II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

На следующий день я с Андреем Ивановичем, товарищем многих моих путешествий, вышли в обратный путь. Шли мы не без приключений, ночевали в селе и оттуда опять тронулись не рано. Дорога совсем уже опустела от богомольцев, и трудно было представить себе, что по ней так еще недавно двигались толпы народа. Деревни имели будничный вид, в полях изредка белели фигуры работающих. В воздухе было душно и знойно.

Мой спутник, человек длинный, сухопарый и нервный, был сегодня нарочито мрачен и раздражителен. Это случалось с ним нередко под конец наших общих экскурсий. Но сегодня он был особенно не в духе и высказывал недовольство мною лично.

После полудня, в жару, мы уже совершенно надоели друг другу. Андрей Иванович почему-то считал нужным отдыхать без всякой причины в самых неудобных местах или, наоборот, желал непременно идти дальше, когда я предлагал отдохнуть.

Так мы достигли мостика. Небольшая речка тихо струилась среди сырой зелени, шевеля по поверхности головками кувшинок. Речка вытекала изгибом и терялась за выступом берега, среди волнующихся нив.

– Отдохнем, – сказал я.

– Идти надо, – ответил Андрей Иванович.

Я сел на перила и закурил, а долговязая фигура Андрея Ивановича пронеслась дальше. Он поднялся на холмик и исчез.

Я наклонился к речке и задумался, считая себя совершенно одиноким, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд и увидел на холме, под группою березок двух человек. Лицо одного показалось мне совсем маленьким, почти детским. Оно тотчас же стыдливо скрылось за гребнем холмика, в траве. Другой был вчерашний проповедник. Лежа на земле, он спокойно смотрел на меня своими беззастенчивыми серыми глазами.

– Пожалуйста к нам, веселей вместе, – сказал он просто.

Я поднялся и с удивлением усмотрел ноги Андрея Ивановича из-за хлебов у дороги; он сидел невдалеке на меже, и дым его цыгарки поднимался над колосьями. Сделав вид, что не заметил его, я подошел к странникам.

Тот, которого я принял за ребенка, – представлял из себя маленькое, тщедушное существо в полосатой ряске, с жидкими косицами около узкого желтого лица, с вытянувшимся по-птичьи носом. Он все запахивал свою хламиду[110], беспокоился, ерзал на месте и, видимо, стыдился собственного существования.

– Садитесь, гости будете, – предложил мне проповедник, слегка подвигаясь; но в это время долговязая фигура Андрея Ивановича, как тень Банко[111], поднялась над хлебами.

– Идем, что ли! – произнес он не особенно ласково, далеко швыряя окурок.

– Я посижу, – ответил я.

– С дармоедами, видно, веселее… – И Андрей Иванович кинул на меня взгляд, полный горечи, как будто желая вложить в мою душу сознание неуместности моего предпочтения.

– Веселее, – ответил я.

– Ну, и наплевать. Счастливо оставаться в хорошей канпании.

Он нахлобучил шапку и широко шагнул вперед, но, пройдя немного, остановился и, обернувшись, сказал с негодованием:

– Не зовите никогда! Подлый человек – не пойду с вами больше. И не смейте звать!

Отказываю.

– Звать или не звать – это дело мое… а идти или не идти – ваше.

– Сурьезный господин! – мотнул странник головой в сторону удаляющегося.

– Не одобряют нас, – как-то горестно не то вздохнул, не то пискнул маленький человечек.

– Не за что и одобрять, пожалуй, – равнодушно заметил проповедник и обратился ко мне: – Нет ли папиросочки, господин?

– Пожалуйста.

Я протянул ему портсигар. Он взял оттуда две папироски, одну закурил, а другую положил рядом. Маленький странник истолковал это обстоятельство в смысле благоприятном для себя и не совсем решительно потянулся за свободной папироской. Но проповедник совершенно спокойно убрал папиросу у него из-под руки и переложил ее на другую сторону. Маленький человечек сконфузился, опять что-то стыдливо пискнул и запахнулся халатом.

Я подал ему другую папироску. Это сконфузило его еще более, – его худые прозрачные пальцы дрожали; он грустно и застенчиво улыбнулся.

– Не умею просить-с… – сказал он стыдливо. – Автономов и то меня началит, началит… Не могу-с…

– Кто это Автономов? – спросил я.

– Я это – Геннадий Автономов, – сказал проповедник, строго глядя на маленького сотоварища.

Тот потупился под его взглядом и низко опустил желтое лицо. Жидкие косицы свесились и вздрагивали.

– По обещанию здоровья ходили, или так? – спросил у меня Автономов.

– Так, из любопытства… А вы куда путешествуете? Он посмотрел в пространство и ответил:

– В Париж и поближе, в Италию и далее… – И, заметив мое недоумение, прибавил: – Избаловался… шатаюсь беспутно, куда глаза глядят. Одиннадцать лет…

Он сказал с оттенком грусти, тихо выпуская табачный дым и следя глазами, как синие струйки таяли в воздухе. В лице его мелькнуло что-то новое, незамеченное мною прежде.

– Испорченная жизнь, синьор! Загубленное существование, достойное лучшей участи.

Грустная черта исчезла, и он докончил высокопарно, поводя в воздухе папиросой:

– И однако, милостивый государь, странник не согласится променять свою свободу на роскошные палаты.

В это время какая-то смелая маленькая пташка, пролетев над нашими головами, точно брошенный комок земли, уселась на нижней ветке березы и принялась чиликать, не обращая ни малейшего внимания на наше присутствие. Лицо маленького странника приподнялось и замерло в смешном умилении. Он шевелил в такт своими тонкими губами и при удачном окончании какого-нибудь колена поглядывал на нас торжествующими, смеющимися и слезящимися глазами.

– Ах, Боже ты мой! – сказал он наконец, когда пташка, окончив песню, вспорхнула и улетела дальше. – Творение Божие. Воспела, сколько ей было надо, воздала хвалу и улетела восвояси. Ах ты, миляга!.. Ей-богу, право.

Он радостно посмотрел на нас, потом сконфузился, смолк и запахнул ряску, а Автономов сделал опять жест рукой и прибавил в поучительном тоне:

– Воззрите на птицы небесные. И мы, синьор, те же птицы. Не сеем, не жнем и в житницы не собираем…[112]

– Вы учились в семинарии? – спросил я.

– Учился. А, впрочем, об этом, синьор, много говорить, а мало, как говорится, слушать. Между тем, что-то, как видится, затягивает горизонт облаками. Ну, Иван Иванович, вставай, товарищ, подымайся! Жребий странника – путь-дорога, а не отдохновение. Позвольте пожелать всякого благополучия.

Он кивнул головой и быстро пошел по дороге. Шагал он размашисто и ровно, упираясь длинным посохом и откидывая его с каждым шагом назад. Ветер развевал полы его рясы, спина с котомкой выгнулась, бородка клином торчала вперед. Казалось, вся эта обожженная солнцем, высушенная и обветренная фигура создана для бедного русского простора с темными деревушками вдали и задумчиво набирающимися на небе тучами.

– Ученый! – грустно махнул головой Иван Иванович, подвязывая дрожащими руками котомку. – Умнейшая голова! Но между тем пропадает ничтожным образом, как и я же. На одной степени… Мы и странники-то с ним, Господи прости, самые последние…

– Почему это?

– Помилуйте! Как же можно. Настоящий странник – у него котомка хорошая, подрясничек или кафтан, сапоги, например… одним словом – окопировка наблюдается во всяком, позвольте сказать, сословии. А мы! Чай, уж видите сами. Иду-иду, Геннадий Сергеич, иду-с. Сию минуту!

Маленький человечек вскоре догнал на дороге своего товарища. Думая, что у них были свои причины не приглашать меня с собой, я посидел еще на холме, глядя, как из-за леса тихо, задумчиво и незаметно, точно крадучись, раскидывалась по небу темная и тяжелая туча, и затем поплелся один, с сожалением вспоминая об Андрее Ивановиче.

Было тихо, грустно. Колосья колыхались и сухо шуршали… Где-то очень далеко за лесами ворчал гром и по временам пролетала в воздухе крупная капля дождя.

Но угрозы были напрасны. Под вечер я подходил уже к деревне К., а дождя все еще не было, только туча все так же тихо надвигалась, нависала и ползла дальше, уменьшая дневной свет, и гром погромыхивал ближе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.