Гражда́не, Толстого читайте!
Гражда?не, Толстого читайте!
Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошел внутрь и услышал:
— Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…
Сейчас запоет. Запел:
Маленький дом под горою,
Чуть потемневший фасад,
Густо заросший травою
Старый заброшенный сад…
Люди в проходе расступились, и я его увидел — в плохоньком пальто, он, дергаясь и хромая и поводя протянутой рукой направо и налево, двинулся вперед. Когда ему подали, подала женщина, он отрывисто сказал: «Большое спасибо!» — и снова запел:
В маленьком домике этом
Мама-старушка живет,
Молится Господу Богу,
Сына из армии ждет…
Стоять было тесно, и я решил пройти в другой вагон. Но надо было обгонять нищего. А подавать ему не хотелось. Во-первых, я деньги не кую, во-вторых, не очень-то верилось, что он не может заработать на прокорм, но! — он бил на то (и наверняка), что мы-то все, в общем, при руках и ногах, а их у него по одной, да и просил он не за так, а зарабатывая пением. Локтем с прохода не отпихнешь, и не разойтись. Обгонять вроде неудобно. Стал ждать, пока он дойдет до тамбура. Он пел, ему подавали. Некоторые закрывались газетами, некоторые отворачивались. Столько их ходит просит, что не отличишь, кто настоящий нищий, а кто придуривается. Конечно, мелькнула мысль, что ногу он потерял по пьянке, что никакой не слепой, да Бог с ним, подумал я и сунул монету в оттопыренный тяжелеющий карман. «Большопаси!» — отрывисто сказал он и затрясся у дверей в тамбур. Я их раздернул ему и вышел сам. В тамбуре ему никто не подал. Да он и не просил, стал открывать дверь в соседний вагон. Я снова помог, и мне показалось, что он меньше трясется, а больше так, по инерции. Он закрыл за собой дверь, немного побыл в переходе и прошел дальше. В новом вагоне, протягивая вперед уже пустую ладошку, он снова вкратце рассказал, что нет руки, ноги, что дело плохо, и вновь запел, как бедная старушка-мать, ожидая сына из армии, «ночью идет на дорогу, днем у окошка сидит».
Но сейчас дела шли у него хуже: приближались к платформе — и многие вставали с мест и, хмурясь, пропускали его. Один дядя, проходя, сказал: «Работать надо». На это одноногий ответил: «Большое спасибо». Те, кто выходил на остановке, видимо, считали себя свободными от обязанности подать милостыню, а только что вошедшие были не в курсе дела.
Из интереса я проводил его и в третий вагон. Там он после обращения к братьям и сестрам сказал:
— Как бы я хотел сесть и ехать, как вы, но приходится собирать: пенсии пока не платят, а на работу не принимают, в артели места нет.
И, потряхивая ладошкой и ступая боком, карманом вперед, он стал двигаться по проходу. Вагон поматывало на стрелках, один раз нищий чуть не упал. Его поддержали, а одна девушка вскочила и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Но он двигался дальше, а над девушкой улыбнулись. Подавали. Подавали, потом отворачивались, громче прежнего продолжая говорить с соседями. Ехавшие поодиночке, а не со знакомыми, почти не подавали. Компании молодых ребят не подавали, смотрели с интересом, но не острили. Трясение рук около молодежи незаметно увеличивалось.
«Бог с ним, — еще раз подумал я. — Пусть живет».
Он уносил мою монету к голове состава, да и мне было бы удобнее и быстрее выйти на вокзале из первых вагонов, и я шел за ним и снова замечал, что в переходе он ссыпает деньги в карман. И уже не вслушивался, как он жалуется, что на работу не принимают, в артели места нет.
Все-таки наблюдать, кто как подает, как действует нищий, было интересно. Отрывистое «Большопаси!» он говорил и тогда, когда не подавали, это действовало: в самом деле, мог думать человек: другие подают, чем я хуже, пятак (гривенник) меня не разорит, а этих попрошаек не перевоспитаешь.
Третий вагон от головы был заполнен сплошным молодняком. Курсанты — гражданские летчики шпарили в дурака. На изнанке карт была изображена красотка без ничего, красотка, что называется, в полном порядке, но бравым ребятам, видимо, она примелькалась, и они хлопали ею бесстрастно. Другие ржали, кто-то пытался листать учебник, многие курили.
«Тут-то ты попался, — подумал я про нищего. — Лучше тебе, друг-приятель, протрястись безмолвно».
Но нет! Профессиональная гордость не позволила нищему оставить неохваченным очередной коллектив, он взялся за работу. Без предисловия он запел:
В селении Ясной Поляне
Жил Лев Николаич Толстой.
Не ел он ни рыбы, ни мяса,
Ходил по деревне босой…
Вагон оживился.
— Сам-то жрешь, наверно, — крикнул один картежник.
— Дай послушать! — сказали ему.
— А ты чего возникаешь? Чего выступаешь? По мозгам захотелось?
— А тебе чего?
Скорость развития отношений у этих ребят была космическая, но ссору приглушил тот же нищий. Он перестал петь и мучительно, весь кривясь и дергаясь, сдерживая стон, стал сцеплять руки. И все поневоле смолкли.
«Талант! — сказал я себе. — Ну, собака…»
Никто в этом вагоне не советовал ему пойти на работу, а он двигался так же медленно, как и раньше, терял время и пел про Ясную Поляну. Песня была длинная, когда-то в студентах мы ее пели на картошке. Я думал, выдохнется мужик, но он не пропустил ничего и последний куплет закончил точно перед выходом:
Гражда?не, Толстого читайте,
Он много писал кой-чего,
А мне хучь копейку подайте,
Я внук незаконный его.
Он спел не «читайте», а «чатайте», нарочно исковеркав язык, и не напрасно — засмеялись. Тот, что упрекнул вначале, послал через дружка металлический рубль, сказав при этом: «Гарсон!» Мужичок взял рубль и сказал спасибо.
Видя, как ловко нищий приспосабливается к аудитории, я не мог не подумать, что ничего не стоит на месте, что и нищих касается прогресс; в мое время просили примитивно: ради Христа, ради Бога, а тут и песни, и вызов к состраданию, и расчет на брезгливость и на боязнь оказаться в немощных, уж лучше откупиться. Да и в самом деле, кто нынче обеднеет от копейки.
Какой же ты нищий, думал я. Нищета! Да кусок хлеба ты в лицо бросишь — деньги тебе давай.
А сколько я видел настоящих нищих. Особенно после войны. Особенно в многодетных семьях. Мать с детьми приходила, крестилась и была за все благодарна: хоть за горбушечку, хоть за картошку вареную. А уж если ничего не было, так никто и не обессудит. Стеснительные нищие ходили между утром и обедом или между обедом и ужином, а бессовестные старались попасть в обед, потому что ложка в глотку не полезет, когда у порога стоит голодный.
Мы жили ввосьмером, но у нас вернулся из армии отец и была корова. И то весной, после снега, ходили в поле, собирали старую картошку и пекли из нее сластимые лепешки. Стригли крапиву. Или лебеду. И заваривали. Но не сбирали же. Раз сестра полезла зачем-то наверх и нашла за бабушкиной иконой сухую корку. Мы плясали, как первобытные. Но нищими себя не считали.
А была у нас в классе девочка Аня. И мы не знали про нее, что она сбирает после школы и ходит с той же торбочкой, в которой лежат арифметика и русский язык. Она не заходила в избы, где жили одноклассники. У этой Ани отец пропал без вести, и поэтому им не оформили на него пенсию. Да мать и не ходила: они не подписались на заем — и было неудобно просить.
Она однажды ходила и ошиблась. Я сидел в передней, она вошла и от порога стала ради Христа просить милостыню. Не надо было мне выходить. Она бы увидела, что дома никого нет, постояла бы и ушла, но я не узнал по голосу и вышел. Она как раз крестилась.
Больше она не пришла в школу. Может быть, боялась, что я скажу, что она крестится и снимает пионерский галстук после школы? Ее не было, и в воскресенье я пошел в деревню, где она жила. Изба у них была совсем маленькая, на дворе никакой даже курицы. А внутри было так все ободрано, темно и так бедно, что сейчас никто и не поверит. Аня спряталась от меня за печкой.
Тогда ходили слухи, что поймали женщину, которая продавала пирожки с мясом, и будто бы это мясо было ее детей, а узнали по ноготку. И уже потом мне казалось, что эта женщина — мать Ани, а ноготок этот Анин. Так думалось, видимо, оттого, что тогда в темной избе эта худая больная женщина злобно посмотрела на меня и сказала: «И без учебы сдохнет», и еще оттого, что Аню я больше не видел.
Так вот это были нищие, а ты? И я так рассердился, что набрался решимости и в переходе хлопнул его по плечу:
— Много набрал?
Испугался он страшно. Но, видимо, и на такой случай он был подготовлен и отработанно мучительно затрясся и закатил белки.
— Не бойся! — грубо сказал я. — Никто тебя не ограбит.
Он замычал и, показывая на плечо, изобразил ладошкой погон:
— Майор?
— Ефрейтор, — сказал я. — Валяй.
— С-сы-сы-сы, — зазаикался он. — Сын!
Ну, сейчас залепит, что у него сына вчера убили в подъезде и на гроб негде взять.
— Говори нормально!
Но он все трясся и трясся.
— Иди!
Уже подъезжали к Курскому. Нищий вошел в головной вагон. И хотя люди вставали и готовились к выходу, он все-таки приступил к работе.
— Братья и сестры!
На него стали оглядываться. Заговорило поездное радио и заглушило мужика. «При выходе из вагонов не забывайте свои вещи» — вот что сказали по радио.
С утра шел дождь, вагонные окна запотели. Это к тому, что электричка остановилась, и не было видно где. Но я часто тут ездил и знал, что стоит она перед мостом через Яузу, напротив Андроникова монастыря.
В наступившей тишине вновь зазвучал голос нищего.
— Ездил к сыну в армию, в Ростов. Возвращался обратно — в вагоне случился приступ. Очнулся — чемодана нет. Возвращаюсь домой, в Горький. Собираю на билет. Подайте сколько можете. В кармане у меня тетрадка — запишите свой адрес — приеду, вышлю. Подайте ради всесветного Господа Бога нашего.
И так говорил он жалобно и проникновенно, так по-стариковски, что люди дружно полезли в карманы. Молодежь, впрочем, и тут обошлась. Адрес свой, конечно, никто не записал.
Мне стало стыдно. Я вспомнил, что мама моя всегда говорила: «Не вели, Господи, принять, вели, Господи, подать».
И вот — Курский. Люди, не забывая, конечно, вещи, выходили из вагона. Нищий стоял и провожал их, крестя дряхлой рукой. И никто слова плохого ему не сказал. Пятаки, готовые для метро, переходили к нему.
«Не должно же в самом деле исчезать сострадание, и пусть чужое горе будет единением. И человек этот со своим несчастьем нужен. Дороже всяких денег наличие совести. А жалость — это начало ее» — так думал я и спросил нищего:
— Вам в самом деле в Горький?
— Сынок! — сказал он и заплакал.
— Вы набрали на билет?
Он плакал.
— Сколько стоит билет?
Он окончательно расквасился.
— Идемте.
Я вывел его из электрички. Те люди, что ехали, уже ушли, а новые видели, что молодой мужчина помогает инвалиду.
Пока мы шли по проходу, он все повторял, как он благодарен людям, что он инвалид труда, но пенсии нет, все бумаги были в чемодане. Припадок — чемодана нет. Надо в Горький. Запишите адрес, я вам вышлю. В артели нет места. Три раза его дом попадал в пожар, два раза в наводнение.
Народу у кассы было порядочно.
— Сядьте, — сказал я и встал в хвост.
Он пошел к дивану, но свернул в сторону. Я догнал.
— Вы куда? Я же очередь занял.
— К администратору.
— Действительно! Идемте!
С решимостью законного дела я пробился к администратору и заранее собрался нагрубить, если откажут. Но администратор — тетя в годах — выдала мне бумажку в кассу номер семь.
— Номер семь — христианское число, — сказал я нищему.
— Большое спасибо!
Билет стоил восемь рублей. Отошли в сторону, стали считать деньги. Каждый пятак, каждый трешник, каждый гривенник нищий доставал мучительно долго. Набрали рубль.
— Слушай, — не выдержал я. — Никто нас не видит. Высыпай все!
— Сынок! — зарыдал он. — Мою жизнь описать Льва Толстого не хватит.
Глаза его вновь стали заволакиваться. Я подумал — опять припадок, усадил его. Он продолжал доставать по монетке.
Набрали шесть с мелочью. Вернее, набрали одной мелочью шесть с копейками.
— Больше нету, — сказал нищий.
У меня было три рубля. Обычно жена дает рубль на обед, а сегодня нужно было купить дочери набор для урока труда: цветную бумагу, клей.
«Бог с ним!» — подумал я. Жена, конечно, расстроится, да и дочь обидится, но зато доброе дело, пусть за него им будет лучше.
— Ладно, — сказал я и решительно пошел к седьмой кассе.
Когда я, досыта натерпевшись злости от очереди, накрасневшись от молоденькой кассирши, которая пересчитывала мелочь, получив билет, вернулся к нищему, его… не было. Не было нигде. Он сбежал.
Большое спасибо!
Самое плохое, что этот вымогатель мог подумать, что я у него взял деньги не на билет, а себе. Он же по себе судил. Ведь те времена, о которых я вспомнил, нечего идеализировать. И тогда бывали сытые нищие. У них, например, была такая забава. Играли в карты на какую-то деревню. То есть проигравший должен был обойти всю деревню и собранные куски отдать.
Ну догоню я его, ну возьму за шкирку, да те же сердобольные граждане сочтут меня хулиганом. И вообще, чего ради я связывался? Шел за ним? Получилось, что подсматривал, как он в переходе переставал трястись. Это его кулисы, а за кулисы не надо ходить. Да и легкий ли хлеб? — походи-ка по электричкам.
Хотя, конечно, обидно: вместе с пятаками убывает и без того невеликая сострадательность. Да раз, да другой, да третий — чего же останется, когда надо будет помочь по-настоящему?
И опять я невольно вспомнил об Ане.
Когда я рассказывал знакомым об этом нищем, почти все говорили, что видели тех или иных вымогателей. Одна женщина даже в метро видела нищенку с девочкой. Девочка была с погремушкой и трясла ее около пассажиров, обращая внимание.
А «своего» нищего, жизнь которого описать Льва Толстого не хватит, я встретил. И тогда, когда он получил жестокий урок. Все в той же электричке, все так же дергаясь, он продвигался и громче прежнего пел: «Болять мои раны, болять мои раны, болять мои раны тяжело. А немец ударил и пулею ранил, и пулею ранил глубо?ко…» — свирепо скрежетал зубами и грозно говорил:
— Подайте пострадавшему за ваше безоблачное небо!
И вдруг раздался голос, услышанный всеми:
— Возьми сам.
Это сказал мужчина. Крупный, в годах. На пиджаке орденские планки. Он казался очень широкоплечим оттого, что у него не было обеих рук.
— Возьми сам, — повторил мужчина и подставил нищему карман пиджака.
И нищий ушел.
Спустя сорок лет: Да, рассказ написан сорок лет назад. Какой я был наивный! (2013 г.)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.