственно оформленное представление. Это значит, что сначала в сознании художника возникает представление. Затем это представление получает чувственное оформление в красках или звуках, в результате чего возникает произведение, представляющее собой «связанное сочетание внутреннего и внешнего элементов, т. е. содержания и формы»· Содержанием произведения является представление, возникшее в сознании художника, а формой — чувственное или техническое оформление этого представления. Назначение произведения искусства заключается в том, чтобы быть воспринятым, а условием же правильного восприятия является соответствие содержания и формы. Потребитель искусства воспринимает форму произведения, и это чувственное восприятие порождает в его сознании представление, соответствующее воспринятой им форме. Таков, по Кандинскому, механизм возникновения и функционирования произведения искусства. Приложив все только что сказанное к области музыки, мы должны будем признать, что музыка представляет собой продукт человеческой деятельности и предназаначение ее заключается в том, чтобы участвовать в человеческих взаимоотношениях. Ведь если музыкальное произведение возникает только в результате чувственного оформления представления и только для того, чтобы подобное представление возникло у другого человека, то значит, нет и не может быть никакой музыки вне человека и помимо человека, ибо единственное место, где может зародиться представление и где оно может существовать — это человеческое сознание.

Но здесь нужно пойти несколько дальше и заметить, что если музыка понимается именно таким образом, то причина и источник музыки находится не просто в человеке, но в человеке совершенно особого рода, т. е. в таком человеке, который начинает ценить свой «внутренний мир», ценить свои представления и почитать их высшим критерием реальности. Это и есть homo aesteticus — человек переживающий, или человек Нового времени. Свое предназначение и свою самореализацию такой человек видит в том, чтобы предоставлять или презентировать свои представления. Собственно говоря, произведение–орus и есть презентация представлений. Понятно, что именно из–за этого возрастает повышенное внимание к коммуникационной функции музыки. Именно с этого времени музыка начинает пониматься как «язык чувств», а произведение–орus — как высказывание, обязательно рассчитанное на то, чтобы быть услышанным и воспринятым адресатом–слушателем, ибо произведение в конечном итоге — это всегда некое сообщение, посылаемое от одного человека к другому. Это станет особенно очевидно, если последовательность Кандинского «эмоция — чувство — произведение — чувство — эмоция» мы заменим на последовательность «человек — произведение — человек», где «эмоция — чувство — произведение» будет относиться к человеку, создающему произведение, а «произведение — чувство — эмоция» — к человеку, воспринимающему произведение.

На первый взгляд может показаться, что последовательность «человек — произведение — человек», или еще проще — «человек — музыка — человек» — это универсальная формула, приложимая абсолютно ко всем видам и типам музыки. Действительно, многие и сейчас полностью уверены в том, что музыка может существовать только в виде того или иного конкретного произведения, что это произведение обязательно должно иметь автора, а также должно подразумевать обязательное прослушивание, для чего оно, собственно, и создается. Вспоминается, как на одном фестивале Г. Канчели до хрипоты доказывал мне, что любая фольклорная мелодия обязательно имеет своего неизвестного автора и все дело заключается только в том, что «мы его не знаем и не помним». Для того чтобы убедиться в ошибочности этого крайне распространенного мнения, достаточно попробовать приложить формулу «человек — произведение — человек» к какой–либо группе песнопений cantus planus и посмотреть, как эта формула работает на таком материале. Это можно продемонстрировать на примере любой канонической книги — Градуала, Гимнария, Тропария или Антифонария. Мы проведем эту операцию на примере Антифонария.

Антифонарий, состоящий из двух разделов — Темпорала и Санкторала, соответствующих двум годовым литургическим кругам — подвижных праздников, ориентированных на Пасху, и праздников неподвижных, выпадающих всегда на одни и те же дни года, содержит полное годовое последование антифонов, предназначенных для пропевания в каждый отдельно взятый день и расположенных в календарном литургическом порядке. Этот годовой календарный порядок последования антифонов есть некая данность, которая должна воспроизводиться из года в год на протяжении столетий. Ежегодное воспроизведение годового последования антифонов осуществляется отнюдь не для того, чтобы, будучи пропето, оно было услышано кем–либо. То, что молящиеся в храме люди неизбежно слышат клирошан, поющих эти антифоны, является всего лишь побочным, факультативным эффектом· Основная цель постоянного пропевания годового круга антифонов заключается в поддержании литургического порядка или «чинопоследования», а также в достижении состояния причастности человека к молитвенному континууму. На монастырских службах, на которых по определению никого, кроме монахов, быть не должно, монахи все равно будут петь положенные по уставу антифоны, ибо пение богослужебных песнопений есть неотъемлемое свойство природы монашества. Но это значит, что формула Кандинского «человек — музыка — человек» к данному случаю совершенно неприложима. Она должна быть заменена формулой «музыка — человек — музыка». Из рассмотрения этой новой формулы явствует, что «музыка» (в данном случае годовое последование антифонов) есть некая данность, существующая помимо человека и предшествующая человеку, а самому человеку отводится роль ретранслятора, воспроизводящего эту данность снова и снова. Человек может вступить в эту данность и пребывать в ней, но он не может быть создателем или производителем ее. Человек не может также предаваться «незаинтересованному» эстетическому переживанию или целенаправленному слушанию, ибо в этом случае он попросту выпадет из состояния пребывания в молитвенном континууме. Это и есть то самое сакральное пространство, о котором уже неоднократно упоминалось на предыдущих страницах. Сакральное пространство не является какой–то пафосной, мистической категорией. Говоря о сакральном пространстве, не нужно закатывать или молитвенно прикрывать глаза. Сакральное пространство — это пространство, в которое попадает человек, ежегодно пропевая календарное последование антифонов и других богослужебных песнопений. Собственно говоря, вся совокупность этих песнопений, или cantus planus, и есть сакральное пространство.

Но тут возникает вопрос: что же делать с «эмоцией души художника», о которой пишет Кандинский и которая является причиной и основой возникновения произведения искусства? Как это сопрячь с сакральным пространством и формулой «музыка — человек — музыка»? При ближайшем рассмотрении выясняется, что сопрячь этого никак нельзя, ибо сама формула «музыка — человек — музыка» не оставляет места ни для «эмоций души», ни для «переживаний», ни Для «внутреннего мира». Ведь человек, уделяющий внимание своему «внутреннему миру», своим «переживаниям», никогда не сможет стать подлинным ретранслятором, без помех воспроизводящим Находящуюся вне его музыкальную данность, а значит, он никогда не сможет оказаться внутри сакрального пространства. Для того чтобы такое воспроизведение стало возможным, необходимо очистить сознание от всех своих переживаний, эмоций и представлений, т. е. от всего того, что homo aestheticus полагает в качестве основы своего реального существования. Таким образом, мы можем констатировать наличие двух типов человека: человека, расценивающего свои представления как основу реальности, и человека, видящего в своих представлениях помеху на пути к реальности, характеризующего представления как помыслы и всячески пытающегося очистить от них свое сознание. Предварительно в рабочем порядке будем определять эти типы как «человека пространства искусства» и «человека сакрального пространства».

Интересное свидетельство о попытке художника, или человека пространства искусства, постичь опыт человека сакрального пространства можно найти в статье А. Шнитке «На пути к воплощению новой идеи». В ней, правда, речь идет не о сакральном пространстве, а о природном пространстве натурального звукоряда, но в данном случае это не столь существенно, ибо и сакральное пространство и пространство натурального звукоряда есть нечто изначально внеположное человеку. О своей попытке погружения в эту изначально внеположную музыкальную данность Шнитке пишет следующее: «Должен сознаться, что я пытался построить в электронной студии сочинение, основанное на натуральном звукоряде, поставив перед собой эту задачу как чисто экспериментальную. Не отказываясь от собственного и унаследованного опыта, я все же хотел поставить эксперимент и над собой и над музыкой. И я убедился, что, погружаясь в глубины обертонового спектра вплоть до 32–го обертона и далее, слух проникает в бесконечный, но замкнутый мир, из магнетического поля которого нет выхода. Становится невозможной не только модуляция в другую тональность, но и невозможно взять второй основной тон, потому что, уловив первый и вслушиваясь в его обертоны, слух уже не может себе представить никакого другого тона. Он довольствуется первым тоном и микрокосмосом его обертонов; таким образом второй тон становится ошибкой по отношению к первому. Вероятно, всякая музыка является «ошибкой» по отношению к первоначальному замыслу природы — основным тонам, и аналогичная «ошибка» происходит в сознании каждого композитора, который представляет себе некий идеальный замысел и должен перевести его на нотный язык. И лишь «темперированную» часть этого замысла он доносит до слушателей. Но неизбежность этой «ошибки» пытается прорваться к непосредственному выражению некоей слышимой им прамузыки, которая еще не уловлена. Это толкает композитора на поиски новой техники, потому что он хочет услышать с ее помощью то, что в нем звучит»[28].

Характерно, что эта электронная пьеса, написанная Шнитке на синтезаторе АНС, называлась «Поток». «Поток» — очень хорошее название для той музыкальной данности, которая существует вне человека и в которую, преодолевая свое композиторское нутро, пытался вступить Шнитке. И хотя он не захотел или побоялся остаться в этом потоке, ему было доподлинно известно о существовании «первоначального идеального замысла природы — основных тонов», по отношению к которым вся композиторская музыка является, быть может, всего лишь ошибкой. В отличие от типичного композиторского ума Канчели, даже не подозревающего о существовании чего–либо подобного, Шнитке на своем личном опыте узнал о существовании этого первозданного музыкального потока, но, узнав это, он сознательно избрал судьбу homo aestheticus, т. е. человека, который стремится не пребывать в некоем музыкальном пространстве, но выражать нечто звучащее в нем самом, тем самым способствуя возникновению новой «собственной» музыкальной данности.

Собственно говоря, в приведенном только что отрывке Шнитке почти что буквально повторяется мысль Кандинского. Если Кандинский говорит об «эмоции души» или «душевной вибрации» художника, то Шнитке говорит о том, что «исходный подсознательный замысел является той эмоциональной волной, тем стержнем, который рождает сочинение»[29]. Но и «душевная вибрация», и «исходный подсознательный замысел» есть лишь синонимы представлений, тех самых представлений, которые, будучи «представлены» или выражены, становятся произведениями искусства. Таким образом, и Кандинский и Шнитке относятся к одному и тому же антропологическому типу — к homo aestheticus, или к человеку переживающему. Поскольку основополагающая формула этого антропологического типа — Cogito ergo sum — принадлежит Декарту» то здесь вполне уместно применить еще одно определение — «картезианский человек». Этот «картезианский человек» стал преобладающим типом человека в эпоху Нового и Новейшего времени. Когда мы выше писали о том, что Шнитке сознательно избрал судьбу homo aestheticus, то это вряд ли можно считать вполне правильным, ибо человек не может выбирать судьбу — судьба предназначает человеку, кем ему быть. Иначе это не настоящая судьба. В эпоху Нового и Новейшего времени каждый без исключения человек предназначался судьбой к тому, чтобы быть картезианским человеком — homo aestheticus. Это судьба данной эпохи, и избежать этой судьбы не мог никто, даже святой. Вспомним, что писал святитель Феофан Затворник о богослужебном пении: «Песнь, зародившаяся духом и созревшая в сердце одного, изшедши из уст его в слове и через слух вошедши в сердца всех, у всех зарождала там такую же песнь — и все пели духодвижно»[30], — и мы не сможем не поразиться тому, что написанное православным святым полностью укладывается в формулу Кандинского «эмоция — чувство — произведение — чувство — эмоция», раскрывающую, как внутренняя «душевная вибрация» художника передается душе «воспринимателя». Но если и родоначальник абстрактной живописи, и святой, канонизированный церковью, мыслят одними и теми же схемами, то это может означать лишь одно, а именно то, что homo aestheticus, или картезианский человек, является действительно единственным и фор мообразующим архетипом человека Нового и Новейшего времени.

Таким образом, идея произведения искусства так же, как и идея музыки, понимаемой как opus–вещь, может возникнуть только тогда, когда на исторической сцене появляется картезианский человек, или homo aestheticus. Homo aestheticus более уже не пребывает в реальности. Он переживает реальность и, переживая реальность, неизбежно начинает выражать ее, следствием чего и является произведение–opus. В процессе выражения реальности возникает реальность нового типа — реальность, состоящая из объектов, выражающих реальность и образующих пространство искусства. Это пространство является не только некоей несколько отвлеченной философской категорией, но реализуется в совершенно конкретных пространствах музеев, картинных галерей, концертных залов, оперных театров и в прочих учреждениях и институтах, занимающихся презентацией произведений искусства. Здесь следует особо подчеркнуть, что об искусстве как таковом можно говорить только с момента возникновения всех этих учреждений. Рассуждать о существовании пространства искусства до этого момента и тем более говорить о неких вечных ценностях искусства — это, по меткому выражению Хайдеггера, значит употреблять не продуманные до конца обороты речи. Во всяком случае в приложении к музыке это не вызывает сомнений. Ведь искусство начинается тогда, когда пребывание в реальности подменяется выражением реальности. А именно это самое происходит при переходе от музыки res facta к opus–музыке.

Раньше для музыки не нужно было никаких специальных помещений. Музыка звучала в храме, в дворцовых покоях, на улицах, в кабаках или просто на природе. Музыка пребывала во всех формах жизни и была неотъемлема от них. Но что означает тот факт, что музыка вдруг начинает нуждаться в каком–то особом помещении для своего звучания и что появляются специально узаконенные места для слушателей? Это означает то, что музыка выпадает из форм жизни и, вместо того, чтобы пребывать в жизни, начинает выражать жизнь, вызывая ответные переживания у слушателей, которые теперь тоже должны выключаться из жизни ради полноценного сопереживания, выражаемого музыкой. Таким образом, в жизни должны возникать некие области, в которых течение жизни временно приостанавливается для того, чтобы в момент этой остановки человек смог насладиться переживанием жизни. Именно такой областью является концерт и таким местом — концертный зал со сценой и со множеством мест, предназначенных для слушателей, которые должны сопереживать переживаниям автора звучащего в концертной программе произведения. Такое выпадение из форм жизни вполне закономерно, ибо оно логически вытекает из природы homo aestheticus. Ведь осознать собственную «вибрацию души» или услышать «внутренний неосознанный художественный замысел» можно только в момент некоторой приостановки жизненного потока.

Пролить дополнительный свет на природу homo aestheticus, или человека переживающего, может новелла Э. Т. А. Гофмана «Угловое окно кузена». Содержание ее таково: кузен парализован, он сидит без всякого движения и смотрит из своего углового окна на огромную городскую толпу, проходящую мимо. Пришедшему к нему гостю кузен говорит, что хочет обучить «принципам искусства видения» человека, который может пользоваться ногами и свободно двигаться. Гость должен осознать, что ему не понять толпу до тех пор, пока его тоже не разобьет паралич, в результате чего он будет только наблюдать, но не двигаться. В этом параличе заключается великий парадокс homo aestheticus, ибо, выпадая из реальности, человек переживающий начинает демонстрировать удивительную активность, создавая свою, новую реальность. Ведь не следует забывать о том, что homo aestheticus — это картезианский человек, т. е. человек Нового времени, а человек Нового времени — это великий покоритель природы и великий преобразователь реальности. Выпав из природы, человек Нового времени извне познал законы природы и с их помощью овладел самой природой вплоть до полного ее порабощения. Многие не хотят замечать той простой вещи, что между покорением и уничтожением природы, происходящим в эпоху Нового времени, с одной стороны, и великими произведениями искусства вообще и opus–музыки в частности, с другой стороны, существует глубокая и нерасторжимая связь. Не замечая этой связи, люди склонны полагать одно сугубо отрицательным, а другое сугубо прекрасным, хотя на самом деле и то и другое имеет общий корень, и этим корнем является природа homo aestheticus, выпавшего из реальности и компенсирующего это выпадение созданием своей собственной реальности.

В свое время это понял основатель московской студии электронной музыки и создатель первого электронного синтезатора АНС’а Е. А. Мурзин. Именно он надоумил Шнитке написать «Поток» — пьесу, основанную на использовании обертонов натурального звукоряда. Любопытно, как сам Шнитке описывает позицию Мурзина: «Инженер по профессии, Е. А. Мурзин имел весьма ограниченное музыкальное образование, и, относясь к музыке как ученый, он пытался найти для нее, для суждения о ней чисто физическое обоснование. Он знал, что существует натуральный тон, что есть обертоны и они имеют очень сложную структуру, и что 300 лет назад появилась темперация, т. е. отказ от натурального звукоряда, и возникла приблизительная дискретность музыкального звукоряда. Зная это, он воспринимал всю историю музыки, начиная от Баха как результат ошибки, просчета, и призывал вернуться к натуральному звукоряду — истоку музыки, чтобы, пользуясь натуральными тонами и их чистыми обертонами, строить все заново. Все беды музыки, бесконечные смены течений и направлений, существующий между форпостом музыки и ее коммерческим ширпотребом разрыв — все это Мурзин трактовал, исходя из этой, с его точки зрения, исторической ошибки»[31].

К такому пониманию Е. А. Мурзин мог прийти, очевидно, только потому, что был не музыкантом, но инженером, имевшим «весьма ограниченное музыкальное образование» и относящимся к музыке «как ученый». Именно это позволило ему взглянуть на проблему со стороны и возыметь смелость высказать то, чего бы никогда не осмелился сказать музыкант, обязанный иметь пиетет перед великими именами прошлого. В самом деле, для того чтобы утверждать, что в основе всех великих достижений opus–музыки начиная с Монтеверди и кончая Веберном лежит какая–то ошибка или просчет, нужно обладать известной смелостью (или невежественностью). Но если мы отбросим эмоции и взглянем на проблему не изнутри ее самой, т. е. не изнутри opus–музыки, но со стороны музыки res facta или тем более со стороны cantus planus, то неизбежно обнаружим, что подобные утверждения далеко не так нелепы и безосновательны, как кажутся с первого взгляда. Действительно, вспомним, что является основой идеи произведения–opus’a, а следовательно, и основой всей opus–музыки, да всего пространства искусства вообще. По определению Кандинского, это «душевная вибрация художника», по определению Шнитке — это «исходный подсознательный замысел». Мы уже говорили о том, что и то и другое можно свести к понятию «представление». Но что такое «душевная эмоция», «подсознательный замысел» или представление? С точки зрения человека, принадлежащего к традиции cantus planus, все это будет квалифицироваться как помыслы, от которых следует очищать сознание, ибо сознание, неочищенное от помыслов, выпадает из пребывания в реальности. Таким образом, то, что для человека, принадлежащего к традиции cantus planus, будет рассматриваться как помеха на пути к пребыванию в реальности, то для homo aestheticus, или человека переживающего» будет расцениваться как основа и гарантия реальности. «Я имею помыслы, следовательно, существую» — так можно перевести основополагающую формулу картезианского человека «Cogito ergo sum». Стало быть, реальность homo aestheticus, реальность opusмузыки — это реальность, основанная на помыслах.

Но, в конце концов, не столь важно, как мы будем называть то, что мы называем то помыслом, то представление. Важно понять, в чем заключается суть данного явления, называемого нами то так, то иначе. А суть его заключается в том, что, попадая в сознание или возникая в нем, представление–помысел нарушает состояние пребывания сознания в реальности, в результате чего сознание начинает не пребывать в реальности, но рефлексировать по поводу нее. Примерами такой рефлексии могут служить уже неоднократно упоминаемые нами «душевная вибрация художника» и «изначальный подсознательный замысел». Рефлексия в свою очередь порождает субъект–объектные отношения, в рамках которых сознание выступает, как «субъект», а реальность — как «объект». Но субъект–объектные отношения — это уже совершенно иная, новая реальность, и сутью этой реальности является то, что сознание, ставшее «субъектом», получает возможность осуществлять различные манипуляции с той реальностью, в которой пребывало ранее. В результате чего исходная «первозданная» реальность становится «объектом» манипуляций. Так, выпав из состояния пребывания в природе, картезианский человек вступил с ней в субъект–объектные отношения, что дало ему возможность овладеть природой и манипулировать ею по своему усмотрению. Точно так же и манипуляции с музыкой, приведшие к возникновению всех великих произведений opus–музыки, являются результатом утраты первозданного состояния пребывания в музыке. Частично соприкоснуться с этим первозданным состоянием довелось Шнитке, когда, работая над своей пьесой «Поток», он начал погружаться в «бесконечный магнетический» космос обертонов натурального звукоряда. Но инерция композиторских амбиций вынудила его прекратить погружение и снова стать композитором, т. е. стать одним из тех, кто превращает свободно льющийся поток в хитроумную ирригационную систему запруд, водохранилищ, фонтанов и резервуаров. Никто не будет спорить с тем, что эта система восхитительна и прекрасна, но не следует забывать также и о том, что возникла она в результате утраты свободно льющегося потока. Мы не будем вслед за Мурзиным квалифицировать эту утрату как «ошибку» или «просчет», мы просто будем считать ее платой, уплаченной за возникновение и существование великих произведений opus–музыки.

Ко всему только что написанному не следует относиться, как к некоему плачу об утраченном первозданном состоянии, ни тем более, как к призыву возвратить девственную чистоту сознания, еще не замутненного действием помыслов–представлений. Все это невозможно, не нужно и, главное, не актуально. Однако все это необходимо принять к сведению для того, чтобы четко осознать границы пространства искусства и границы opus–музыки. Очень важно понять, что нет и не может быть никакой «вечной и повсеместной» сущности искусства, что нет и не может быть никакой «истории искусств всех времен и народов». Пространство искусства — это локальная и достаточно ограниченная область реальности, и только когда мы осознаем это, когда мы перестанем смешивать его с сакральным пространством и с пространством сакрального искусства — только тогда мы сможем рассчитывать на понимание природы пространства искусства во всей ее специфичности.

Специфика пространства искусства проявляется прежде всего в том, что такие категории, как автор, произведение и слушатель или «восприниматель», обретают субстанциональность и институциональность. Произведение, являющееся смысловым центром пространства искусства, становится автономным, самим на себя опирающимся объектом. В отличие от композиций музыки res facta, произведения opus–музыки не нуждаются ни в каких внешних обоснованиях, ни в каких первоисточниках, служащих основой при создании музыкальной структуры. Единственной основой произведения является авторское представление или «авторский замысел». Вот почему произведение, являющееся чувственно оформленным представлением, не может быть уже вариантом или видоизмененным повторением некоей ранее существующей музыкальной структуры, как это имело место в случае музыки res facta. Произведение opus–музыки — это всегда уникальный и неповторимый объект. Постоянное возникновение все новых и новых неповторимых и уникальных произведений приводит к необходимости какого–то учета, систематизации и инвентаризации. Инвентаризация произведений осуществляется при помощи опусной нумерации, суть которой заключается в том, что каждому произведению–орus’у композитор присваивает определенный номер. Этот опусный номер удостоверяет Уникальность каждого произведения, с одной стороны, а с другой стороны, он указывает место данного произведения среди других произведений, тем самым упорядочивая и систематизируя все пространство opus–музыки. Таким образом, система опусной нумерации — это институт, закрепляющий за произведением статус автономного, уникального и неповторимого объекта, существующего в упорядоченном ряду таких же автономных музыкальных объектов. Практика инвентаризации произведений при помощи опусной нумерации возникла в конце XVI века и, достигнув своего апогея в XIX веке, сошла почти что на нет к середине XX века. Именно этот отрезок времени практически совпадает со временем существования opus–музыки, т. е. со временем, в которое произведение считалось единственно возможной формой существования музыки.

Если произведение есть чувственно оформленное представление, то возникнуть оно может только в результате творческого акта, осуществляемого «здесь и сейчас» конкретным человеком. Здесь впервые речь заходит о творчестве как таковом, ибо говорить о творчестве применительно к ранее живущим композиторам — таким, как Дюфаи, Окегем или Обрехт, не вполне корректно, ведь их композиции возникали не столько благодаря рождавшимся в их сознании представлениям, сколько в результате специально организованной переработки уже существовавших музыкальных структур. Если раньше человек мог только воспроизводить некий архетипический творческий акт, совершенный «во время оно» Богом или святым, то теперь сам человек становится творцом. Если раньше человек выполнял функцию медиатора, проводника, комментатора или ретранслятора, то теперь он берет на себя функцию автора. Облик произведения целиком и полностью зависит от авторской воли его творца, от первоначального авторского замысла и от умения облекать этот замысел в чувственно воспринимаемые формы. «Поэтому качество художественного произведения может быть оценено вполне только автором его: только ему дано видеть, соответствует ли и насколько найденная им форма содержанию, повелительно требующему воплощения. Большая или меньшая мера этого воплощения или соответствия и есть мерило его «красоты»[32], пишет по этому поводу Кандинский. Право автора выносить окончательный суд по поводу созданного им произведени я можно истолковать как абсолютное право автора на все им созданное вообще. Это право в конце концов оформляется в институт охраны авторских прав, и именно это имелось в виду, когда мы говорили о том, что понятие «автор» в opus–музыке обретает субстанциональность и институциональность.

Однако судить о произведении имеет право не один только автор. Сам автор выносит созданное им произведение на «суд публики». Этот суд публики может совпадать или не совпадать с судом автора, но это отдельная тема, и, не касаясь ее, мы укажем лишь на то, что произведение создается с одной единственной целью, а именно для того, чтобы быть услышанным и оцененным кем–то «со стороны». Причем этот «кто–то со стороны» должен полностью отдаться процессу слушания или восприятия. Во время звучания музыкального произведения он не должен молиться, танцевать, маршировать, пить вино или совершать какие–либо ритуалы. Он должен полностью выключиться из жизненного потока и стать только слушателем или, по выражению Кандинского, только «воспринимателем». Он должен превратиться в парализованного кузена из новеллы Гофмана. Эта функция слушателя узаконивается и обретает материальные формы в виде специальных сидячих мест, заполняющих концертный зал, сидя на которых, слушатели должны соблюдать благоговейную тишину, не кашлять и не шуршать программками, с тем чтобы только по окончании звучания произведения бурно выразить свое мнение хлопками или свистом. Для того чтобы обслужить слушателей, сооружается масса специальных помещений и создается масса специальных учреждений и институтов, предоставляющих постоянную возможность прослушивания музыкальных произведений. Все это позволяет говорить о том, что в контексте opus–музыки понятие «слушатель» так же, как и понятие «автор», становится субстанционально наполненным и институционально обеспеченным.

Здесь самое время напомнить о том, что субстанциональность и институциональность акта слушания связаны прежде всего с повышением значения коммуникационной функции процесса звучания в opus–музыке и конкретно с тем, что музыкальная структура начинает пониматься как авторское высказывание, как сообщение или послание, которое уже самим фактом своего существования подразумевает наличие адресата. Но если музыкальное произведение начинает пониматься как высказывание, то и текст, фиксирующий это произведение, должен подчиняться тем же законам, которым подчиняется структура всякого высказывания, а именно законам грамматики, риторики и диалектики. И в самом деле, теория opus–музыки начинает изобиловать такими терминами, как «фраза», «предложение», «период», «тема», «цезура», «вступление», «заключение» и тому подобными понятиями, применяемыми при анализе словесных текстов. Сама музыкальная форма начинает трактоваться как иерархически выстроенная последовательность разделов, обусловленных, как сказал бы Фуко, «порядком тождества и серии различий». Достаточно взглянуть на схему трехчастной формы — АВА, или на схему формы рондо — ABACADAFA, чтобы убедиться в этом. Однако апогеем торжества «порядка тождества и серии различий» является сонатная форма бетховенского типа. Вообще сонатная форма представляет собой квинтэссенцию opus–музыки. Можно сказать, что в сонатной форме opus–музыка достигла максимума своего самопознания и самовыражения. Ведь где находят свое разрешение такие проблемы, как «форма — содержание», «означаемое — означающее», «тождество — различие», «автор — слушатель», как не в диалектическом единстве противоположностей главной и побочной партии или в том результате, который обретают они в репризе, пройдя через горнило разработки?

Но если мы заговорили о главной и побочной темах сонатной формы в связи с мыслью Фуко о «порядке тождества и серии различий», то совершенно необходимо процитировать Гершковича, передающего прямую речь Веберна, высказывающегося непосредственно по поводу данной проблемы. ««Музыкальное произведение, — сказал Веберн, — состоит из повторений: 1) из точных повторений; 2) из повторений, которые, не будучи точными, однако легко распознаются как таковые; 3) и, наконец, из повторений, распознаваемость которых крайне затруднена из–за далеко идущего варьирования. К примеру, можно ли побочную тему оценивать как повторение главной темы?» Дальнейшее объяснялось Веберном словами и жестами Шенберга: «Это — главная тема, — он продемонстрировал верхнюю сторону спичечного коробка. А это, — была показана нижняя сторона высоко поднятого коробка, — есть побочная тема». (Все было, если можно так выразиться, исполнено с агрессивной внутренней страстью…)»[33].

Но здесь следует обратить внимание на один тонкий момент, который может пролить дополнительный свет на проблему соотношения opus–музыки и музыки res facta, а также на соотношение принципа контрапункта и принципа сонатности. Верхняя и нижняя стороны спичечного коробка существуют одновременно — и это может служить иллюстрацией принципа контрапункта, но Веберн показывает их поочередно — сначала верхнюю, а затем нижнюю сторону, — и тут же сам спичечный коробок превращается в иллюстрацию принципа сонатности. Стало быть, можно предположить, что принцип сонатности есть тот же самый принцип контрапункта, но столько спроектированный на вектор времени. Тогда получается, что сонатная форма есть временное претворение принципа контрапункта. Но здесь следует не упускать из виду весьма важное обстоятельство, а именно то, что речь идет о двух состояниях: о состоянии пребывания и состоянии демонстрации или презентации. Когда коробок пребывает сам по себе, то и верхняя и нижняя его стороны пребывают одновременно, естественно образуя цельный коробок, но когда речь заходит о демонстрации или презентации, то тогда необходимо повернуть коробок для того, чтобы дать возможность увидеть сначала верхнюю, а затем нижнюю его сторону. Именно здесь и возникает фактор времени и связанные с ним понятия разработки и развития. Ведь что такое связующая партия и раздел разработки, разделяющие главную и побочную тему, а также побочную тему в экспозиции и главную тему в репризе, как не некие операции, по своему смыслу сходные с поворотом спичечного коробка? И как тут не вспомнить о считающимся теперь поддельным письме Моцарта, в котором он пишет о своей чудесной способности в некотором озарении схватывать внутренним видением все произведение сразу и одновременно? Не является ли это рудиментом или даже неким атавизмом музыки res facta, неожиданным образом давшим о себе знать в общепризнанном гении opus–музыки?

Нечто подобное можно обнаружить и в произведениях последнего великого композитора opus–музыки Антона Веберна — недаром он проделывал трюк со спичечным коробком, — ведь в его музыке практически начинает коллапсировать сама идея произведения–opus’a. Характерны нелады Веберна с ощущением времени при хронометраже собственных сочинений. Известно, что он был склонен завышать длительность своих произведений, реальное время звучания которых было гораздо короче. Очевидно, это было связано с предельной насыщенностью и концентрированностью его структур, в которых количество одновременных событий или одновременно существующих серийных образований, выведенных из одной серии, а проще говоря, количество информации, приходящееся на единицу времени, создавало иллюзию гораздо большей временной протяженности, чем это было на самом деле. Такая необычная для opus–музыки концентрированность структуры заставляет вспомнить о принципе контрапункта и о музыке res facta вообще, ведь недаром в молодости Веберн написал диссертацию по Choralis Constantinus Хенрика Изаака. К этому следует добавить, что в произведениях Веберна можно найти и следы действия принципа varietas — достаточно вспомнить о симметрично организованных сериях и о симметрично построенных серийных комбинациях, чтобы почувствовать, что здесь речь идет, скорее, не столько о принципе композиции, сколько именно о принципе varietas. Но как бы ни коллапсировала идея opus’a в музыке Веберна и какие бы аллюзии на контрапунктические структуры и принцип varietas в ней ни просматривались, все же в целом веберновское творчество находится в русле opus–музыки и Веберн является композитором–автором, который пишет произведения для того, чтобы их услышали слушатели. Несмотря на все проблемы с исполнением его музыки, возникавшие при его жизни, можно сказать, что Веберн не пересекает границы opus–музыки, хотя красная лампочка, сигнализирующая об опасности такого пересечения, очень часто начинает мигать при прослушивании его произведений.

О кризисе идеи произведения в связи со сжатием протяженности его во времени писал еще Т. Адорно в своей «Философии современной музыки»: «Недуг, постигший идею произведения, вероятно, коренится в состоянии общества, не предлагающего ничего, что обязательно гарантировало бы гармонию самодостаточного произведения и утверждалось бы в качестве такого гаранта. И все же трудности, запрещающие идею произведения, раскрываются не в раздумьях о них, а в темных недрах самих произведений. Если подумать об очевиднейшем симптоме, о сжатии протяженности во времени, которое формирует музыкальные произведения лишь экстенсивно, то ведь индивидуальное бессилие и неспособность к формообразованию несут за это ответственность лишь в последнюю очередь. Ни в каких произведениях густота и связанность образа формы не могли бы проявляться лучше, чем в очень коротких частях сочинений Шенберга и Берга. Их краткость проистекает именно из требования максимальной связанности, а последняя устраняет излишнее. При этом связанность обращается против временной протяженности, лежавшей в основе представлений о музыкальном произведении начиная с восемнадцатого века, и тем более с Бетховена. Удар обрушивается на произведение, время и видимость»[34].

Удар, обрушившийся на саму идею произведения, не мог не сказаться ни на представлении об авторе и на образе композитора, об изменении которого Адорно пишет следующее: «Этот образ утрачивает всяческую свободу в великом, каковую идеалистическая эстетика привычно приписывала художнику. Теперь он не творец. Эпоха и общество ограничивают его не с внешней стороны, а в строгом требовании правильности, с которым общается к нему структура его произведений. Уровень техники предстает как проблема в каждом такте, о коем он осмеливается думать: с каждым тактом техника как целое требует от него, чтобы он был к ней справедлив и давал единственно правильные ответы, допускаемые ею в каждый момент. Композиция теперь не что иное, как такие ответы, не что иное, как решение технических картинок–загадок, а композитор — единственный, кто в состоянии их прочитывать, кто понимает собственную музыку. То, что он делает, лежит в сфере бесконечно малого. Оно осуществляется как приведение в исполнение того, чего его музыка объективно от него требует»[35].

В этих словах подмечены тонкие смысловые сдвиги в понимании природы opus–музыки, обнаружившие себя в десятые годы XX века. Техника композиции становится для композитора примерно такой же внеположной данностью, какой для композиторов музыки res facta являлась структура григорианского антифона или многоголосной шансон, избранной в качестве основы при создании мессы. Композитор лишь заводит пружину некоего механизма, который начинает работать сам по себе и распорядку работы которого композитор должен подчиняться при сочинении своего opus’a. В этом смысле композитор действительно больше не творец — он исполнитель того, чего его музыка объективно от него «требует». И здесь возникает парадокс: ведь это «объективное требование» есть следствие субъективного композиторского посыла, как бы отделившегося от своего создателя и превратившегося в некую внеположную «объективную» данность, навязывающую свои объективные законы субъективному процессу сочинения музыкального произведения, может быть, даже помимо воли автора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.