ПЕТКАНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕТКАНА

«Бог посылает нам в этой жизни искушения, страдания и боль, чтобы с их помощью мы могли легче познать и исполнить свое предназначение. Они — как придорожные знаки, помогающие не сбиться с пути и выбрать на развилке верное направление», — говорил мой брат Евфимий.

Он был на десять лет старше меня и не скрывал от меня своей любви, и я верила ему. И со всем жаром своей детской души стремилась видеть милость Божию даже в том, что походило скорее на немилость, кару и утрату.

Но это было уже после. После того как я пережила первую сильную боль. Когда страх впервые тисками сдавил мое сердце.

До того дня я была обычным ребенком. Необычной делали меня лишь рассказы о моем чудесном рождении, не совсем мне понятные, да еще трепетная, трогательная любовь родителей, буквально боготворивших меня.

«Ты нам дарована», — говорил мне отец.

«Ты будешь императрицей! Предстательницей Бога на земле! Ты для этого рождена», — поверяла мне свои сокровенные мечты мать.

Бедная! Она и не представляла, сколь тонка эта пряжа ее грез и как быстро порвется сия пестрая ткань радужных снов и мечтаний. Как в одночасье рухнет и рассыплется прахом здание, созидаемое ею в течение всей жизни, которая после моего рождения казалась ей прочной и надежной, дарованной едва ли не на века.

Сперва умер отец. Умер внезапно.

Потом заболела я.

Мне никогда не забыть того вечера, который начинался так же, как и прочие: первые тени ложились на гладь Мраморного моря, открывавшуюся прямо за нашими садами.

«Мама, зажги светильники»,— попросила я.

«Все светильники зажжены», — ответила мне моя мать.

«Но я ничего не вижу».

«Как не видишь? Что с тобой?»

Что со мной? Я не знала. Я смотрела широко раскрытыми глазами и видела лишь едва проницаемую тьму.

Я встала. Пошла к матери. На ее голос. И оступилась.

«Что с тобой? Петкана, дочка, что с тобой?» — взволнованно повторяла мать. А страх уже крошил ее слова, дробил их на судорожные всхлипы и невнятный лепет.

«Не вижу... Не вижу света... Не вижу тебя... Ничего не вижу», — вырвалось у меня со слезами.

Я стояла посреди комнаты словно потерянная, будто в незнакомой ледяной пустыне, кожей ощущая надвигающийся холод.

Я почувствовала, как мама подходит ко мне, как медленно поднимает руку, и скорей ощутила, чем разглядела, слабое колебание пламени. Она поднесла свечу к самым моим глазам.

«А теперь видишь?» — спрашивала мама. Она буквально заклинала меня: «Ты видишь?»

Я молчала и беспомощно мотала головой. Как буду молчать потом годами в ответ на все тот же вопрос моей несчастной матери, страдающей оттого, что нету снадобья, способного исцелить меня и утишить ее боль. Стыдящейся, что не может утешить меня в моем и своем страхе, сблизившем нас так тесно, как ни одна радость прежде. То был страх перед грозной неизвестностью, коя была для нас единственным символом будущего.

* * *

«Боль и страх часто суть десница Господня, коей Он берет нас за руку и ведет за Собой — пока мы сами не научимся устремляться за Ним сердцем», — сказал мне Евфимий, когда мы схоронили отца. То же самое повторил он мне при начале моей болезни.

Добрый мой брат! Ему было шестнадцать лет, и он уже ясно видел цель своего пути. В словах, которые он тщательно подбирал, беседуя со мною, он также искал подтверждения своей вере.

Тогда его речи звучали для меня просто утешением. Со временем я поняла, что то был глас Истины.

Болезнь в корне изменила мою жизнь. Мои мысли. Желания и надежды матери, связанные с моим будущим. Наконец, меня самое. Я уже не была больше живым и веселым ребенком, каким знал меня покойный отец. Я привыкла к спокойствию. Движения мои стали медленны и осторожны.

Чтобы как-то облегчить и скрасить мне тягостное однообразие дней, мама и Евфимий старались как можно реже оставлять меня одну. Они водили меня гулять в сад или на берег моря. Разговаривали со мною больше и чаще, чем в то время, когда я была здорова. Мы теперь и общались по-другому. В основном они мне читали. Мама — сказки. Евфимий — Жития мучеников за веру. Признаюсь, сказки о принцессах наводили на меня скуку. В сказках принцесса, как правило, сидит где-нибудь в высокой башне и льет слезы, ожидая, пока не появится храбрый витязь и не освободит ее. Гораздо больше я любила рассказы о христианских мучениках. О святом Стефане, о святом Димитрии, великомученике Георгии. Они напоминали мне притчу, однажды услышанную от отца. О юноше, убившем дракона и нашедшем в его сердце девять сундуков — один другого меньше. В последнем ларце томилась птица. И тот юноша, и мученики Христовы знали, что ищут. Знали, за что страдают. Я следила духовным взором за каждым их шагом и видела то, чего не было даже в самих книгах.

«Посмотри, как великолепен сегодняшний день! Ты видишь?» — спрашивал, бывало, Евфимий. Это его «Ты видишь?» не обижало меня. Ведь он знал, что я и вправду вижу, только по-своему. Благодаря болезни у меня открылось внутреннее зрение.

Я следила за каждым прикосновением солнца к моей коже и легко распознавала — в зависимости от его тепла и жара, — когда небо чисто, а когда покрыто тучками. Сквозь незрячую свою пелену видела я то же самое небо, и лазурную гладь под ним, и белоснежный танец чаек.

«Посмотри, как склонились деревья»,— говорил мне Евфимий. И я смотрела. Вслушивалась в голос ветра, игравшего моими косами и складками одежды. Определяла его направление и силу. Я помнила, как выглядит наш сад, знала, где и какое дерево у нас посажено, и точно представляла себе, насколько способна согнуть каждое из них могучая стихия. Гуляя и разговаривая с Евфимием, я безошибочно определяла, колышутся ли сейчас темные кроны кипарисов или же только слегка трепещут плакучие ивы.

Иногда, перед тем как уснуть, посреди заочного мрака и бархатной тьмы завешенной пологом девичьей постели, я вспоминала роскошь и богатство красок любимых цветов, пестроту и яркость бурлящей вокруг жизни, буйные празднества и торжества, броскую красоту диковинных плодов и дорогих восточных тканей, дивные росписи и мозаику храмов. Вспоминала ночное небо, усыпанное звездами, сиявшими и мерцавшими подобно драгоценным камням; и заходящее солнце, в чьем закатном багрянце сливались воедино небесный свод и пучина морская.

«Мір есть Божие чудо, а свет — милость Господня!» — думала я в такие мгновения. И повторяла потом эту мысль как молитву.

Так, незаметно для меня самой, душа моя начала преисполняться благоговением перед неизмеримым могуществом Того, кто сотворил все эти чудеса. И пестрый, клокочущий мір, и нас, людей, и наше телесное зрение. И постепенно во мне стало зарождаться желание быть истинной и достойной частью Его творения и премудрого замысла.

Болезнь приблизила меня к Богу. К Нему вела и дорога во храм. И наши молитвы. Казалось, мой недуг помог и мне, и маме избрать верное направление, ясно определив ту стезю, по которой мы обе отныне шли.

Для всех окружающих мы с матерью являли собой в те дни скорбную картину: старая женщина медленно идет, тяжело опираясь на хрупкую руку высокой бледной девочки, а та — сама спотыкается, окутанная мраком незрячих очей.

Мы часто бывали у святых мощей целителей и чудотворцев. Посещали праведных иноков и целебные источники. Обошли множество святых церквей в поисках спасения и утешения.

После службы мы часто оставались вдвоем в опустевшем храме. Долго и истово молились пред царскими вратами, пока не давала себя знать ледяная боль в спине и коленях. Мама молилась со стонами и всхлипами, судорожно сжимая руки, воздетые к Той, от Кого она ждала великой милости. Я же обращалась к Ней с немыми слезами. Умоляла Ее исцелить мою слепоту. Дабы иметь возможность видеть все, что покоится на длани Господней. Тогда я еще не представляла себе, о чем прошу я Матерь Божию. Равно как и не знала, что есть не только телесное — внешнее и внутреннее, — но и иное зрение.

«Правда ли, что столь усердно и искренне молятся лишь матери больных детей? Неужели только убогие и несчастные — для кого настоящее сплошная мука, а грядущее постоянный страх — взывают столь истово к Силам небесным? — спрашивала я себя. — Или же молятся и другие? Просят у Бога иного? Быть может, того покоя и мира в душе, который порой переполняет сердце, когда сквозь мутную пелену жалкого зрения плотского сподобишься узреть дивный лик Матери Спасителя».

* * *

«Будь равно благодарна Богу за все, что Он тебе посылает. И за боль — тоже, как и за радость», — говорил мне Евфимий.

Он сидел на моей постели и гладил меня по голове, по мокрым от слез щекам.

В соседней комнате мама стояла на коленях перед распятием, заламывала в бессилии свои старческие руки. Временами до нас доносились ее мучительно-тяжкие, сдавленные стоны.

У нас с мамой была одна общая боль: Евфимий покидал нас. Он уезжал в Царьград, чтобы поступить послушником в Студийскую обитель.

«Зачем, Евфимий?» — спрашивала я.

Обеими руками я сжимала его теплую и нежную руку, влажную от прикосновений моих бедных ладошек.

«Почему ты уходишь?»

«Бог знает. Он указал мне путь, по которому мне должно идти», — отвечал мой брат. Он был уверен, что слышал Божий наказ так же ясно, как слышит сейчас мой голос.

«Почему ты уходишь, Евфимий?» — спрашивала я. А ведь мы с мамой давно предчувствовали, что так и будет. Желание покинуть этот суетный мир я читала в каждом взгляде моего старшего брата, ощущала в каждом его слове. Вся его повседневная жизнь говорила о том же. Я слышала это в его молитве. В притчах, которые он рассказывал мне, уча меня терпению и выдержке. Я знала: только моя болезнь удерживает его в нашем доме. Поэтому мое исцеление явилось для него двойной радостью. Теперь он наконец был свободен. Он мог уйти и не испытывать угрызений совести. И он поспешил — к цели, которую давно считал своею.

Я не успела даже порадоваться чуду моего исцеления. Равно как и выразить свою благодарность за сию безмерную милость.

«Бог вернул мне зрение, но Он забирает у меня моего Евфимия», — думала я. Сердце мое съеживалось при этой мысли, словно стиснутое чьей-то немилосердной костлявой рукой. А душу наполняла ледяная пустота.

«Разве ничего нельзя дать человеку просто так, не забрав у него взамен чего-то другого?» — спрашивала я себя. О том же спрашивала я и Евфимия.

«Ты должна научиться с одинаковой радостью принимать все, что пошлет тебе Бог», — отвечал он.

О, я по-прежнему безгранично верила ему. Он многое знал и говорил мне то, что думает. Мне хотелось слушать его. Особенно тогда, в час расставания. Хотелось. Но я не могла. Я была девочкой, страдающей от душевной раны. И у меня не было — и вправду не было — силы благодарить Бога за эту рану и не лгать при этом.

* * *

«Петкана! Петкана!» — кричала на бегу мать, спеша по коридору к моей комнате.

Она стремительно распахнула двери настежь и подошла ко мне.

«Петкана! Ты будешь императрицей! Бог милостив! Ты станешь Его наместницей на земле», — мама говорила быстро и порывисто; запыхавшись и глотая слова, стремилась как можно скорее сообщить мне великую новость. А ее лицо... Оно сияло, как зерцало чистой радости и воскресших надежд!

«Император Константин ищет невесту для принца Романа. Представь себе, им нужна девушка твоего возраста и твоей стати! У тебя даже размер туфельки точь-в-точь такой, какой дан царевым посыльным. Ты будешь императрицей, Петкана! Для этого ты и родилась!»

Я знала об этом обычае. Когда наступало время жениться наследнику престола, царские глашатаи отправлялись по всему царству искать девиц красивых и достойных, умеющих держаться на людях, знающих, как ступить и что молвить. Те, кто проходил первоначальный отбор, прибывали на смотрины в Священную палату, дабы предстать пред очами императорского семейства. Одна из этих избранниц становилась затем невестой наследного принца.

В такие дни надежда окрашивала в самые заманчивые цвета жизнь каждой девушки, что еще не позабыла свои детские мечты и бабушкины сказки. Мечты о юном принце и удивительном будущем переполняли девичьи сны. Каждая грезила, представляя себя царицей Второго Рима, — надо было только быть достаточно красивой и воспитанной и суметь понравиться семье императора и, разумеется, самому принцу, когда судьба сведет тебя с ними. Среди наших императриц было немало дочерей благородных и богобоязненных родителей. Но немало было и простолюдинок, выросших в бедности. Кого-то отличала пустая сума, а кого-то — сердечная пустота. Были среди них и дочери язычников. Одна будущая императрица была даже цирковой танцовщицей и какое-то время только этим и зарабатывала себе на жизнь.

Конечно же, я была не такая девушка, которая могла бы прийтись по вкусу нашему легкомысленному и избалованному престолонаследнику, превыше всего ценившему наслаждения и удовольствия различного рода. Однако чудо моего рождения и исцеления давало моей матери право на подобные надежды. Мне же самой выбирать не приходилось. Как послушная дочь, я покорилась ее воле и приготовилась к встрече с вестниками моей возможной судьбы.

О, как угнетала меня вся эта суета, что тотчас же началась вокруг меня! Мне казалось, что люди говорят только об одном. Мама не могла (а по сути, и не пыталась) скрыть свою горячую дрожь, порожденную жгучими надеждами, и порхала возле меня, словно обезумевшая бабочка. А женщины, набежавшие в наш дом по ее зову, чьей задачей было обеспечить мое эффектное появление перед царскими посланцами! Получив наказ представить меня красивей и великолепней, чем я была в действительности, они не давали мне ни минуты покоя. Они подбирали мне обувь, платья, украшения, заколки и гребни и учили, как носить все это! Заново учили меня улыбаться, говорить, садиться и вставать, ходить, вести себя за столом, здороваться и отвечать на приветствия — каждый раз в соответствии с неписаными правилами выработанного веками византийского этикета.

Самой себе я казалась расфуфыренной куклой. Все эти приготовления были для меня тяжкой и утомительной обязанностью. Это повторялось изо дня в день. Я постоянно ошибалась. Женщин, взявшихся за мое обучение, это раздражало. Они уже готовы были отказаться от бесполезного труда. Но мама не соглашалась. «Попробуйте еще раз!» — требовала она. Она была убеждена, что воля Божия всегда требует жертв. А в том, что мне от Бога заповедано стать невестой принца, а впоследствии императрицей, она не сомневалась ни на мгновение.

Я знала: только Матерь Божия поможет мне вырваться из этого сумасшедшего цирка. Только Она избавит меня от гнетущей муки и суеты. Вернет мне то время, которое я называла своим, заполняя его чтением и молитвой. «Смилуйся!» — со слезами умоляла я Пресвятую Деву. И Та, что никого не оставляет Своей милостью, услышала меня.

«Лжешь!» — отрезала мать, когда я сказала ей, что снова ничего не вижу.

Она не хотела даже слышать об этом.

«Господь свидетель! И Пречистая Его Матерь!» — воскликнула я, осенив себя крестным знамением.

«Ты это нарочно сделала!» — рыдала мама. Безутешная, уже в который раз раненная в самое сердце, она сочла произошедшее вопиющей несправедливостью.

«Ты это нарочно сделала, чтобы только не быть императрицей», — повторяла она.

В следующий миг, осознав, сколь страшные слова вырвались у нее в минуту горя, мама судорожно зажала рукой рот, словно хотела удержать в себе всю лютую горечь, их породившую, и не дать ей окончательно вырваться наружу. Кинувшись в мои объятия, она прижалась щекой к моему лицу. Слезы наши смешались. Приникнув друг к другу, мы сотрясались в рыдании, ощущая радость и облегчение от взаимного утешения.

Пелена спала с моих очей спустя несколько дней, после того как царские глашатаи пронесли через Эпиват красную туфельку. С тех пор зрение мое уже никогда не помрачалось.

Моя мама до конца своих дней так и не смогла вновь соединить порванные златые нити прежних грез. Быть может, у нее уже не осталось сил мечтать. Или некое новое предчувствие завладело ее мыслями. Предчувствие грозное и гнетущее, не вызывавшее поначалу ничего, кроме страха. Не знаю. Она мне об этом не говорила. Но иногда, когда ей казалось, что я ее не вижу, смотрела на меня долго и пристально. С тревогой и любопытством одновременно. Словно пыталась проникнуть в тайну Божия Промысла.

* * *

«Решайся, Петкана! Время уходит! Наша императрица всего лишь тремя годами старше тебя, а уже украсила свою жизнь тремя чадами», — говорила мне мама.

«Решаться» означало согласиться на брак с одним из тех юношей, что предлагали мне руку, чтобы ввести в свой дом и назвать спутницей жизни. То были сыновья уважаемых родителей. Иные из них и сами по себе были достойны девичьей любви. Но мое сердце пред ними молчало, а душа оставалась абсолютно спокойна. Я не испытывала ни волнения, ни трепета. И удивлялась, глядя, как блестят глаза и заливаются румянцем лица других девушек, стоит лишь какому-нибудь юноше появиться в их обществе. Нечто подобное неизменно происходило с ними и при начале любого разговора на тему любви.

«Гордишься, Петкана! Ты хочешь быть не как все», — говорила мне порой одна из подруг, словно стыдясь — не столько своих желаний, сколько моего равнодушия, которое многими из них воспринималось как укоризна.

Я знала, что гордиться грешно. Знала, что гордыня — зло, уродующее наши сердца. И дабы не впасть в сей грех, начала воспринимать разговоры своих ровесниц как нечто естественное и привычное для себя.

«Погоди, ты еще встретишь настоящего», — обещали мне подруги. Мою скромность они объясняли не пробудившимся пока сердцем. И доверительно улыбались с видом заговорщиц, словно у нас была некая общая тайна, касающаяся моего грядущего счастья.

Каждая из них, разумеется, знала, каким должен быть «настоящий» избранник. Как он должен выглядеть. Как говорить. Как улыбаться и как обнимать свою любимую. Я же не имела о своем суженом ни малейшего представления. Даже его тени не могла представить. Да я и не задумывалась об этом.

Мысли мои витали в иных сферах. Иные думы то обуревали меня, то возносили до небесных высот. Возносили к Нему — к Спасителю.

«Как тяжко, должно быть, Ему было средь людей, — думала я, — как неуютно! А сколь кроток Он был! Сын Божий до тридцати лет прожил в Назарете, не привлекая к Себе внимания. Скромно пришел на Иордан, неведомый всем, кроме Иоанна Крестителя. Без осуждения принимал грешных и скверных. Был милостив ко всем. Омыл ноги ученикам Своим. В том числе и тому, кто впоследствии Его предал. Таков был Он. И кто среди нас, грешников, посмеет гордиться после этого! Он знал, что те, кого Он пришел научить смирению и любви, не понимают Его. Но продолжал молиться за них, и будучи распят на кресте: „Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят!“ Смею ли я после этого роптать на то, что я чужая среди своих?» Так укоряла я себя в мыслях, потому что мне не с кем было поговорить об этом.

«Что есть больший грех: ложь или гордыня?» — вопрос сей не давал мне покоя. Ощущая себя чужестранкой меж ближними, я мучилась оттого, что вынуждена была скрывать это. Ибо измениться уже не могла. Но не могла и сказать обо всем открыто, и потому чувствовала, что лгу.

«Решайся, Петкана! — умоляла меня мать. Ее угнетала собственная мука. Моих же мучений она даже не замечала. — Евфимий (да будет он жив и здрав!) не может больше быть мне опорой и утешением. Теперь вся моя надежда на тебя. На то мне Бог тебя и послал на старости лет!»

«Мама, повремени еще чуть-чуть», — отвечала я.

Я уклонялась от ига ее желаний. И с каждым днем все ясней понимала, как тяжко быть единственным ребенком у матери. Последним побегом. Шли годы. Мама погружалась в пучину старости и недугов. Она уже не пыталась протянуть руку к обломкам прежней мечты и почти потеряла надежду увидеть в один прекрасный день мое дитя на своих дряхлых коленях и согреть свое старое сердце невинной младенческой радостью. И все реже и реже — скорее уже по привычке — укоряла меня: «Чего ты ждешь, Петкана? Смотри, все твои ровесницы уже жены и матери. А ты? Ты сама-то хоть знаешь, чего ты хочешь?»

Чего я хотела?

Признаюсь, в первые годы своей девичьей жизни я и вправду не знала этого. Но я часто — с каждым годом все чаще — думала о славных девственницах христианских. Главным образом о двух, что были мне особенно дороги: о Неделе и Евгении. В юности обручившиеся со Христом, они пострадали за любовь к Нему. То было в мрачную эпоху язычества. Отвергнутые женихи донесли на них как на христианок и не постыдились назвать свою месть любовью. Эти святые девы были мучимы самыми жестокими муками. Но Бог, Коему они вручили свою жизнь, посещал их в темнице и исцелял их раны. Его милость хранила бесстрашных девственниц от воды и огня. И от диких зверей, которым их бросили на растерзание. Спасая их, Он продлевал им муки, но и укреплял в них веру. И многие люди, видя явные чудеса и пример дивной стойкости, обращались к Богу. В конце концов обе святые мученицы были усечены мечом. Евгению казнили в Риме, Неделю — в Никомидии.

Я думала о них, об их муках и об их любви к Божественному Жениху, от Которого они так и не отреклись, и чувствовала, что две эти девы-мученицы мне гораздо ближе всех тех девушек, что окружали меня в повседневной жизни. Я размышляла о подвижничестве так, как мои подруги мечтали о любви и замужестве.

Я все еще не знала точно, как бы я хотела жить, но мне уже было ясно, чего я не хочу. Подобное знание, как известно, может оказаться и верным ориентиром, и западней.

Я не хотела выходить замуж. И не хотела оставаться в Эпивате. Поэтому на все вопросы матери отвечала молчанием. Или же говорила: «Подожди еще немного!» Я не могла нанести ее бедному сердцу еще одну жестокую рану.

Однажды утром, спустя семь лет после ухода моего брата, избравшего свою дорогу в жизни, я пробудилась ото сна, в котором разговаривала с моим Евфимием. Я сказала ему тогда: «Всякая душа чего-то жаждет. Моя — взыскует Бога». На следующую ночь мы с Евфимием встретились вновь. «Всякая душа взыскует Бога, но часто не знает этого. Потому-то и скитается она в вечных поисках, не зная покоя. И называет эту свою жажду самыми разными именами», — ответил мне брат. «По благословению и милости Божией, мне удалось вовремя распознать, чего жаждет моя душа», — возрадовалась я во сне. Сию радость я воплотила въяве. Отныне я знала, что уйти из Эпивата значило уйти к Евфимию.

Но что значит уйти к Евфимию? Принять постриг? Или просто отправиться в Царьград? Это мне было неведомо. Впрочем, сия тайна уже не мучила меня. «В свое время все мне будет явлено», — думала я. И покорно оставалась и дальше в своем доме, в котором удерживала меня старая любовь еще с детских лет, а также и долг. Ибо не зря сказано, что Господу часто милее благие дела, чем молитвы. А я была нужна своей матери. И молила другую Мать, Матерь души моей, Мать Спасителя, даровать мне силу, мудрость и терпение, дабы я могла быть доброй дочерью моей земной матери. Послужить ей опорой и утешением в ее немощах, согреть ее своей любовью и заботой. Раз уж ей не суждено увидеть внуков.