Живуля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Живуля

По вечерам коровы бродили вдоль берега по колено в неглубокой воде и мягкими губами выбирали водоросли. Дальше, по течению реки, покачивались на волне бревна в оплотниках, а над ними, на берегу, стояла доверху заваленная пахучими опилками лесопилка.

С годами все менялось.

Углубляли фарватер на реке, перестраивали лесопилку, и, когда я сдавал в школе выпускные экзамены, на месте оплотников разместились доки, а в них — большие, тысячетонные суда. И коровы уже не ели водорослей, коров стало совсем мало, и им хватало теперь травы.

А когда я учился в начальных классах, корова считалась признаком семейного благополучия — без коровы трудно было тогда прожить в нашем поселке.

Лето в те годы называлось сенокосом, а все семейные хроники отсчитывались по коровам.

Когда мы держали Зорьку, отцу не дали учительской ставки, и целый год мы жили очень бедно. Вместе с соседкой Авдюхикой мать ездила продавать молоко в леспромхозовский поселок Прорву, где жилы лесорубы — денежные и беззаботные люди.

Уезжала мать утром. Они долго копошились с Авдюхикой на берегу, устанавливая в лодке бидоны, а потом, оглянувшись на дом, отталкивались от пристани.

Улочки в леспромхозовском поселке были крутые, разбитые в грязь гусеницами лесовозов, и трудно даже представить, как мать таскала здесь тяжелые бидоны, но, повторяю, мы жили в тот год очень бедно.

Обратно мать возвращалась только вечером и долго сидела у кухонного стола, уронив на колени руки с набухшими на них жилами.

Потом раздавалось под окном муканье Зорьки, и мать тяжело вздыхала и непослушными пальцами начинала развязывать узел платка — нужно было идти доить корову.

Когда мы держали Буренку, дела отца пошли в гору.

При его школе — он уже стал тогда директором — открылся еще и заочный консультационный пункт. Заработок стал хорошим, и можно было сократить домашнее хозяйство, но мать не желала отставать от коровы. На все наши уговоры она мотала головой и упрямо твердила, что ей не жизнь без коровы.

И мы держали Буренку, а потом еще и Живулю.

И может быть, потому, что Живуля была нашей последней коровой, а я учился уже в старших классах, я запомнил ее лучше других коров.

Это была самая веселая корова, и держать ее было совсем легко. И я, и брат, и сестра стали уже взрослыми и сильными; отец же учил в своей школе двоих сыновей лесничего, и тот давал нам косить сено без половины — сенокос был игрушкой для нас, и я, еще не умея размышлять, лишь удивлялся: отчего же сенокос казался мне таким долгим раньше.

И еще одно.

Живуля уже не кормила нас. В сущности, то молоко, что покупали соседи, которые сами приходили теперь по утрам к нам, занимало ничтожное место в семейном бюджете, и мы любили Живулю бескорыстнее, нежели других коров. Эта любовь напоминала любовь горожан к своим собакам и кошкам, и мы удивлялись, что мать не может привыкнуть к этому. Надо было видеть, как горевала она, когда пропадало молоко.

И все-таки, когда Живуля заболела, все мы переживали.

Грустно было еще и потому, что и отец, и я, и мать — все мы понимали, что Живуля наша последняя корова. Закончили школу оболтусы лесничего, брат уже работал и не знал, дадут ли ему летний отпуск, сестра просилась на лето к морю, а мне нужно было сдавать вступительные экзамены в институт. Мы все понимали это, и еще мы чувствовали, что с Живулей уходит огромная прежняя жизнь, а какой будет новая, мы не знали и только хмурились, и почти ни о чем не разговаривали между собой.

Часов в пять пришел ветеринар.

Он посмотрел Живулю и сказал, что ее надо забить.

Вместе с ветеринаром ушел и отец. Он пошел договариваться с Федей, который копал всем в поселке могилы и забивал любую скотину. Мы остались с матерью вдвоем в доме.

На мать было больно смотреть.

Казалось, она только что вернулась из леспромхозовского поселка. Сутулясь, она сидела у стола, и лицо ее казалось совсем старым.

Начало смеркаться. Густо пошел на улице снег, засыпая кусты, припорашивая ветки деревьев в палисаднике.

Мать накинула фуфайку и вышла в коридор. Она долго ходила по сеням, что-то искала, потом вернулась назад и, прижавшись грудью к печи, заплакала.

Я сидел на кухне и читал книгу.

— Мама… — сказал я.

Мать послушно вытерла слезы и виновато вздохнула.

— Пойдем, — попросила она. — Фонарем посветишь, а я сена дам.

Я взял висевший на стене фонарь, и мы пошли в хлев. Встревоженно закудахтали разбуженные куры.

В хлеву было тесно, темно и тепло, здесь было много стаек — когда-то мы держали и овец, и свинью. Теперь стайки пустовали и только в самой большой, где стояла Живуля, еще теплилась настоящая хлевная жизнь.

Свет фонаря падал на Живулю и тускло поблескивал в нитях слюны, свисающих с ее больших мягких губ.

— Живуленька! — тихо позвала из темноты мать. — Не умирай, Живуля…

Живуля печально закрыла свои огромные, в мохнатых ресницах глаза и опустила тяжелую голову.

Мать принялась бестолково засовывать сено в кормушку, и так полную, потом опомнилась, как-то судорожно сглотнула вставший в горле комок и побрела, хватаясь за косяки, на улицу.

Я еще раз оглянул Живулю, попытался вздохнуть так же, как вздыхала мать, и тоже вышел из хлева.

Снегопад утих. Из темноты неба, медленно покачиваясь, падали на землю последние снежинки.

Мать не спала всю ночь.

Сквозь нехороший сон я слышал шаги на кухне. То и дело мать выходила на улицу и в коридоре скрипела дверь. И всю ночь горел в нашем доме свет.

А утром пришел дядя Федя. Вместе с отцом он долго возился во дворе, прилаживая стояки и перекладину.

Снова приходил ветеринар, он долго бубнил что-то на кухне, я в своей комнате слышал только отдельные слова: «Прободение… Язва…», мать стояла у печки, и в зеркало, что висело в большой комнате, было видно, как кривится сдерживаемым плачем ее рот. Мать не снимала с себя грязной фуфайки, и от нее пахло хлевом и талым снегом.

Потом Федя вывел из хлевушки Живулю, и мать бросилась было к окну, но тут же отпрянула назад — Живуля жалобно мукнула в последний раз и сразу же затихла под страшным ножом Феди.

Густо хлынула на молодой снег кровь.

После Федя сдирал кожу, рубил на части тушу, а мы с отцом, согнувшись, таскали в дом мясо. Половицы в коридоре тяжело скрипели под нашей тяжестью.

Во двор сбежались поселковые собаки и вначале яростно дрались над требухой. Оставляя на снегу кровавые полосы, они тащили по огороду кишки, пока другие собаки не налетали на них, и тогда сцепившийся яростный клубок катался по сугробам.

К вечеру все было кончено.

Отец, Федя и ветеринар сидели на кухне и пили водку, закусывая ее свежим поджаренным мясом. И хотя свои фуфайки они оставили в коридоре, все равно в кухне пахло кровью.

Скоро лица у мужиков раскраснелись, голоса стали громкими.

Они разговаривали о том, как убивали Живулю, и Федя — здесь он был главным — все пытался объяснить какие-то физиологические особенности Живули, из-за которых он не сразу попал ножом в артерию, и Живуля успела мукнуть.

А отец, как всегда, когда выпивал, расчувствовался и начал вспоминать, как выходила Живуля во двор, как поняла, что сейчас будет, как она падала, свалившись вначале на колени.

Мать слушала эти разговоры, и лицо ее темнело.

Уже начало смеркаться, когда я увидел ее на огороде.

Проваливаясь в снегу, она бродила за домом и собирала брошенные собаками кишки.

Она вернулась домой совсем в потемках. Ветеринар и Федя уже ушли, и мы сидели на кухне вдвоем с отцом.

— Не было никакого прободения, — остановившись в дверях, сказала мать. — Не было. Наврал ветеринар. А она-то… — голос матери пресекся. — Она-то и на шестую траву еще не ходила…

— А! — сказал отец. — Брось, Маруся.

И, вздохнув, полез в шкаф за припрятанной бутылкой.

А ночью опять шел снег. Он засыпал все кровавые пятна, и только столбы с прибитой к ним перекладиной всю зиму торчали из сугробов, напоминая о случившемся. Да еще чурбак, на котором разрубали мясо, так и остался красным от впитавшейся в него крови.

А мать долго не могла простить ветеринару Живулю, и даже перед своей смертью вспоминала, что он наделал тогда…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.