ГЛАВА 22. По пути в Харьков. Ростов-на-Дону
ГЛАВА 22. По пути в Харьков. Ростов-на-Дону
Я шел по направлению к вокзалу с единой мыслью вырваться во что бы то ни стало из Киева, пользуясь кратковременным моментом, дававшим мне такую возможность. Но зачем я еду в Харьков, что буду там делать, чем буду жить, найду ли там друзей и знакомых, – я не знал. Я ехал на неизвестное, вручая себя водительству Промысла Божия, с такой верой, какую раньше не испытывал, утешая себя тем, что судьбы Божии непреложны и что будет то, что должно было быть.
Пред вокзалом стояла огромная толпа народа, устилавшая всю предвокзальную площадь. Пробраться к перрону было трудно, еще труднее было отыскать так называемую "офицерскую" теплушку, где, якобы, было приготовлено одно место и для меня. Когда после долгих поисков я подошел к ней, то увидел, что она битком набита людьми, чуть ли не со вчерашнего дня занимавшими ее и ревниво оберегающими свои места. Не столько необходимость, сколько деликатность заставила меня сдать свой чемодан в багаж, дабы не стеснять своих спутников, переполнивших теплушку. Каково же было мое изумление и даже негодование, когда, войдя в эту теплушку, я увидел, что большая половина ее была занята шкапами и комодами, огромными сундуками и прочим. Мои спутники спасали не только себя, но умудрялись вывозить и весь свой скарб, тогда как я постеснялся захватить с собой в теплушку даже ручной чемодан с платьем, бельем и необходимыми вещами, уцелевшими от захвата их большевиками.
Впоследствии мне пришлось горько пожалеть об этом, ибо своего чемодана я так и не увидел больше; по пути багажный вагон был или отцеплен, или расхищен железнодорожными служащими, но только в Харьков он не дошел, и все мои вещи погибли.
Впрочем, и здесь сказались промыслительные пути Божии. Поиски багажа заставили меня не только оставаться в Харькове около месяца, но и изменили мои первоначальные планы и удержали от поездки туда, где пребывание было опасно и где меня ждала верная гибель. Об этом, впрочем, скажу ниже.
Кое-как примостившись в теплушке, я стал рассматривать своих спутников. Между ними не было ни одного офицера, и все недоумевали, почему ей было присвоено название "офицерской". Не было и нумерованных мест, в теплушку садились все, кто только мог влезть в нее и оказывался победителем в борьбе с моими спутниками, никого более не впускавшими в теплушку. Наконец, поезд, перегруженный пассажирами, из которых многие сидели и на крышах вагонов и висели на ступенях, держась за окна, медленно отошел от вокзала, двигаясь по направлению к железнодорожному мосту чрез Днепр. Было около 10 часов вечера. Мы двигались очень медленно, ежеминутно останавливаясь не только на полустанках, но и между ними. Доехав до моста, поезд остановился и простоял довольно долго. Оказалось, что машинист, ссылаясь на то, что большевики повредили мост, не хотел ехать дальше. Много времени прошло, пока его убедили в отсутствии риска и заставили продолжать путь. Только к утру следующего дня мы свернули с магистрали на Киево-Полтавский железнодорожный путь и добрались до станции, где и простояли несколько часов. Не было ни дров, ни угля и сами пассажиры рыскали по разным местам в поисках того и другого, чтобы обеспечить возможность проезда хотя бы до следующей станции. Впрочем, мы задерживались на станциях не только по одной этой причине. Кто вел поезд, кто считался главным распорядителем, мы не знали. Но стоило нам только остановиться на станции, полустанке или среди поля, как раздавались ружейные и револьверные выстрелы и слышались отдаленные крики. Оказалось, что "начальство" поезда распорядилось вытаскивать из вагонов I и II класса всех жидов, из коих одних выбрасывали на полотно железной дороги, других же вешали или расстреливали. Даже в эти моменты общего бегства русских людей, когда не только простонародье, но даже интеллигентные и высокопоставленные люди считали за счастье ехать в теплушках или прицепиться к вагонам, сидя на буферах, жиды умудрялись занимать места в вагонах I и II класса и окружать себя возможным, по условиям времени, комфортом. При всем том, однако, большинство русских пассажиров, находя распоряжение начальства относительно евреев правильным, возмущалось дикой расправой над ними, заступалось за них и многим спасло жизнь. Даже в эти моменты гибели России и своей собственной, русские люди сохраняли свою удивительную незлобивость.
На станции Г. подали новый состав поезда, к которому и прицепили нашу теплушку, и мы поехали быстрее. Я находился на расстоянии только 30 верст от нашего имения и сердце разрывалось от боли за свою сестру, там находившуюся. "Отчего бы ей не приехать сюда, на станцию, – думал я, – всего только 30 верст, каких в крайнем случае можно было пройти даже пешком, и мы бы могли ехать вместе, деля вместе горе." И только тяжелый вздох был мне ответом... Сестра не решалась ехать на неизвестное, я не мог показаться в имении без того, чтобы не повредить ей.
После трудного и томительного переезда я прибыл в Харьков 14 сентября. Мне суждено было опытно пережить те превратности судьбы, о которых я знал только из сказок, пройти в ином образе и при совершенно иных условиях тот самый путь, какой был еще так недавно пройден мною, в мою бытность товарищем обер-прокурора Святейшего Синода, когда меня ждали на перроне власти и разного рода должностные лица, устраивая торжественные встречи. Увы, вместо вагона-салона теперь была теплушка, вместо придворной формы – жалкие лохмотья, и я сам имел потертый вид измученного и исстрадавшегося беженца. С трудом протискиваясь чрез толпу со своими вещами, я кое-как выбрался на площадь и, взяв извозчика, приказал ему везти меня в архиерейский дом, в надежде найти там кого-либо из моих знакомых. Харьковской епархией управлял тогда архиепископ Георгий, бывший Минский, но я не знал этого. Его викариями были епископы Феодор Старобельский и Митрофан Сумский. Все эти архипастыри знали меня, и мой приезд не показался им неожиданным. Напротив, архиепископ Георгий и епископ Феодор, о котором я уже упоминал в своем первом томе, проявили ко мне большое внимание и расположение и приютили меня в архиерейском доме, отведя светлую и поместительную комнату, даря радушием и гостеприимством.
Всего два года тому назад я был в Харькове, но как изменился город за это время, как много друзей и знакомых уже ушли из этого мира, подавленные ужасом происшедшего! И я навещал только их могилы, среди которых наиболее близкой по воспоминаниям была могила Евгении Николаевны Гейцыг. Долго стоял я подле этой могилы, и как ни тягостно было сознание, что я уже не увижу более своего друга, однако я знал, что ее смерть была для нее милостью Божией, сохранившей ее от тех ужасов революции, какие наступили тотчас же после ее кончины.
Мир праху твоему, смиренная труженица, великая работница на ниве Господней!
Я не предполагал оставаться в Харькове, а намерен был ехать дальше по направлению к Крыму. Путь был свободен, и остановка была только за моим багажом, который еще не прибыл в Харьков. В течение почти месяца я наводил о нем справки, посылая бесконечные телеграммы в разные места и учреждения, но безуспешно. Между тем Деникинская армия двигалась вперед, очистила уже Курск и Орел и недалеко уже было и до Москвы, где царила неимоверная паника, и большевики, с Лениным и Троцким, готовились к эвакуации в Нижний Новгород.
Настроение было у всех приподнятое, все жили надеждой на скорое избавление. Увы, так только казалось с высоты птичьего полета. В действительности же не только в тылу, но и в самой армии царило разложение, шла партийная борьба, люди не знали, за что они борются, Деникин не умел объединить их единым лозунгом "за Царя", ибо и сам не исповедывал его, а его помощники шли даже дальше и своим поведением дискредитировали и имя главнокомандующего и все русское дело. Пребывание генерала Май-Маевского в Харькове оставило неизгладимые страницы только в летописях харьковских ресторанов и увеселительных мест и являлось сплошным преступлением по отношению к России и русским людям, и как ни блестящи были победы на фронте, но вдумчивые люди видели, что армия в своем стремительном беге вперед, не закрепляла завоеванных позиций, а оставляла их на произвол судьбы или же для нового захвата большевиками. И чем дальше откатывалась армия на север, тем большая дезорганизация царила на юге. Вскоре сделалось известным, что путь из Харькова по направлению к Севастополю отрезан и я вынужден был изменить свой первоначальный маршрут. Приглашение моего друга, статс-секретаря Государственного Совета М.Н. Головина, очутившегося в Ростове и занимавшего при так называемом "Особом Совещании", состоящем при Деникине, какой-то служебный пост, заставило меня поехать в Ростов. Я пробыл в Харькове с 14 сентября по 28 октября и прибыл в Ростов 29 октября. Там, в Особом Совещании, кроме М.Н. Головина, я застал почти всех своих прежних сослуживцев по Государственной канцелярии, во главе с статс-секретарем С.В. Безобразовым, управлявшим канцелярией Особого Совещания и имевшим своим помощником А.А. Ладыженского, которого называли ярым англоманом и убежденным противником немецкой ориентации. Особое Совещание помещалось в Московской гостинице и все служащие жили там с своими женами и детьми, вследствие чего канцелярия носила семейный характер и не была похожа на официальное учреждение. Я не знаю, на чем основывал М.Н. Головин свои предположения о возможности для меня получить при Особом Совещании какое-либо служебное место. При виде состава этого Совещания, где верховодили кадеты и прислужники кадетов, я убедился, что такая возможность абсолютно исключалась и что для меня там не могло быть никакого места.
И я снова очутился на распутье, не зная, куда идти и что делать с собой, пока не решил возвращаться в Харьков, с тем чтобы провести зиму в Святогорском монастыре, куда меня манили прежние воспоминания и где жили еще великие духовной жизнью старцы.
Незаметно прошла неделя, в течение которой я встретился с своими старыми знакомыми, занесенными беженской волной в Ростов и не знающими, подобно мне, что с собою делать.
Я видел здесь родного по духу и настроению камергера Н.В. Лотина и его семью, графа С.К. Ламздорф-Галагана, П.П. Извольского, но чаще всего встречался с писателем Б.А. Лазаревским, с которым обедал в одном ресторане. Я знал Б.А. Лазаревского еще с детства, оба мы учились в Коллегии И.Галагана и Б.А. был старше меня на год или два, не помню, что, однако, не мешало ему, вопреки существующим в закрытых учебных заведениях традициям, находиться со мной, воспитанником младшего класса, в приятельских отношениях. Эти последние выражались почти исключительно в его письмах ко мне, чрезвычайно длинных, составивших объемистую тетрадь в несколько сот страниц, коими Б.А. делился своими повседневными впечатлениями и старался проверять справедливость своих наблюдений и выводов. Нас обоих называли "графоманами", и такая переписка нисколько нас не тяготила. Но, кажется, ее единственным положительным результатом явилось только то, что она развивала технику письма.
Об этой переписке я и вспомнил при встрече с Б.А. Лазаревским, которого много лет не видел и с которым, несмотря на то, что он также жил в Петербурге, нигде не встречался.
– Неизвестно, что будет с нами дальше и как сложится наша дальнейшая жизнь, – сказал мне Б.А., – давайте уговоримся, что тот из нас, кто первый умрет, должен явиться другому и сообщить о своей смерти.
– Хорошо, – ответил я, – если не забуду и если такое право будет дано Богом.
Вспоминаю об этом разговоре для того, чтобы указать на те противоречия в области психики и убеждений, какие я замечал у Б.А. Лазаревского. Сын благородных родителей, сын знаменитого историка и ученого А.М. Лазаревского, Борис Александрович точно не замечал того, как планомерно и настойчиво он отходил от родных идеалов и завлекался в совершенно чуждую духу его родовых традиций сферу и мысли и дела. В его сознании, несомненно, теплились еще небесные искры, но он не только не культивировал их, а, прельщенный славой писателя, незаметно угашал их, точно не знал того, что писательская слава ни в малейшей степени не зависит от писательского таланта, а покупается и продается жидами. Когда печать всего мира в руках жидов, когда в их же обладании находятся всякого рода книгоиздательства, тогда ведь так легко сделаться знаменитостью. В самом худшем случае стоит взять на себя одно лишь обязательство – замалчивать жида и не разоблачать его роли на земле. "А там пиши себе что хочешь и как хочешь, славу обеспечим." Но какая же цена такой славе в пределах даже не вечности, а только времени?! А между тем, как много талантливых людей, начиная с гр. Л.Толстого, соблазнялись такой дешевой славой, какую ценили так дорого, что приносили ей в жертву не только самих себя, но и Божескую правду.
Пробыв неделю в Ростове, я выехал 8 ноября обратно в Харьков, с намерением провести зиму в Святогорском монастыре.
Удивление архиепископа Георгия, которого я не успел предупредить о своем приезде, было безгранично.
– Зачем Вы приехали, как могли решиться приехать, когда мы все бежим в Ростов?! Разве Вы не знаете, что большевики уже подходят к Харькову и не сегодня-завтра будут здесь? Нам всем нужно сейчас же уезжать, пока еще есть время!
Я ничего не знал. Правда, мне было известно, что Деникинская армия была отброшена обратно к югу, однако же я не представлял себе, чтобы опасность была так велика и близка, тем более что в Особом Совещании никто не допускал ее, и поражение Деникина объяснялось лишь незначительной неудачей, какая будет скоро исправлена.
Я был тем более озадачен, что очутился буквально на распутье. Ехать в Ростов, откуда я только что вернулся и где, очевидно, не мог бы устроиться, казалось мне невозможным, оставаться же в Харькове тоже было нельзя. И в этот момент мучительных дум и терзаний Господь снова явил мне милость, протянув Свою руку помощи.
Раздался звонок, и в переднюю вошел какой-то человек в кожаной куртке и высоких сапогах, по виду большевик, и просил послушника доложить о себе архиепископу или мне.
Передавая нам его просьбу, послушник вполголоса заметил, что этот человек кажется ему сильно выпившим и некрепко держится на ногах. Тогда архиепископ приказал выгнать его и отказался его принять.
Незнакомец, не настаивая на приеме, однако, остался в передней и вступил в беседу с послушником, коему назвал себя "делопроизводителем митрополита Питирима" и просил передать от митрополита привет и поклон архиепископу и мне, а также приглашение приехать в Пятигорск, вблизи которого, у подножия горы Бештау, был расположен Второ-Афонский монастырь, коим в скромной должности настоятеля управлял бывший митрополит Петербургский Высокопреосвященный Питирим.
– Скажите архиепископу и князю, что приезжал от митрополита Питирима делопроизводитель Вячеслав Александрович и что митрополит ждет князя в Пятигорске, – сказал он, прощаясь с послушником.
Дивны дела Божии, – только и мог я сказать, выслушав послушника. Я был уверен, что митрополит Питирим давно уже умер, как утверждали в Киеве, где даже служились по нем панихиды в Покровском монастыре. Не знал и архиепископ Георгий о том, что митрополит Питирим жив и находится в Пятигорске, и оба мы пожалели, что не приняли Вячеслава Александровича и не расспросили его о митрополите.
Однако, это посещение явилось для меня той путеводной звездой, какая указывала дальнейшее направление моего пути. Предо мной стала вырисовываться перспектива провести зиму в Ново-Афонском монастыре на Кавказе, куда я собирался поехать, навестив предварительно митрополита Питирима в Пятигорске, и где рассчитывал встретиться с братом, который тоже туда собирался ехать вместе с семьей барона Штейнгеля.
Настроение в Харькове делалось между тем все более тревожным и постепенно сменялось паникой, какая все более увеличивалась по мере проникновения в массы населения ужасных слухов. Гражданские власти развивали колоссальную энергию по эвакуации города и только благодаря их вниманию к архиепископу, нам удалось получить вагон I класса, а 12 ноября выехать из Харькова в Ростов. Выехали архиепископ Георгий, епископы Феодор и Митрофан, архимандрит Рафаил и несколько священников из белого духовенства. Все они остались в Новочеркасске, я же поехал дальше, направляясь в Пятигорск.
Поезд прибыл в Ростов в 12 часов ночи. Взвалив свои вещи на плечи, я побрел в город, в надежде найти где-либо ночлег. Идти в Московскую гостиницу я не хотел, найти свободный номер в другой гостинице было немыслимо. Я сделал попытку зайти к одним из своих знакомых, в окне у которых светился огонек. Я робко постучался в дверь. Хозяин в ужасе отшатнулся... "Бегите, бегите скорее, моя жена лежит в тифе, не дай Бог заразитесь..." Я хотел вернуться на вокзал, но вспомнил грозный окрик какого-то сторожа, запрещавшего устраиваться на ночлег в зале даже III класса... "Какие параллели", – подумал я, рисуя себе картину моего приезда в Ростов в январе 1917 года. Так недавно были все эти парады и торжественные встречи, царские комнаты, а теперь гонят из залы III класса!
И снова взвалив на плечи свой багаж, я вышел на главную улицу, где кое-где горели еще фонари, прислонился к одному из них и решил пересидеть так всю ночь. Все же надежда на ночлег не покидала меня, и я спрашивал каждого прохожего, где бы мог найти приют. Многие проходили мимо меня, не обращая внимания и принимая меня за бродягу или нищего, другие отвечали на мой вопрос, пожимая плечами или указывая на абсолютную невозможность найти приют, да еще в такой поздний час. Наконец нашлась какая-то добрая душа, которая не только указала мне адрес, но даже довела меня до одного дома, сказав, что там живет одна очень благочестивая семья, всегда принимавшая странников и никому не отказывавшая в приюте.
Не вспомню теперь фамилии этой семьи, но помню то удивление, с каким меня встретили эти на редкость добрые люди, почитавшие моего брата и в свое время чем-то ему обязанные. Одного из сыновей этой семьи и я знал, встречаясь с ним у брата в Киеве, в бытность этого сына послушником Глинской пустыни, а затем Киево-Печерской Лавры. С той любовью, с какой могут встретить только любящие родители своего сына, приняли меня эти люди. Это были ростовские купцы, на редкость богомольные, проникнутые великой верою, одни из тех подлинно религиозных православных христиан, которые не только исповедывали веру словами, но и жили верою и опирались на нее. Все их комнаты были буквально завешаны иконами, подле которых горели бесчисленные лампады, они отказывали себе в насущном куске хлеба, но прежде всего покупали масло для лампад и рассказывали мне о дивных знамениях Божиих, свидетелями которых они были. И действительно, нужно было удивляться тому, каким образом могли уцелеть эти сотни икон в их доме при всякого рода обысках и облавах большевиков во дни их владычества в Ростове. Я застал у них в доме нескольких раньше неизвестных им людей, подобно мне нашедших у них приют... Со всеми они были ласковы и приветливы, всех кормили, указывая на то, что Господь повелевает питать странников и что они выполняют только заповедь Божию.
Так как их дом был переполнен, то они соорудили из стульев кровать, положили на них матрац и даже перину, покрыли ее белоснежным бельем, накормили меня ужином и уложили меня, славословя Бога.
И, вспоминая теперь об этой семье, я мысленно призываю на них благословение Божие за все то добро, какое они оказали и мне и людям, находившимся тогда в моем положении.
Пробыв у них весь следующий день, я выехал 15 ноября в Пятигорск, направляясь к митрополиту Питириму.
Наученный горьким опытом, я пришел на вокзал за несколько часов до отхода поезда, надеясь заранее занять себе место, и просидел эти часы на своих вещах, не двигаясь с места и зорко следя за ними. Наконец, дверь на перрон открылась и огромная толпа, никем не сдерживаемая, ринулась к вагонам. У меня было 3 места: дорожный несессер венской работы Вюрцла в чехле, там же приобретенный мешок, с медной ручкой и замком, подле которого висели и два изящных маленьких ключа, и порт-плед. Кроме этого была еще палка и зонтик.
Обыкновенно при своих передвижениях я связывал мешок и несессер и носил их на плечах, а порт-плед держал в руке. На этот раз, увидев носильщика, я до того ему обрадовался, что поручил ему нести мешок, рассчитывая притом, что ему скорее чем мне удастся найти место в вагоне. В мешке было драповое пальто, купленное в Берлине на Унтер ден-Линден, в одном из самых фешенебельных магазинов, и все лучшее, что у меня осталось из платья и белья и что не вошло в чемодан, украденный по пути из Киева в Харьков. Быстро схватив мешок, носильщик еще быстрее убежал с ним в противоположную сторону и... скрылся. Опасаясь потерять место в вагоне и изнемогая под тяжестью вещей, оставшихся у меня на руках, я не мог погнаться за ним и... мои последние вещи погибли. Но этим еще не кончились мои испытания в пути. В Ростове мне удалось захватить верхнее место в вагоне II класса и первую ночь я провел относительно благополучно. При пересадке же на какой-то узловой станции, кажется Тихорецкой, или в Минеральных Водах, я очутился в III классе и переезд был настолько труден и утомителен, что я, кое-как примостившись на лавке и распаковав свой порт-плед, мгновенно уснул, сняв предварительно ботинки и поставив их под лавку. Каков же был мой ужас, когда, подъезжая уже к Пятигорску, я не нашел своих ботинок... Ночью кто-то украл их у меня.
Я был в отчаянии, ибо не мог выйти из вагона. А между тем была уже зима, стояли морозы и везде большие сугробы снега.
Мое отчаяние было так велико, что надо мною сжалились мои соседи по вагону и один из них успокоил меня тем, что на следующей станции доставит мне пару сапог за 2000 рублей, ибо имеет там сапожную лавку и торгует обувью. Так это и случилось. Во время кратковременной остановки поезда он выскочил на перрон и в один миг принес мне новую пару крестьянских сапог, ужасных по виду и не менее ужасных по качеству. Подошвы были подбиты гвоздями, которые немилосердно резали ногу. И однако мне ничего не оставалось, как взять эти сапоги.
Наконец, я доехал до Пятигорска и, взяв свои вещи, осторожно ступая, чтобы не причинять боли ногам, пошел в подворье Второ-Афонского монастыря, собираясь тотчас же ехать в монастырь, расположенный у подошвы горы Бештау, к митрополиту Питириму.