III
III
Он очнулся в сумерки. Ни работников, ни стряпухи в избе не было. На лавке возле окна сидела дурочка Анюта, скитавшаяся по господам, по мужикам. Она была толстая, стриженая. Она глядела в окно, – голова ее сзади была похожа на кувшин вниз горлом, – и плакала: стряпухин мальчишка не дал ей лечь уснуть – все по лавке скакал.
– А там индюшки замучили, – говорила она, плача, думая, что Аверкий спит, и жалуясь самой себе. Легла отдохнуть в палисаднику – дождь, индюшки всю голову изодрали, а тут этот демоненок… Так-то, Анна Матвеевна! Так-то, матушка! Чужой кусок не сладок! А богатая была, умней барыни слыла!
Это она вспоминала то золотое время, когда было у нее целых тридцать шесть рублей. Она копила и хранила их долго как зеницу ока. Да выпросил, вымолил в долг мужик, у которого она стояла на квартире, поклялся на церковь, что отдаст – и, конечно, не отдал, даже прямо сказал: так и знай, не отдам и не шатайся…
Аверкий открыл глаза. Было лучше, чем давеча, уже не мутилась голова. Он послушал дурочку и усмехнулся. Ах, Господи, из-за чего только волнуются, страдают люди! Этот старик, так растерянно жаловавшийся работникам… Эта плачущая от обиды на ребенка Анюта…
– А ты бы его за виски, – сказал он, усмехаясь.
– Ай ты проснулся? – спросила дурочка. И вдруг неприятно, неумеренно зарыдала. – Да ай я слажу с ним?
Когда она стала затихать, Аверкий негромко и ласково окликнул ее.
– Что тебе? – тупо отозвалась она.
– Сходи, матушка, к моей старухе, – сказал Аверкий. – Скажи, чтоб пришла за мной. Боюсь, ей и самой есть нечего, да ведь что ж исделаешь? Как-нибудь перебьемся. Я, видно, свое отслужил. Все дома-то лучше, пристойнее…
– Не с чужими же людьми сменить![48] – с горечью ответила дурочка. – Схожу, не бойся… А ты не обидишься на меня, что я тебе скажу?
– Нет…
– А может, испугаешься дюже?
– А что? – спросил он.
– Да так… Я тебе же добра желала. Пришла давеча, – говорят, ты захворал. Я и зашла к Пантюше погадать насчет тебя…
– Ну и что же?
– Тебе, батюшка, плохо вышло… Он набрал земли на сковородку, лег под святые и запел… А сам все берет землю со сковородки да на лицо себе посыпает… Берет и посыпает…
– А ты фамилию-то мою сказала? – спросил Аверкий.
– То-то и беда, что сказала…
Аверкий помолчал.
– А ты все-таки к старухе-то сходи, – сказал он.
– Об этом ты не убивайся. Схожу.
Вынув из своего нищенского мешка крендель, дурочка стала есть, собирая с колен крошки.
– Хочешь кренделька? – спросила она.
– Нет, матушка, спасибо, что-й-то не хочется, – сказал Аверкий.
Вздохнув, он повернулся на бок. Дурочка открыла окно, стала доходить свежесть вечера. Тонкий, как волосок, серп месяца блестел над черной покатой равниной за рекой, в прозрачном небосклоне. Далеко на селе хорошо и протяжно пели девки старинную величальную песню: «При вечере, вечере, при ясной лучине…» Когда и с кем это было? Мягкий сумрак в лугу, над мелкой заводью, теплая, розовеющая от зари, дрожащая мелкой рябью, расходящаяся кругами вода, чья-то водовозка на берегу, слабо видный в сумраке девичий стан, босые ноги – и неумелые руки, с трудом поднимающие полный черпак… Шагом едет мимо малый в ночное, сладко дышит свежестью луга…
– Ай не узнала? – спрашивает он притворно небрежно.
– Дюже ты мне нужен узнавать! – отзывается нежный, грудной, неуверенно звонкий голос – и против воли звучит в нем ласка, радость нечаянной встречи.
– Ай помочь?
– Дюже ты мне нужен помогать…
Пересиливая себя, считая непристойным навязываться с разговором, он молча поднимается в гору, в росистое темное поле, глядит на звезды, слушает перепелов и деловито думает:
– Хороша, да бедна. Ишь, сама воду возит…
Это было давно, в самом начале жизни… Неужели это она, та, что придет завтра, поведет его домой умирать? Она, она…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.