XII Проводы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XII

Проводы

Почти все знакомые съехались на вокзал провожать меня. Настроение было торжественное, благоговейное. Видимо, у всех была одна мысль: он герой, он едет умирать за других, насколько же он лучше нас.

Над всеми высоко возвышалась сутуловатая фигура Николая Эдуардовича, который, кажется, один сиял тихой радостью и смотрел на меня без всякого особенного почтения, но с нежной любовной лаской. Впереди всех, у самого вагона, в упор глядя себе под ноги, стояла Верочка. Говорили вполголоса, и как-то странно было видеть тихую, задумчивую толпу людей, когда кругом торопились, бегали, шумели.

Я чувствовал себя необыкновенно мягким, растроганным, но на душе все-таки было нелегко. Я ничего не стыдился. Но что-то ненормальное во всем этом странном отъезде безотчетно тревожило меня.

Минутами, как искорки, вспыхивали во мне странные до дерзости мысли: а что, мол, если сказать: «Надул я вас всех и вовсе в Македонию не собираюсь»… Взять да у всех на глазах и сказать Верочке какую-нибудь циничность…

Я рассеянно смотрел на стоявших передо мною людей и воображал, как уйдет поезд и они медленно, с тяжелыми думами будут расходиться по домам.

После второго звонка я стал прощаться. Я заранее, еще дома, решил поцеловаться с Верочкой последней. Я не знаю, почему так решил. Весьма возможно, что в этом опять-таки сказалась моя любовь разыгрывать чувствительные комедии. Разве не трогательно, в самом деле: он, герой с задумчивым взором, едет умирать за свободу, бросает привычную жизнь, друзей, любимую девушку, и вот она приехала на вокзал, никто не знает об их любви. Скрывая волненье, он целует ее последнюю, чтобы ярче сохранить в памяти последнюю ласку, которую, быть может, никогда больше не суждено повторить.

Я поцеловал Верочку с невольным волнением. Губы ее дрогнули, и холодная маленькая ручка до боли сжала мою руку.

Я встал на площадку вагона. Поезд вздрогнул и нехотя пополз мимо платформы. Глубоким, задумчивым взглядом обвел я всех провожавших меня, медленно снял шляпу и низко-низко поклонился. Все это я уже раньше придумал, заранее решил до малейшей черты, как все это будет, и теперь воспринимал происходящее как третье лицо.

Торжественная, хорошая была минута!

Я стоял на площадке, покуда не скрылся из глаз последний электрический фонарь. Не хотелось идти в вагон – это бывает так: еще тяжелое настроение не охватило душу, а уже есть какое-то предчувствие, что когда сделаешь то-то и то-то, ну, хоть ногу на ногу положишь, то обязательно начнется, а покуда не шевелишься – ничего.

Но становилось холодно, и я вошел в вагон, темный, душный, почти пустой. Я сел на диван и внезапно почувствовал себя слабым, разбитым, маленьким и, главное, совсем-совсем ненужным. Изо всех углов вагона, словно пользуясь моей беспомощностью, стали выползать далекие воспоминания, забытые чувства, а главное – вопросы и вопросы без конца; я даже не сознавал их вполне отчетливо, а так, всем существом чувствовал, что нужно на что-то обязательно, неотложно ответить…

У меня сохранилось из раннего детства одно чрезвычайно трогательное воспоминание. Мне было тогда, должно быть, лет пять. У соседей умер мальчик, такой же маленький, как и я. Помню, это было весной, цвел жасмин. Маленький гробик весь убрали цветами. Когда его несли, я все время придерживал за металлическую ручку, она была холодная, и мне почему-то казалось, что она тоже мертвая. Долго после этого у меня была странная потребность играть в похороны. Я сделал себе куклу, положил ее в ящичек, убрал жасмином и ходил далеко по дорожке в парк зарывать ее под густой, тенистой липой. Я не любил, когда это видели другие, и всегда неудержимо плакал над своей игрушечной могилой. Весьма возможно, что тут и тогда уже было не столько любви к покойному, сколько жалости к самому себе.

Я не знаю, почему мне вспомнился в вагоне этот факт, но никогда, кажется, воспоминания о нем так больно не ударяли по моим нервам. Чтобы скрыть свое волнение, я встал и прижался головой к черному окну и сейчас же по какому-то инстинкту, должно быть, самосохранения, заставил свое воображение обратиться на македонских женщин. Уж я лучше не стану писать, до каких фокусов я доходил в своих мечтах, что делал я с ними и что заставлял делать их, и хотя я убежден, что и вы тоже падки до таких картинок, но все-таки к чему же «оскорблять» ваше «нравственное чувство»? Я мечтал, волновался, плакал – а поезд нес меня все дальше и дальше. Куда? О, теперь я уже знал, куда.

* * *

Дней через пять после своего отъезда я сидел в маленьком грязном номере «Русской» гостиницы в Софии и писал Верочке следующее письмо:

«Завтра я отправляюсь с отрядом инсургентов к сербской границе. Турки задерживают всех подозрительных людей, и потому мы перейдем границу пешком. В начале декабря здесь устанавливается очень суровая зима, и тогда всякая деятельность временно прекращается, таким образом, если до февраля я не возвращусь, значит, я не вернусь вовсе. Я знаю, вы поверите, что смерть меня не страшит, ибо смерть – не страшное, а великое слово. Я не хочу умирать, но дело тут не в боязни. Я не хочу умирать, потому что чувствую свой жизненный путь непройденным, силы – еще неразвившимися, задачи – неосуществленными, а между тем иной раз такое страстное желание охватывает душу поднять жизнь на должную высоту. Не хочу я умирать еще и потому, что у меня не погасла надежда и на личное, эгоистическое счастье, которым я не избалован, – и когда я думаю о том, что через две-три недели, быть может, меня и не будет, мне самому хочется плакать над собой.

Что же сказать бы вам на прощание? Просить помнить обо мне, если со мной что случится? Но разве это нужно? Ведь есть вещи, которые не забываются, а потом – пусть уж лучше мертвецы хоронят своих мертвецов. Если в моей жизни что-нибудь было достойно подражания и какая-нибудь идея достойна памяти – пусть они не умирают в вашей памяти, ну а сам я – пустая форма.

А сказать на память что-нибудь хотелось бы. Есть одна идея, избитая до того, что потеряла свой жизненный смысл. Но я постоянно твержу ее и себе и другим. Нужно любить людей. Только любить нужно конкретно и пламенно. Нужно помнить, что они мучаются и страдают так же, как мы с вами, все они нуждаются в участии, и потому личная жизнь должна определяться стремлением не к личному счастью, а к общественному благу. Это мое credo.

Прощайте. Не мучайтесь очень, если что случится. Умрем – увидимся – я верю в это. Знайте только – как бы ни мучили, как бы ни терзали меня турки, я умру, думая только о вас. Это я пишу не фразу. Заочно целую вас, моя родная, моя сестреночка, моя дочка, моя бесценная, моя чудная девушка. Обнимаю и крещу вас: будьте счастливы, желаю тебе этого так, как вряд ли кто-нибудь когда-нибудь пожелает».

Я писал, и слезы медленно и тяжело капали на исписанный листок. Когда я написал слово тебе, они хлынули из глаз. Я плакал, но я отлично знал, что никакой границы переходить не собираюсь, а преспокойно проживу в гостинице месяц или полтора, а потом вернусь домой.

Но я страдал, страдал искренно и глубоко. Пусть это своего рода тоже сантиментальность, не знаю там, я не мастер на термины, но жутко и беспросветно-темно было на сердце. «Чего вы разнюнились, – брезгливо скажете вы, – будто и в самом деле на смерть шли?»

Эх, господа, да, может быть, весь и ужас-то в том, что у страданий нет никакого смысла. Позвольте мне уж пофилософствовать. Может быть, и у жизни смысл был бы, будь хоть какой-нибудь смысл в страдании. Возьмите людей до Христа. Они страдали, и им казалось, что в их страданиях смысл есть, а потому и жизнь для них имела смысл: приблизить Христа грядущего. Ну, а теперь? Ну, я, например, за что, скажите, Бога ради, за что мои муки? Чтобы Антихрист пришел? Но ведь он придет, чтобы истребить окончательно жизнь. Где же тут справедливость?

О, если бы вы только могли заглянуть в мою грудь, увидать и почувствовать, как тяжело, как безумно тяжело жить, жить поневоле, во что бы то ни стало и неизвестно зачем.

Может быть, это грубое сравнение, но, право же, жизнь похожа на бойню: стоит покорное животное и ждет, когда его хватят обухом по голове.

Если есть кто-нибудь, кто создал жизнь, то я ненавижу его всеми помыслами, всеми силами своей души!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.