Заря немеркнущего дня

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заря немеркнущего дня

Формирование эстетического сознания средневековых русичей, достаточно полно отраженное в ранних памятниках отечественной письменности, приходится на период расцвета первого могущественного государства—Киевской Руси[97]. Переход от родового строя к феодальному, возникновение государства, принятие новой мировоззренческой системы, создание своей письменности, регулярные культурные и политические контакты с Западом характеризуют социально–политическую и культурно–идеологическую ситуации того времени.

Для становления собственно русской средневековой эстетики особое значение имело принятие Русью новой системы миропонимания, активно способствовавшей установлению феодальных отношений на Руси и включавшей молодую русскую культуру в систему более развитых культур средиземноморского региона, центром которой, как уже указывалось, была тогда Византия.

Принятие христианства Русью в X в. было вполне естественным и закономерным явлением. В процессе становления феодальных отношений и более или менее регулярных контактов с Византией общественное сознание восточных славян достаточно быстро прогрессировало в направлении осознания христианского монотеизма в качестве более совершенной формы религии, чем бытовавший у них первобытный культ многих богов. Христианизация Руси не была единовременным актом[98], и автор «Повести временных лет», называя 988 год годом крещения Руси, показывает, что христианство начало проникать на Русь значительно раньше. Уже к 945 г. он отмечает как вполне естественное явление, что у киевского князя Игоря в дружине и среди народа было немало христиан, имевших даже свою церковь. Заключая договор с византийцами о мире, сам Игорь и языческая часть населения присягали Перуну, а «хрестеяную русь водиша роте [к присяге] в церкви святаго Ильи», там же присягали и варяги, служившие Игорю, ибо среди них тоже было много христиан (ПЛДР 1, 68). Жена Игоря княгиня Ольга приняла крещение в Царьграде в 958 г., а византийский патриарх Фотий еще в 866 г. писал, что русские «сами переменили нечестивое языческое суеверие на чистую и непорочную христианскую веру». Так что ко времени массового крещения Руси князем Владимиром в 988 г. и в последующие годы христианство не было чем?то совершенно новым и неожиданным для русского народа, уже на протяжении столетия знакомившегося с ним. Вполне понятно, что не всем русским населением христианство было принято сразу. Разрушение традищ! Й и внедрение чего?то нового—всегда болезненный процесс в истории культуры. И Русь отнюдь не была исключением. Она, как и любая другая страна или культура, имела своих многочисленных приверженцев старины, своих блюстителей отеческих обычаев, которые на протяжении многих веков (аналогичный процесс протекал в свое время и в Византии) продолжали держаться языческих традиций, иногда лишь внешне замаскировав их под христианские[99].

Как свидетельствовал краковский епископ Матвей в XII в., русский народ «Христа лишь по имени признает, а по сути и в глубине души отрицает»[100].

Однако логика исторического развития такова, что наиболее совершенные и прогрессивные на данном этапе культурного развития явления в конечном счете одерживают верх. Так было и в Древней Руси. Христианство в его византийско–православном варианте, как более совершенная форма религиозного сознания с его возвышенными духовными идеалами, с развитой и более прогрессивной системой нравственно–этических норм, в центре которой стоял человек, с пышным эстетизированным культовым действом, наконец, с духовным обоснованием нового социального строя—феодального, вытеснило примитивные языческие верования и варварский культ с человеческими жертвоприношенями (ПЛДР 1, 94; 96).

Уже первое дошедшее до нас произведение русской письменности знаменитое «Слово о законе и благодати» Иларион написанное между 1037 и 1050 гг. по сути дела развернутый энкомий христианству и князю Владимиру, утвердившему эту самую совершенную, по мнению автора, ступень веры на Руси. «Вера бо благодатьнаа по всей земли простреся и до нашего языка рускааго доиде», —с радостью сообщает Иларион (Слово 180 б)[101] и с пафосом неофита показывает ее преимущества перед языческими обрядами. Мы уже не идолослужителями зовемся, а христианами, уповающими на вечную блаженную жизнь; мы уже не строим капищ, но воздвигаем храмы; «уже не закалаем бесом друг друга, нъ Христос за ны закалаем бывает и дробим в жертву Богу и Отьцю. И уже не жерьтвеныа крове въкушающе погыбаем, нъ Христовы причастыа крове въкушающе съпасаемся» (181 а). Христианство было воспринято на Руси после кровавых языческих жертвоприношений как «истинный свет» знания, как «свет разума», как путь к спасению и к жизни вечной (1816—182 а). Восхваляя Владимира за крещение Руси, Иларион оценивает это событие как «великаа и дивнаа» (184 б). Так же понимал его и мудрый летописец Нестор. Называя Владимира «новым Константином великого Рима», он писал: «Дивно же есть се, колико добра створил Русьстей земли, крестив ю» (ПЛДР 1, 146).

Отечественная историческая наука уже давно и однозначно оценила факт христианизации Руси как позитивный. Известный историк С. В. Бахрушин еще в 1937 г. писал, подтверждая свою мысль подробной аргументацией: «Переход в христианство имел, объективно говоря, очень большое и, несомненно, прогрессивное для данного отрезка времени значение. Те исследователи, которые в сохранении языческих верований в народных массах хотели видеть доказательство ничтожной роли крещения, мало вникали в исторические факты в их совокупности. Из?за домовых и леших они не замечали тех крупных процессов, которые происходили в стране»[102]. Основу их, как показала наша историческая наука, составлял переход от общинно–родового к феодальному способу производства, и христианская церковь, будучи в это время в Византии крупнейшим феодальным институтом, активно способствовала «ликвидации остатков родового строя» и «ускорению развития феодального способа производства в Киевской Руси»[103].

В мировоззренческом и нравственно–этическом планах философско–религиозная система христианства, возникшая на основе[104] многих достижений греко–римской и ближневосточной мудрости, давала возможность Руси, как и многим другим странам Европы, сделать качественный скачок на новую ступень духовного развития. Как указывал еще Б. Д. Греков, «византийская церковь, приобщая Русь к византийской культуре, способствовала поднятию культуры в нашей стране»[105]. Официальное принятие христианства привело к углублению культурных контактов с европейскими странами. При этом, отмечает далее Греков, принятие христианства было обусловлено многими внутренними потребностями развития древнерусского общества Уже с конца X в. христианство интенсивно распространяется на Руси. Однако в процессе этой экспансии оно, встречая активное сопротивление местного язычества, претерпевает определенные изменения под его воздействием. Многие элементы языческих представлений и культа постепенно внедряются в христианское мировоззрение и в церковный культ—идет процесс активного «обрусения», по выражению Грекова[106] христианства. Многие языческие праздники славян сливаются с христианскими, сохранив свое языческое содержание, а главные языческие боги идентифицируются с теми или иными христианскими святыми[107]. И хотя церковное руководство на Руси постоянно боролось с проникновением языческих элементов в церковный культ и в церковную идеологию, на уровне массового общественного сознания в течение первых веков по принятии христианства выработался особый вариант русского православия, включавший в себя многие элементы восточнославянского язычества. Как справедливо писал Б. Д. Греков, «христианизация медленно шла из городов по деревням и весям и, проникая в толщу масс, сливалась со старым, привычным образом мыслей и чувств. Под пером старых и новых русских книжников это были две веры, живущие рядом, «двоеверие», но в подлинной жизни этого не было и быть не могло: это была одна синкретическая вера, явившаяся результатом претворения христианства в русской народной среде, иначе—его обрусение»[108]. На эту специфическую особенность русского христианства указывал еще в XV в. кардинал д’Эли: «Русские в такой степени сблизили свое христианство с язычеством, что трудно было сказать, что преобладало в образовавшейся смеси: христианство ли, принявшее в себя языческие начала, или язычество, поглотившее христианское вероучение»[109]. Подобный же процесс наблюдался в Древней Руси и в области художественной культуры, но развивался он глубже и шел дальше, чем в сфере религиозной.

Прежде чем перейти непосредственно к хтетике, вспомним хотя бы кратко тот культурно–идеологический и мировоззренческий контекст, в котором она формировалась и развивалась в Киевской Руси, те новые проблемы и идеи, которые стали достоянием русской культуры, оказав сильное влияние и на хтетическое сознание.

Уже в первом произведении древнерусской книжности, посвященном, по точному выражению Д. С. Лихачева, «сложнейшей историософской проблеме»[110], «Слове о законе и благодати» Илариона в центре внимания стоит совершенно новая для русичей того времени духовная ценность—благодать. Это понятие используется Иларио–ном не в узко богословском смысле слова, как у византийцев ?????, ???????, а в широком, как сказали бы мы теперь, аксиологическом. Благодатью, пришедшей на смену закону, Иларион обозначает весь комплекс духовных ценностей, принесенный Христом на смену древнееврейскому закону, всю веру христианскую и, наконец и прежде всего, олицетворение этих ценностей—самого Иисуса Христа. Закон, по Илариону, был лишь первой ступенью к Истине, ее тенью («стень»); благодать—сама Истина. Весь трактат посвящен обоснованию исторической закономерности смены закона благодатью и приобщению к ней русского народа. Принятие благодати Русью и неприятие ее древним народом—иудейским Илариону представляется исторической закономерностью: «лепо бе благодати и истине на новы люди въсиати; не въливают бо по словеси господню вина новааго учениа благодатьна въ мехы ветхы». Для нового учения нужны новые мехи—новые народы (Слово 180 аб).

Так что русский народ, по мнению первого А русского мыслителя, вполне законный и достойный наследник новых ценностей— самой Истины. Ведь не бедной и безвестной страной была Русь, с гордостью замечает Иларион, но «ведома и слышима есть всеми четырьми конци земли» (185 а).

Почетный титул «золотого века», по праву присвоенный Д. С. Лихачевым первому периоду русской литературы, без натяжек может быть перенесен и на всю сферу духовной (включая художественную) культуры Киевской Руси. Удивительной тонкостью и восприимчивостью отличалась и философско–религиозная мысль этого времени. Иларион, Феодосий Печерский, Кирилл Туровский, летописец и агиограф Нестор дают нам образцы тонкого и глубокого усвоения и переосмысления на славянской почве основных идей византийско–христианского миропонимания. В частности, именно в этот период на Руси был с наибольшей полнотой воспринят антиномизм византийского мышления. Для Руси, не отягощенной, как греко–римский мир в период принятия христианства, развитой философской традицией логико–дискурсивного мышления, богословские антиномии[111] не казались чем?то неприемлемым. Напротив, они во многом были созвучны мифологическому сознанию восточных славян, оперировавшему не столько логическими формулами, сколько древними сакральными образами, изначальный смысл которых часто бывал утрачен, многочисленными архетипами, антитетическими выражениями, многие из которых сохранились в русском фольклоре вплоть до наших дней.

Особенно восприимчивым к антиномизму оказался Иларион. Он, может быть, глубже своих современников, да и большинства последователей почувствовал, что сущность умонепостигаемого абсолюта может быть выражена только с помощью антиномий, и попытался донести это до русского читателя. Комментируя «Символ веры», Иларион поясняет тринитарный догмат, который в нем выражен еще весьма смутно, и делает акцент на его антиномизме. Троица единосущна в трех лицах, которые «съвокупляются несмесно и разделяются неразделне».

И я, подчеркивает Иларион, верую в этого единого Бога и «не съливаю разделениа, ни съединениа разделяю» (Исп. 200 б)[112]. Указывает он и на отличительные признаки ипостасей Троицы: нерожденность (Отец), рождение (Сын), исхождение (Дух Святой). Особое же внимание Иларион уделяет антиномизму христологического догмата (о неслитном единстве божественной и человеческой природ в Христе). С нескрываемой радостью первооткрывателя превращает он богословскую формулу в развернутый гимн двуединой природе Богочеловека. В «Исповедании веры» Иларион утверждает, что Сын, сойдя на землю, чтобы спасти род человеческий, «небес и Отца не отлучился» (201 а), то есть, став человеком, остался Богом. В «Слове о законе и благодати» в поэтических образах воспевается и разъясняется это умонепостигаемое антиномическое единство, возникшее исключительно, как подчеркивает Иларион, из неистощимого человеколюбия Творца. Учитывая огромное значение образа Богочеловека в древнерусской художественной культуре, имеет смысл привести здесь фрагменты этого «гимна» в русском переводе[113]:

«Прежде веков от Отца рожден, один сопрестольный и единосущный Отцу, как солнца свет сошел на землю, посетил людей своих, не отлучаясь от Отца, облекся плотью от девы чистой, безмужней, неоскверненной, войдя вошел сам ведает как, и плоть обретя вышел, как и вошел, один из Троицы в двойном естестве—Бог и человек: настоящий человек по плоти, а не привидение, но и настоящий Бог по божественной сути, а не обычный человек, показавший на земле божеское и человеческое».

Далее следуют 17 пар антитетических характеристик Христа, соответствующих основным моментам проявления его человеческой и божественной природ. Приведу из них лишь некоторые, нашедшие впоследствии воплощение в древнерусской живописи. Иисус «как человек растягивал материнскую утробу и как Бог вышел, не повредив девственности»; как человек был овит пеленами при рождении, а как Бог указывал волхвам путь звездою; как человек лежал в яслях, а как Бог принимал дары волхвов и поклонение; как человек пришел креститься к Иоанну, но как Бога его устрашился Иордан и потек вспять; как человек восседал на брачном пиру в Кане и как Бог превратил воду в вино; как человек оплакивал Лазаря, а как Бог воскресил его; как человек был распят с разбойниками и как Бог ввел одного разбойника в рай; как человек был погребен и как Бог сокрушил ад и освободил души; «как человек запечатан был в гробу и как Бог вышел из него, печати целыми сохранив; как человека пытались утаить иудеи его воскресение, подкупив стражу, но как Бог стал известен и признан во всех концах земли. Воистину, какой бог больше, чем Бог наш?» (Слово 176 а—177 б).

У Илариона, как видим, христологическая антиномия складывается из антитетического ряда, в который он выстроил основные события земной жизни Христа, изложенные в Евангелиях и послужившие основой христианских праздников и церковного богослужения, христианской гимнографии и религиозной иконографии. Илариона не волнует вопрос, несколько веков будораживший умы византийских отцов церкви— как возможно (и возможно ли) неслитное соединение двух природ, двух воль, двух действий в Христе. Новозаветные события, выстроенные в антиномический ряд ясно читаемых пластических формул, служат ему бесспорным доказательством и выражением истинности догмата, который, что хорошо ощущал Иларион, был доступен сознанию древних русичей более в художественно–эстетической форме, чем в чисто богословской. Зрительные (иконографические) аналоги практически всех перечисленных Иларионом антиномических действий Христа ве1 рующие могли видеть на стенах храма, 4 в котором они слушали эту проповедь.

Еще, пожалуй, более эмоционально и образно выражает христологическую антиномию другой крупный мыслитель Киевской Руси—Кирилл Туровский. В «Слове о снятии тела Христова с креста» Иосиф Аримафейский, погребая тело Иисуса, в прощальном обращении к нему в ярких образах живописует антиномизм Богочеловека: «солнце незаходяй, Христе, Творче всех и тварем Господи!» Как прикоснусь я к телу твоему, неприкосновенному даже для небесных чинов, служащих тебе в страхе! Какой пеленою обовью тебя, повивающего мглою землю и облаками небо! Какие надгробные песни воспою исходу твоему, который уже немолчно славят в небе серафимы! Как понесу я на моих тленных руках тебя, невидимого Господа, носящего на руках весь мир! Как положу в моей жалкой гробнице тебя, утвердившего словом небесный круг! (ТОДРЛ 13, 422)[114].

Подобная риторская образность давала древним русичам значительно более глубокое представление о христианском абсолюте, чем любые богословские разъяснения. Большинство богословско–философских произведений первых русских книжников было облечено в форму красноречивых проповедей и было рассчитано больше на эмоциональноэстетическое воздействие, чем на интеллектуально–рассудочное. Так, сложная антиномическая диалектика закона и благодати Павловых посланий[115] воплощается у Илариона в антитетическую систему художественных образов–аллегорий, которую он строит на основе оппозиционного соотношения (сопоставления) ветхозаветных и новозаветных образов–событий. Образами закона и благодати у Илариона выступают рабыня Авраама Агарь и жена Сарра, а сама благодать творческим воображением русского книжника персонифицирована в Бога–Слово и дает советы самому Богу–Отцу.

Традиционное в целом для христианского мира соотнесение (по принципу прообразования) ветхозаветных событий с новозаветными приобретает у Илариона некоторый новый, весомый, художественно выраженный смысл.

«Сарра же сказала Аврааму: «вот обрек меня Господь Бог не рожать. Войди к рабыне моей Агари и родишь от нее». Благодать же сказала Богу: «Если еще не время сойти мне на землю и спасти мир, сойди на гору Синай и дай закон».

Послушался Авраам речей Сарриных и вошел к рабе ее Агари. Послушался и Бог Слов Благодати и сошел на Синай.

Родила раба Агарь от Авраама раба, сына рабыни, и назвал его Авраам именем Измаил. Вынес же и Моисей с горы Синай закон, а не благодать, подобие, а не истину» (Слово 170 6 — 171 а).

Зачатие же состарившейся Саррой Исаака прообразует зачатие Марии, а рождение Исаака—образ рождения «Благодати и Истины», то есть Христа (171 а). И далее эта цепочка оппозиций–аналогий продолжается, утверждая в сознании слушателей более высокую ценность и истинность благодати перед законом, Нового Завета перед Ветхим, христианства перед иудаизмом, принявших христианство (в данном случае русичей) перед не принявшими.

Художественно–эстетическое восприятие и выражение сложной философско–религиозной проблематики станет со времен первых русских книжников нормой и специфической особенностью всего древнерусского философствования.

Эстетизация христологического антиномизма достигает своей высшей точки, пожалуй, в «Слове в неделю цветную» Кирилла Туровского. Размышляя о празднике «Входа Христова в Иерусалим», он пишет: ныне вся тварь веселится, а бесовские силы ужасаются. «Днесь горы и холми точат сладость; удолья [долины] и поля плоды Богови приносят; горнии [небесные чины] въспевают, а преисподняя рыдают; ангели дивятся, видящи на земли невидимаго на небесах, и на жребяти седяща—сущаго на престоле херувимсте; обступаема народы—неприступнаго небесным силам». Ныне младенцы с радостью восхваляют того, кого со страхом славят на небе серафимы; ныне въезжает на осле в Иерусалим тот, кто пядью измерил небо и дланью—землю; ныне «в церковь входит невъместимый в небеса» (ТОДРЛ 13,411).

Подобные поэтические (гимнографические) вставки наполняют слова, поучения и трактаты древнерусских мыслителей, что свидетельствует о характерной особенности древнерусского общественного сознания— философствовать и богословствовать в образной, художественной или полухудожественной форме, обращаться прежде всего не к разуму, но к чувству, к сердцу слушателей и читателей.

В эстетизированную форму, использующую яркие образы, облечена и новая этическая система, установившаяся с принята–ем христианства на Руси, в «Поучении» одного из самых образованных князей того времени—Владимира Всеволодовича Мономаха (1053—1125)[116].

Владимир призывает своих детей и всех, кто слушает «сю грамотицю», постоянно иметь страх Божий в душе своей и творить милостыню «неоскудну», ибо в этом он видит «начаток всякому добру» (ПЛДР 1, 392). Далее со ссылкой на библейские и раннехристианские тексты он поучает хранить душу и тело в чистоте, быть кроткими и почтительными к старшим, негневливыми, немстительными, не увлекаться едой, питьем и женщинами, остерегаться лжи, пьянства и блуда, быть гостеприимными и милостивыми к больным и нищим, хорошо помнить все, что знаешь, и изучать то, чего не знаешь, быть трудолюбивыми и добродетельными, врагов своих побеждать покаянием, слезами и милостынею (396—400).

Основной свод этических норм, выработанный человеческой культурой с древности до раннего Средневековья и закрепленный в христианской этике, был с пониманием принят на Руси. И хотя он здесь, как, собственно, и повсеместно, оставался в целом лишь идеалом, практически и в принципе недостижимым для обычного человека, живущего в реальном историческом обществе, именно в качестве идеала он оказался вполне отвечающим нравственным потребностям русского человека раннего Средневековья.

С особым воодушевлением воспринята была на Руси основная идея христианской этики—идея любви к ближнему, которую по патристической традиции основывали на любви Бога к людям [117]. Феодосий Печерский (середина XI в.) проникновенно и ярко описывает божественное человеколюбие и призывает людей подражать ему. Из любви к человеку Бог сотворил его и согрешившего не оставил в погибели, но ради снятия с него греха сам претерпел страдания и смерть, и на своих плечах внес человека на небо и посадил его «одесную Отца» (ПДРЦУЛ 1, 38). Много о человеколюбии и милосердии Христа писал и Кирилл Туровский, призывая людей следовать божественному примеру—возлюбить Бога и своих ближних.

Основы христианской этики, в центре которой стоит принцип любви к ближнему, еще в середине XI в. кратко изложил новгородский епископ Лука Жидята. «Любовь имеите со всяцем человеком, а боле з братиею, и не буди ино на сердци, а иновъ устех»[118], —писал он, излагая основные христианские заповеди о справедливости, милосердии, негневливости, терпении, великодушии, смирении, добродетельной жизни.

Феодосий Печерский со ссылкой на Бога призывал русичей быть милостивыми не только по отношению к своим единоверцам, но и к иноверцам. Если встретишь голодного, нищего или больного иудея, сарацина, булгарина, латинянина или какого иного еретика или язычника, «всякого помилуй и от беды избави я, яже можеши, и мъзды от Бога не лишен будеши», Бог ведь и сам заботится ныне о неверных (ТОДРЛ 5, 173).

Проповедь любви к людям в противовес вражде и распрям, постоянно царившим между русскими князьями, с особой силой звучит у русских летописцев, которые наиболее ясно видели печальные последствия для всего народа неисполнения этой вроде бы простой, но трудноосуществимой нравственной заповеди. Народ с неприязнью относился к братоубийственным стычкам между князьями, часто бывшими родственниками или братьями, как многочисленные дети князя Владимира. Не случайно первыми русскими святыми стали жертвы княжеской междоусобицы братья Борис и Глеб. Широко распространившийся в народе культ Бориса и Глеба, целый ряд литературных памятников, им посвященных[119], ясно выражают неприязнь народа к княжеским распрям. Именно поэтому христианская заповедь любви к ближнему под пером русских летописцев и в понимании их читателей часто превращалась в конкретный призыв к конкретным людям о прекращении взаимной вражды или в восхваление братской взаимопомощи. Прославляя князя Изяслава, пролившего кровь свою за брата, Нестор создает настоящий гимн любви как главному принципу бытия, сформулированному еще в Евангелии. «Аще кто речеть: любьлю Бога, а брата своего ненавижю, ложь есть». Как можно любить невидимого Бога, если не любишь брата своего, которого видишь? От Бога идет заповедь: «…да любяй Бога, любит* брата своего. В любви бо все свершается. Любве ради и греси расыпаются. Любе бо ради сниде Господь на землю и распятъся за ны грешныя, взем грехы наша, пригвозди на кресте,…Любве ради мученици прольяша крови своя. Любве же ради сий князь пролья кровь свою за брата своего, свершая заповедь господню» (ПЛДР 1,214—216). Христианские формулы основных нравственных норм и законов сразу же наполнялись на Руси конкретным историческим, социальным или бытовым | содержанием, переносились на почву реаль — «ной действительности и или укоренялись Щ в ней в качестве жизненно значимых ориентиров, или отбрасывались как не имеющие практического применения. Во многом этот вывод относится и к сфере эстетики.

Для правильного понимания роли христианства в становлении русской средневековой эстетики и художественной культуры необходимо вспомнить мотивы принятия византийского христианства Русью, на которых делает акцент автор «Повести временных лет» (ПВЛ). Хорошо и во многих тонкостях знавший христианскую догматику и этику с их неоспоримым преимуществом перед славянскими духовными ценностями того времени, он тем не менее считал,, что для Руси X в. главными в христианстве были не они, а высокоразвитая художественная культура византийцев, именно изобразительное искусство и предельно эстетизированный культ. Они, по мнению Нестора, и сыграли важную роль в официальном выборе веры.

Византийский «философ», изложивший князю Владимиру краткое содержание Ветхого и Нового Заветов и основы христианской веры, показал ему, как писал Нестор в подтверждение своих слов, изображение «Страшного суда», которое произвело сильное впечатление на князя.

Отправленные затем Владимиром в разные страны посланники для изучения на местах религиозных обрядов были потрясены красотой византийского богослужения. «И приидохом же въ Греки, —докладывали они затем Владимиру, —и ведоша ны, идеже служать богу своему, и не свемы, на небе ли есмы были, ли на земли; несть бо на земли такаго вида ли красоты такоя, и недоумеем бо сказати; токмо то вемы, яко онъде бог с человеки пребываеть, и есть служба их паче всех стран. Мы убо не можем забыта красоты тоя, всяк бо человек, аще вкусить сладка, последи горести не приимаеть» (ПЛДР 1, 122—124).

Красота византийского культового действа, сильный эстетический эффект, произведенный на русских послов православным богослужением (а содержания и смысла его они, естественно, не понимали), явились для них, по мнению образованного летописца, главным аргументом в доказательстве истинности православной веры. Свидетельство это не следует понимать излишне прямолинейно и односторонне, но от него нельзя и просто отмахнуться.

Социально–экономические и политические причины принятия Русью православия изучаются историками, но для анализа эстетики Древней Руси важна в первую очередь эстетическая причина, и именно на ней акцентирует внимание летописец. И здесь, пожалуй, находится ключ к пониманию характера развития русской средневековой эстетики, художественной, а может быть, и всей духовной культуры.

Неоднократное подчеркивание автором «Повести временных лет» эстетического аспекта в восприятии христианства «русью» (см. также ПЛДР 1,52) свидетельствует о высоком уровне эстетического сознания у людей Древней Руси. Их обостренный интерес к «красоте церковной», к обрядовой стороне христианства и достаточно равнодушное отношение к чистой догматике, к христианской гносеологии во многом определили и характер развития русской средневековой духовной культуры. Сущность византийской духовности языческая Русь усмотрела не столько в религии, богословии и философии, сколько в художественной культуре во всех ее формах и видах, и именно ее, полно восприняв и глубоко прочувствовав, она достаточно быстро довела до качественно новой ступени.

Если мы внимательно всмотримся в древнерусскую духовную культуру, то увидим, что и религия, и основы философских знаний, и начала многих наук были восприняты Русью от Византии, соотнесены с уже имевшимися знаниями, в какой?то мере эстетизированы и приспособлены к русским условиям, но практически не имели сколько?нибудь существенного развития вплоть до середины XVII в Совершенно иную картину наблюдаем мы в истории древнерусской художественной культуры. Получая основные парадигмы и творческие импульсы из Византии, русская художественная культура в основных своих видах (архитектура, живопись, музыка, литература, декоративно–прикладное искусство) сразу начала активно вырабатывать свои 4 самостоятельные формы и после периода вынужденного спада в годы татаро–монгольского нашествия вновь достигла удивительных высот к концу XIV—первой половине XV в.

Что же способствовало столь активному и плодотворному развитию русской средневековой художественной культуры?

Прежде всего необходимо вспомнить об истоках этой культуры—о материально–художественной культуре и искусстве восточных славян дохристианского периода. К сожалению, памятников этой культуры сохранилось не так много, но и они дают возможность сделать некоторые важные выводы. Их хорошо сформулировал М. В. Алпатов в своей «Всеобщей истории искусств»: «По уровню своего исполнения древнеславянские памятники занимают среди созданных позднее шедевров русского искусства скромное место. Значение этого древнейшего периода не столько в его художественных достоинствах, сколько в том, что в памятниках этого времени проявилась… близость наших предков к живой природе… Радостное ощущение близости человека к земле, как к главному источнику всей жизни, составляет основное содержание древнейшего искусства славян»[120]. М. В. Алпатов прекрасно сформулировал сущность эстетического сознанря древних славян. В конечном счете она сводилась именно к комплексу положительных эмоций (радости) от ощущения человеком своей близости к земле, природе как источнику жизни. Сакральная близость человека к природе, возведенной на уровень божества, была хорошо выражена во многих произведениях старославянского искусства, она сохранялась в многочисленных памятниках народного творчества и в фольк–лоре на протяжении всего Средневековья, она же в одухотворенном и возвышенном аспектах составляет глубинную, архетипическую основу многих выдающихся произведений древнерусского искусства, ориентированного на христианский культ; наконец, обостренное ощущение этой таинственной близости придавало своеобразную окраску всей древнерусской эстетике, существенно отличая ее от любой другой средневековой эстетики.

В родинных и других обрядах древних славян в полухудожественной форме были воплощены их восторг и ужас, радость и удивление от ощущения своей реальной причастности к тайне постоянно возникающей и также постоянно уходящей в глубины природы жизни. Вся эмоционально–эстетическая жизнь древнего славянина вращалась вокруг этой таинственной связи человека и природы. Выразить ее он пытался в своем искусстве, а повлиять на нее старался с помощью культовых обрядов и всевозможных магических действ. Природа в целом и в отдельных ее проявлениях, а также в своих персонификациях в виде славянских богов и божков занимала главное место в системе ценностей древних славян.

Ощущением глубинной связи человека с природой пронизано «Слово о полку Иго-, реве». Здесь птицы и звери, деревья и травы, солнце и ветры, тучи и зори—все природные существа, силы и явления активно участвуют в событиях. Они провидят их ход, предупреждают о нем Игоря, содействуют и сочувствуют ему, скорбят и радуются вместе с ним. Но Игорь не понимает языка природы, не внемлет ее сигналам. Зато читателю «Слова» природная образность была хорошо понятна, и автор активно пользуется ею как художественным средством. Наделяя природу человеческими чувствами, автор «удесятеряет», по выражению Д. С. Лихачева, эмоциональную силу ее образов[121], ибо в XII в. для многих русичей природа занимала еще видное место в ряду жизненно важных ценностей.

Перед византийцем, воспитанным в христианском духе, не стояло подобной проблемы. Уже со времен поздней античности и раннего христианства природа в значительной мере утратила в греко–римском (а еще раньше—в ближневосточном) мире свою сакральную значимость. Соответственно системообразующим принципом эстетического сознания христиан выступало не отношение человек—природа, а оппозиция человек—Бог.

Принятие Русью христианства не могло поколебать глубинной архетипической связи славянской духовной культуры человек— природа, но существенно одухотворило ее, подняв на новый уровень. Это дало новый творческии импульс развитию эстетического сознания. С другой стороны, христианская оппозиция человек—Бог не была сразу воспринята на Руси во всей ее византийской утонченности и глубине. При первых контактах с христианской духовной культурой древнерусские люди оказались наиболее чувствительны к конкретным художественноэстетическим реализациям этой оппозиции.

В их сознании она (сверху) приблизилась к традиционному для них отношению человек—природа, но выступила в более совершенных формах художественного выражения, что и предоставляло реальные возможности новому этапу развития художественной культуры на основе единения, казалось бы, столь далеких друг от друга мировозренческих систем, как восточнославянская и христианская. Более того, именно развитие древнерусской художественной культуры на основе христианского мировоззрения и формирование нового эстетического сознания способствовали более глубокому восприятию Русью философско–религиозных идей христианства. Христианство на Руси, как мы уже отчасти убедились, было воспринято прежде всего и глубже всего на уровне художественно–эстетического сознания. И именно на этом уровне Русь наиболее активно, плодотворно и самобытно развивала на протяжении всего Средневековья свою духовную культуру. Практически на протяжении всего русского Средневековья мы не встречаемся с тенденциями оригинального систематического развития или хотя бы прилежного изучения ни наук, ни философии, ни даже богословия в их традиционном, то есть дискурсивно изложенном, виде. Однако было бы неверно утверждать, что эти формы духовной культуры не существовали на Руси. Просто они были выражены, как правило, по–иному—не на уровне столь близкого новоевропейскому человеку ratio, а в конкретных результатах предметно–практической и чаще всего художественной деятельности. Сложнейшие «умонепостигаемые» догматы христианства (тринитарный и христологический прежде всего) и богатый мир религиозных переживаний средневекового человека были выражены русскими иконописцами в цвете и форме, пожалуй, не менее глубоко и тонко, чем это удавалось сделать наиболее талантливым византийским мыслителям в слове. Даже слово на Руси чаще всего использовалось не в аспекте его жестко заданной семантики, а в многозначности его смысловых и эмоциональных оттенков, то есть прежде всего в структуре художественных образов[122]. Отсюда повышенный интерес русичей к гимнографии, активное использование ярких образов и фигур красноречия в проповедях и т. п.

«Слово о полку Игореве» не просто поэма о неудачном походе русского князя, это высокохудожественная философия русского духа, размышления в поэтических образах о судьбах Руси, о ее месте и роли в Универсуме (природном и социальном) и в истории. Практически вся древнерусская литература наполнена философией в поэтических образах. Даже такое, казалось бы, традиционно богословское произведение, как «Слово о законе и благодати» Илариона, поднимается на уровень высоких философских и историософских обобщений прежде всего благодаря своей образно–поэтической форме. Художественными образами наполнены и первые русские летописи, и первые «Жития святых», и многочисленные «Слова», «Поучения» и проповеди, не говоря уже о «Похвалах».

Образ, в том числе и словесный, играл в мышлении древних славян большую роль, чем слово в его узколингвистическом смысле; система образов и мифологем составляла основу их мифологического сознания.

С принятием христианства в этом синкретическом сознании произошли (не сразу, естественно, но на протяжении ряда столетий) существенные изменения. Не вдаваясь здесь подробно в анализ этой сложнейшей проблемы, отмечу лишь, что они связаны отнюдь не только с ударом, нанесенным христианством по основным славянским мифологемам. Не меньшую роль в трансформации старославянского сознания сыграла качественно новая значимость слова (прежде всего написанного, книжного) в культуре открывшаяся славянскому миру благодаря созданию своей письменности и с получением тех поистине безграничных знаний и мудрости, которые потоком хлынули на Русь после принятия христианства в форме «Писаний», написанного слова.

Особой популярностью пользовались переводные сборники энциклопедического характера и собрания всевозможных «Поучений» и «Слов» типа «Изборников» 1073 и 1076 гг., «Пчелы», «Физиолога», патериков, разнообразных античных, восточных, византийских сказочных повествований.

Образ как основа мышления не утрачивал своего главенствующего положения в сознании древнерусского человека на протяжении всего Средневековья, но существенно возросшая значимость слова и письменного словесного выражения основной культурной информации не могла не сказаться на всей системе мышления человека средневековой Руси, повлияв на какие?то глубинные основы его сознания, в том числе и эстетического.

Слово, прежде всего письменное, книжное— «писание», воспринималось на Руси с особым чувством уважения, благоговения и безграничного доверия. Практически до середины XVI в. почти все написанное считалось истинным уже потому, что это было написано. Мудрость, открывшаяся первым русским читателям в написанных словах, так поразила их воображение, что «книжное слово» обрело в их сознании почти сакральное значение и превратилось в священный символ, новый архетип мифологического сознания. «Книжник» было почетным званием на Руси, часто тождественным с «философом» и мудрецом.

Один из первых составленных на Руси сборников византийских и русских текстов — «Изборник 1076 года» —начинался «Словом о чтении книг», в котором древнерусский автор показывал первым русским читателям глубину и значение книжного слова. «Добро есть, братие, почетанье [чтение] книжьное», ибо в книге запечатлено божественное, то есть истинное, учение. Однако, чтобы постичь книжную мудрость, необхо, цимо читать внимательно, вдумчиво, неоднократно возвращаясь к прочитанному. «Егда чьтеши книгы, не тыпти ся бързо иштисти [не стремись быстро дочитать] до другыя главизны, нъ поразумеи, чьто глаголють книгы и словеса та, и тришьды обраштаяся о единои главизне». Истинные «писания» управляют жизнью человеческой, как уздой управляется конь. Нельзя стать праведным человеком без чтения книжного.

«Красота воину оружие и кораблу ветрила, тако и правьднику почитание книжьное».

Автор призывает читателей послушать «разумьными ушима» и поразмыслить над силой и мудростью святых книг. Ведь все древние мудрецы и праведники «из млада прилежааху святъхъ книг» и только после этого подвиглись на совершение добрых дел. В мудрости святых книг видит автор «начатък добрыим делом» [123].

Столь высокая значимость книги на Руси объясняется тем, что первые книги были духовного содержания, то есть несли информацию о неутилитарных вещах, о высших духовных ценностях, о божественном. Они почитались священными, и эта святость с древности была перенесена практически на любое «книжное слово», авторитет которого был непререкаем не только для основной массы русского населения, но даже и для многих образованных людей того времени. Соответственно и одно из главных значений принятия христианства наиболее умудренные русские люди уже в XII в. усматривали в том, что оно способствовало активному проникновению на Русь книжной культуры. По образному выражению Нестора, князь Владимир землю русскую «взора [вспахал] и умягчи, рекше крещеньемь просветивъ». Ярослав же, занимаясь активной переводческой деятельностью (ибо он «книгамъ прилежа [книги любил], и почитая е часто в нощи и въ дне. И собра писце многы и прекладаше отъ грекъ на словеньское писмо»), «насея [засеял] книжными словесы сердца верных людий, а мы пожинаемъ, ученье приемлюще книжное» (ПЛДР I, 166).

Русскому человеку того времени книги открывали духовные ценности, накопленные средиземноморской культурой за многие столетия (если не тысячелетия), и он по достоинству оценивал это, активно приобщаясь к лучшим достижениям мировой культуры [124]. «Велика бо бываеть полза от ученья книжного, —писал автор «Повести временных лет», —книгами бо кажеми [наставляемы] и учимы есмы пути покаянью, мудрость бо обретаемъ и въздержанье от словесъ книжныхъ. Се бо суть рекы, напаяюще вселеную, се суть исходяща (источники) мудрости; книгамъ бо есть неишетная глубина» (166). Насколько плодотворно усваивалась на Руси книжная мудрость, ярко свидетельствует уже сама «Повесть временных лет» —выдающийся памятник русской словесности, ни в каком отношении не уступающий близким ему по типу произведениям, вышедшим из?под пера крупнейших византийских писателей[125]. На этом же уровне находятся и «Слово о законе и благодати» Илариона, и «Слово о полку Игореве», и целый ряд других произведений русской словесности домонгольского периода.

Судя по летописным свидетельствам, на Руси и до принятия христианства были люди, владевшие грамотой и заключавшие с Византией письменные договоры о мирном сосуществовании, но круг их был явно незначителен и интерес к книге еще никак не дал о себе знать. С принятием же христианства Русь уже не могла обходиться без книг, в первую очередь необходимых для ведения богослужения. Владимир организует первую школу для обучения детей из знатных семей книжной грамоте. Дело это казалось тогда таким новым и страшным, что матери, отдавая детей в обучение, «плакаху по них… акы по мертвеци плакахся» (ПЛДР 1, 132). А уже через столетие на Руси имелся большой фонд переводной литературы, появились первые памятники отечественной словесности. И, как свидетельствует Кирилл Туровский, теперь властители мира сего и люди, погрязшие в житейских делах, «прилежно требують книжнаго поучения» (ТОДРЛ 12, 341). Русь начала активно приобщаться к мировой культуре в ее наиболее для того времени развитом варианте—к культуре византийской[126].

«На образцах византийской литературы, —писала Н. А. Демина, —в то время воспитывались все образованные люди христианского мира. Она отвечала запросам людей, стремившихся к нравственному усовершенствованию и созерцательной жизни»[127]. Книжность, принесенная на Русь из Византии, открыла наиболее чутким к духовной жизни русичам новые горизонты и новые уровни бытия—прежде всего сферу христианской духовности, а вместе с ней и духовные миры греко–римской умственной жизни и ближневосточной религиозности. Неофиты Киевской Руси, пожалуй, впервые именно при соприкосновении с византийской литературой ощутили себя причастными к миру более древних культур других народов, к вселенскому бытию, к самому Богу.

Потребности русской жизни, однако, невозможно было удовлетворить только византийской книжностью, и на Руси уже с XI в. появляются русские писатели, более полно выражавшие чаяния своего народа, чем заезжие греки. Удивительно быстро растет книжный фонд русской культуры. По подсчетам Б. В. Сапунова, в период с X до середины XIII в., то есть в домонгольской Руси, он исчислялся не менее чем 130— 140 тысячами томов рукописных (!) книг[128]. В русских городах активно распространяется грамотность, чтение входит в обиход даже простых горожан[129]. Вслед за богослужебными книгами на Руси были переведены, а затем и стали составляться многочисленные сборники, содержавшие произведения или отрывки из них многих византийских и античных писателей и мыслителей, в которых находились сведения по философии, поэтике, риторике, а также многие эстетические суждения. К XIV в. на русский язык были переведены многие основные сочинения крупнейших византийских мыслителей (Василия Великого, Григория Нисского, Иоанна Златоуста, Псевдо–Дионисия Ареопагита, Иоанна Дамаскина, Феодора Студита и многих других). Из них, а также на основе постоянного общения с образцами византийского искусства древнерусские люди достаточно полно познакомились с хорошо развитой византийской эстетикой, творчески усвоив многие ее положения и обогатив ими собственное эстетическое сознание.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.