Медные трубы (Продолжение)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Медные трубы

(Продолжение)

Сейчас в истории России ставится небывалый эксперимент: смогут ли христиане убедить в своей правоте целый народ без помощи полиции и государства?[129]

Отец А. Кураев

Как бы то ни было, Церковь так не поступила. Она вступила на путь, по которому было не совсем понятно, как идти. Ясно, что чем-то придется поступиться, что-то в прежней жизни изменить, возможно, в чем-то другой станет и сама Церковь.

«Историки утверждают иногда, что, борясь с язычеством, христианство само восприняло много “языческих” элементов, перестало быть евангельским богопочитанием “в духе и истине”. Храмовое благочестие, развитие и усложнение культа, почитание святых и их мощей, с такой быстротой расцветающее в четвертом веке, все нарастающий интерес к “материальному” в религии: к святым местам, предметам, реликвиям – все это непосредственно возводится к языческому влиянию в Церкви, и в этом усматривается компромисс ее с миром ради “массовой” победы».[130]

Запомним на будущее, пригодится: массовый интерес к святым местам, реликвиям, возведение храмов и становление культа – это началось не в первом, а в четвертом веке, когда в Церковь пошла масса. Это важно, поскольку и в нашей церкви, в наше время есть немало людей, абсолютизирующих именно это, «материальное». Может быть, они иначе и не могут… но дело в том, что именно эти люди наиболее видны, и по ним часто судят обо всей Церкви. А между тем это совершенно не так. Но и высотами духа Православие отнюдь не ограничивается. Это сложный сплав духовного и материального, в котором очень трудно найти правильную меру того и другого…

Но продолжим читать отца Александра Шмемана.

«Христианство восприняло и сделало своим многие “формы” языческой религии, не только потому, что это вечные формы религии вообще, а потому еще, что весь замысел христианства в том и состоит, чтобы все “формы” в этом мире не заменить новыми, а наполнить новым и истинным содержанием. Крещение водой, религиозная трапеза, помазание маслом – все эти основоположные религиозные акты Церковь не выдумала, не создала, все они уже имелись в религиозном обиходе человечества. И этой связи с “естественной религией” Церковь никогда не отрицала, только с первых же веков придавала ей смысл, обратный тому, который видят в ней современные историки религий»2.

Конечно, сразу это не получилось и получиться не могло. У Валентина Иванова в его романе «Русь Великая» есть такой герой – фракийский крестьянин. Он – христианин, но тем не менее у него дома стоят статуи разных богов, которые он исправно мажет кровью и приносит им жертвы, а Христос для него – это «главный бог, который живет в городе». Да и легенда о происхождении династии Меровингов говорит о, мягко говоря, своеобразном понимании христианства. Но ведь поняли же короли франков, что от морского чудовища происходить при новой вере как-то уже нехорошо – и то прогресс!

Христианство меняло мир исподволь, веками – но меняло.

И ведь изменило!

«В первый раз над государством и обществом, над всеми властями и авторитетами провозглашается принцип объективной Истины, не зависящей ни от чего в мире, и мы почти не замечаем теперь, что эта превозносимая всем современным миром идея “объективной истины” вошла в сознание человека именно тогда… что началось становление современного человеческого сознания, его веры в разум, в свободу, в бесстрашную встречу с реальностью, как она есть, ибо есть нечто сильнее ее: Истина.

Да, примирение с миром. Принятие его культуры, форм его жизни, языка, мысли… Но это примирение совершается под знаком Креста. В сам мир оно вносит образ абсолютного совершенства, а потому суд и раздвоение. Все освящается, но на все теперь отбрасывает свою тень грядущее Царство; мир стал конечным, осознается как путь, как борьба и нарастание…»[131]

Но все это опять же «высокие материи», которые хорошо видны полторы тысячи лет спустя, когда уже есть результат и становится хотя бы отчасти понятен Промысел Божий. В то время, тем более на низовом уровне, этот высокий смысл происходящего был не слишком понятен, зато хорошо заметили другое: стремительное «обмирщение» Церкви. Великолепные храмы, шитые золотом одеяния священнослужителей, приток новых членов, которые были христианами лишь по форме. Все это вызвало неожиданную реакцию – монашество, послужившее противовесом «официальному христианству».

«Основная черта монашества – его фундаментально библейский характер. Пустыня – это место, где нет воды, нет жизни. Там царит смерть и дьявол. Удалиться в пустыню было актом очищения; это был уход не от жизни, а от всех суррогатов Царствия Божия, предлагавшихся обществом. И чем благополучнее было общество, тем более суровые испытания накладывали на себя монахи»2.

Можно понять, почему самые суровые и ревностные из христиан уходили в пустыню. Можно понять также, почему к ним присоединялись менее суровые и ревностные: лучшие из подражания, другие бежали от жизненных проблем, а иные скрывались от воинской службы, от налогов, от наказаний за какие-то преступления. Постепенно монашество стало большой силой, причем силой очень контрастной. С одной стороны, святые отцы-пустынники, оставившие миру удивительные свидетельства веры и благочестия. С другой – толпы невежественных и агрессивных фанатиков, которых использовали в качестве дубинки в разного рода спорах и в борьбе группировок.

Все больше становящаяся «материальной» церковь и суровый аскетизм монахов не могли не вступать между собою в конфликт и, наверняка, вступали. Да, Церковь признавала оба пути – монашеский и мирской – равночестными, однако на практике такого быть не могло, просто потому, что такова человеческая природа. Большинство монахов все равно видело в мирских людях христиан «второго сорта», а обиженные мирские честили монахов бездельниками. И в «Житиях святых» можно найти следы этого раздвоения.

Но теперь, спустя полторы тысячи лет, все видится уже иначе. И это «иначе» опять-таки выражает протоиерей Александр Шмеман.

«Да, внешне христианский путь раздваивается как будто в непримиримом противоречии. Своим куполом храм покрывает и освящает теперь весь мир, всю его жизнь. Но из этого мира бегут, вне его ищут спасения десятки тысяч христиан…

…Своеобразие Константиновского периода в том и состоит, что оба эти пути не рационально, а жизненно воспринимаются одинаково необходимыми, восполняющими друг друга. И в этом их сопряжении спасается – хотя бы только в видении, в замысле – целостность евангельской перспективы. Мир получает христианскую санкцию, благословляется церковью, но монашество становится для него той “солью”, которая не позволяет ему попросту “подчинить” себе христианство… Монахи уходят из мира, но из пустыни благословляют христианскую Империю, христианский град и не устают молиться за них; само это отречение воспринимают они, как служение миру для его спасения. Пускай в действительности этот замысел воплощается только как чудо, как исключение, пускай и в новом христианском обличии мир остается все тем же самодовлеющим идолом, требующим служения себе, пускай монашество часто оборачивается гнушением мира и духовным индивидуализмом: все же внутренняя мера христианского делания в истории найдена…»[132]

Кстати, спустя полторы тысячи лет в России монашество воспринималось именно как разделение труда: монахи – это люди, чья работа – молиться, восполняя недостаток молитв у прочего люда. И за современников, и за нас, будущих, – если не их молитвами, то чьими мы живем в нынешнем-то мире? Уж всяко не собственным благочестием…

…А «государственное» христианство все набирало и набирало силу и влияние, и скоро о веротерпимости речи уже не было. Теперь уже христиане оказались в положении гонителей. Иной раз это приобретало даже слишком темпераментные формы, как это было, например, в Александрии. Вот какая обстановка царила в столице Египта в начале V века.

«Префект Египта Орест очень серьезно относился к своим обязанностям защиты фактической свободы веры, что весьма раздражало христиан, а особенно монахов. Кирилл[133] был в открытой конфронтации с ним. Одной из трудных задач префектуры была защита евреев от погромов. Во время одного из бурных столкновений Орест арестовал вождя толпы погромщиков Иерака и наказал его как провокатора. Приверженцы Кирилла стали угрожать евреям расправой. Евреи не выдержали и напали первыми, устроив превентивный погром. Христиане ответили разгромом синагоги и всего еврейского квартала, что на следующее утро было одобрено Кириллом как мера необходимой самообороны. Таким образом, Орест имел все основания считать Кирилла силой бунтарской и весьма серьезной, тем более что Кириллу повиновалась целая армия нитрийских монахов. Разгромив у себя оригенизм, они искали, кого бы погромить еще. Кто-то натравил их на “язычника” Ореста. Толпа монахов бросилась штурмовать его дом, а один из них, Аммоний, бросив камень, даже раскровил Оресту голову. Орест отдал приказ войскам оттеснить их. В возникшей сумятице Аммоний был задавлен насмерть. Кирилл демонстративно устроил ему торжественные похороны и объявил его мучеником. Правда, историк церкви Сократ ехидно замечает, что если Аммоний и был жертвой, то только собственной глупости».[134]

Теперь в церковь пошла третья, последняя категория людей – пригнанные под конвоем. Насильственное христианство стало одним из самых страшных соблазнов Церкви. В самом деле, как это легко и просто – силой государственной власти, самого государственного аппарата защищать свою Церковь. А то, что при этом создается общество формально христианское, что природа человеческая не терпит насилия… да кого это интересовало! В будущем это отзовется возрождением уже внутри христианского общества оккультизма, примитивного язычества, сатанизма и, наконец, породит среди активной, думающей части общества откровенное антихристианство. Все эти мины, взрывавшиеся на протяжении полутора тысяч лет, закладывались именно тогда. Но императоры-христиане об этом совершенно не думали. Им казалось, что все будет просто замечательно.

Полностью идею христианского государства сформулировал император Юстиниан. Ему принадлежит идея «симфонии» государственной власти и Церкви. Границы Церкви теперь совпадали с государственными границами, религиозное единство Империи стало естественным ее признаком. Более того, начиная с этого времени, само государство стали рассматривать как общество, управляемое совместно царем и священством. Отношения государства и Церкви стали уподоблять отношению тела и души. Все это, конечно, очень красиво, но на деле даже Юстиниан, творец «симфонии», начал со столь грубого вмешательства во внутренние дела Церкви, что иначе как насилием это и назвать нельзя. Он попытался, в угоду политическим интересам, насильно примирить византийскую и римскую церковь. Поэтому в реальных условиях «симфония» существовала, пока было единомыслие между императором и церковными иерархами, а как только единомыслие нарушалось, то приходилось вспомнить, кто сильнее. На востоке, в византийском мире, сильнее был император. Протоиерей Александр Шмеман назвал «симфонию» Юстиниана победным возвратом языческого абсолютизма, а обосновал это следующим образом:

«Государство мыслится как тело, живущее благодаря наличию в нем души – Церкви. Но нужно увидеть радикальное отличие этой схемы от учения ранней Церкви, от которого она на деле никогда не отказалась, ибо это значило бы отказаться от самой себя. Ранняя Церковь сама себя ощущает телом, живым организмом, новым народом, до конца несводимым ни к одному народу и ни к какому естественному обществу… Но в официальной византийской доктрине само государство уподобляется телу совсем не в этом раннехристианском смысле, не потому также, что de facto все подданные империи стали членами Церкви. На деле оно целиком исходит из непреодоленных языческих предпосылок, по которым само государство мыслится, как единственное, Богом установленное, всю жизнь человека объемлющее общество. Видимым представителем Бога в нем, исполнителем Его воли и распорядителем Его достояния является Император. На его обязанности забота одинаково о религиозном и материальном благополучии своих подданных, и власть его не только от Бога, но и божественна по своей природе. Единственное отличие этой схемы от языческой теократии в том, что истинного Бога и истинную религию Империя обрела в христианстве».[135]

Схема знакомая. Именно так формулировали божественную суть императорской власти и в Российской империи. Не только земным властителем, но и предстоятелем перед Господом, точкой, соединяющей Небо и Землю, был в ней не патриарх, а император – да и не было в то время в России патриарха, до такой степени Церковь была подмята властями. Кончилось это, как известно, плохо – в первую очередь для государства…

Но на самом деле подмена была еще глубже и радикальней. Церковь, совпадающая с границами государства, начинала восприниматься как национальная. Политически две половины бывшей империи все больше отходили одна от другой, у них были разные условия существования, разные интересы – и разные церкви. Впоследствии – взять хотя бы русскую смуту начала XVII века – именно религия, а не национальность, стала фактором, разделяющим противников. И большинство нашествий с Запада на Русь воспринималось как агрессия католичества. Так христианская Церковь, родившаяся как наднациональная вера, объединяющая людей, превратилась в религию, разделяющую их. Раскол христианства, который скромно называют разделением церквей, – это та трагическая цена, которую пришлось Церкви заплатить за альянс с государством. Одна из трагедий, но не единственная. На негреческом востоке жители, оказавшись между ненавистной империей и мусульманскими завоевателями, часто выбирали ислам, хотя Сирия и Египет изначально были христианскими – это еще один пример. А можно и еще привести…

…VIII век отмечен ересью совершенно нового типа – открыто исходящей от императора и поставившей себе на службу весь государственный аппарат византийской империи.

Та мысль, что изображение есть идол и его почитание – нарушение второй заповеди Моисея: «Не сотвори себе кумира», возникла вместе с Церковью. Вопрос этот был спорным все время, но в целом сторонники икон постепенно побеждали. Уже в середине III века христианские церкви расписывались библейскими сценами, а в IV веке большинство храмов украшаются фресками, картинами на библейские темы, изображениями Христа, Богоматери и святых. Хотя находились иерархи, которые выступали против изображений.

Без сомнения, Церковь, в конце концов, сама разобралась бы с этим вопросом, если бы не вмешалась светская власть. Византийский император Лев поддержал иконоборческую сторону в Церкви и, недолго думая, в 730 году издал указ против икон. На протесты народа, которому все это не понравилось, он ответил военной силой. Гонения приняли характер государственных. С самого начала против новой императорской идеи выступил Рим. Разозленный император направил в Италию флот, но тот погиб в Адриатике. Однако Лев нисколько не вразумился и, захватив грекоязычную Европу и Балканский полуостров, насильно присоединил их к Константинопольской церкви. Это «благодеяние» резко испортило и без того сложные отношения между Римом и Константинополем.

Сын Льва – Константин Копроним продолжал его дело. Он провел «чистку» иерархии, созвал послушный себе собор и, заручившись его решением, принялся проводить оное в жизнь огнем и мечом.

Иерархи, уже приученные к послушанию, почти не протестовали, миряне прятали иконы, и лишь монахи поднялись на их защиту. Тогда гонения приняли двойной смысл – борьба с иконами и борьба с монашеством, и тут иконоборчество было лишь поводом. Императору трудно было смириться с тем, что внутри его империи тысячи и тысячи мужчин не платят налогов, не служат в армии и вообще считают себя свободными от государства.

Гонения затихли при сыне Константина, но по-настоящему их прекратила лишь жена императора, Ирина, оставшаяся после смерти мужа правительницей при малолетнем сыне. Она созвала VII Вселенский Собор в Никее, на котором был провозглашен догмат об иконопочитании.

И вот тогда-то императорская власть и показала всю свою сущность и свое «христианство». После смерти Ирины, несмотря на постановление Собора, гонения вспыхнули снова. Теперь Церковь вступила в открытый конфликт с императором. На Вербное воскресенье 815 года тысяча монахов прошла с иконами крестным ходом по Константинополю. После чего началось форменное избиение монахов: их пытали, ссылали, казнили. Теперь уже христианские императоры порождали христианских мучеников.

Спасение снова пришло через женщину: после смерти императора Феофила императрица Феодора немедленно прекратила гонения, и теперь уже навсегда. В первое воскресенье Великого поста 843 года в «главной» церкви Византийской империи – храме Св. Софии, – было провозглашено восстановление иконопочитания. С тех пор этот день празднуется как день Торжества Православия.

Это был последний серьезный конфликт Церкви и Империи. А дальше шло лишь постепенное подчинение ее императорам. «Трагедия Византийской Церкви, – пишет протоиерей Александр Шмеман, – в том как раз и состоит, что она стала только Византийской Церковью, слила себя с Империей не столько административно, сколько психологически. Для нее самой Империя стала абсолютной и высшей ценностью, бесспорной, неприкосновенной, самоочевидной. Византийские иерархи (как позднее и русские) просто неспособны уже выйти из этих категорий священного царства, оценить его из животворящей свободы Евангелия. Все стало священно и этой священностью все оправдано. На грех и зло надо закрыть глаза – это ведь от “человеческой слабости”. Но остается тяжелая парча сакральных символов, превращающая всю жизнь в священнодействие, убаюкивающая, золотящая саму совесть… Максимализм теории трагическим образом приводит к минимализму нравственности. На смертном одре все грехи императора покроет черная монашеская мантия. Протест совести найдет свое утоление в ритуальных словах покаяния, в литургическом исповедании нечистоты, в поклонах и метаниях, всё – даже раскаяние, даже обличение имеет свой “чин” – и под этим златотканым покровом христианского мира, застывшего в каком-то неподвижном церемониале, уже не остается места простому, голому, неподкупно-трезвому суду простейшей в мире книги… “Где сокровище ваше, там и сердце ваше”».[136]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.