IV Леви-Брюль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV Леви-Брюль

Ни одно рассмотрение теорий первобытной религии не будет полноценным без специального и отдельного обращения к обширным сочинениям Леви-Брюля, посвященным первобытному мышлению, выражению, происходящему из заголовка одной из его книг «La Mentalit? primitive». Его теория природы первобытного мышления была в течение многих лет предметом оживленной дискуссии, и большинство антропологов этого времени чувствовали себя обязанными подвергнуть ее суровой критике. После изложения и критики его выводов я перейду к обзору идей Парето87, частично потому, что его точка зрения представит удобный контраст с леви-брюлевской, а также потому, что через Парето удобно перейти к обсуждению общих вопросов и последующему подведению итогов.

До того как обратить внимание на изучение первобытности, Леви-Брюль был философом, уже создавшим себе изрядную известность благодаря выдающимся книгам о Якоби и Конте; таков был и путь его современника — Дюркгейма. Публикация книги Леви-Брюля «La Morale et la science des moeurs» означала переориентацию его научных интересов в направлении изучения первобытного типа мышления, что стало единственным предметом его занятий вплоть до смерти в 1939 году. Несмотря на то что его фундаментальные положения носят социологический характер и, следовательно, он мог бы быть отнесен к категории ученых, о которых я говорил ранее, Леви-Брюль не соответствует полностью этой категории и всегда отказывался идентифицировать себя с группой Дюркгейма; только в очень формальном смысле он мог бы быть назван, как это делает Вебб, одним из соратников Дюркгейма [Webb 1916: 13,41]. Он оставался скорее философом, чистым и простым; отсюда его интерес скорее к первобытным системам мышления, чем к культурным институтам. Он полагал, что можно приступать к исследованию социальной жизни в равной степени как формой мышления, так и формой поведения. Вероятно, можно сказать, что он изучал их в первую очередь как логик, поскольку вопросы логики имеют решающее значение в его книгах — так и должно быть при изучении систем мышления.

Его первые две книги о первобытных людях, переведенные на английский язык под названиями «Как мыслят туземцы» и «Первобытный склад ума», выдвинули общую теорию первобытного мышления, благодаря которой он стал столь известным. Его последующие работы были развитием этой теории, хотя похоже, что в них он несколько модифицировал свою первоначальную точку зрения в свете последних полевых исследований, поскольку он был человеком скромным и застенчивым. Может быть, в конце своей жизни он пересмотрел бы свою точку зрения или, во всяком случае, собирался сделать это, судя по его посмертной записной книжке. Тем не менее именно взгляды, сформулированные в его ранних книгах, стали его оригинальным теоретическим вкладом в антропологию; поэтому я остановлюсь именно на них.

Так же как и Дюркгейм, Леви-Брюль осуждает Английскую школу за попытку объяснить социальные факты процессами индивидуального мышления — их собственного, которые есть продукт условий, отличных от тех, которые формировали умы того, кого пытались понять. Они придумали, каким способом они выработали бы верования и практики, какие имеют дикари, если бы были поставлены в аналогичные условия, а затем предположили, что первобытные люди достигли искомых верований тем же путем. Но как бы там ни было, бесполезно пытаться интерпретировать первобытный разум в терминах индивидуальной психологии. Мышление индивида является производной от коллективных представлений его общества, которые обязательны для индивида; а эти представления, в свою очередь, есть производные от культурных институтов. Следовательно, определенные типы коллективных представлений и, соответственно, определенные способы мышления соответствуют определенным типам социальной структуры. Иными словами, коллективные представления варьируют в той же мере, в какой варьируют социальные структуры, и, следовательно, — то же самое относится к типам человеческого мышления. Для каждого типа общества характерен свой особенный тип ментальности, поскольку каждое общество имеет свои особенные обычаи и социальные институты, которые, в сущности, — только определенный аспект коллективных представлений; они есть, так сказать, эти представления в объективном рассмотрении. Леви-Брюль тем самым имел в виду, что представления людей не менее реальны, чем их общественные институты.

Таким образом, можно классифицировать общества в ряд различных типов, но, как говорит Леви-Брюль, в широком смысле есть только два типа общества: примитивное и цивилизованное, и два противоположных типа мышления, связанных с ними; мы можем говорить о примитивном мышлении и цивилизованном мышлении, поскольку различие между ними не только количественное, но и качественное. При дальнейшем изложении материала мы заметим, что Леви-Брюль более склонен подчеркивать различия между цивилизованными и «примитивными» людьми; это, вероятно, наиболее важное замечание, которое можно сделать по поводу его теоретических позиций, и это то, что во многом придает им оригинальность. По различным причинам большинство пишущих о «первобытных» людях предпочитают делать ударение на сходствах или на том, что они полагают сходным между нами и ними; а Леви-Брюль считал, что также для разнообразия хорошо было бы привлечь внимание и к различиям. Критика, часто направляемая в его адрес по поводу того, что он не замечал, насколько мы во многих аспектах похожи на дикарей, много теряет в своей доказательности, если мы поймем его намерение: он хотел подчеркнуть различия и для того, чтобы сделать их более очевидными, сосредоточил на них внимание, а сходства оставил в тени. Он знал, что искажает материал, рисуя то, что называют «идеальной конструкцией»; но он никогда не притворялся, что делает что-либо иное, и его методологический прием вполне оправдан.

За нами, европейцами, — столетия строгих интеллектуальных размышлений и анализа, отмечает Леви-Брюль. Следовательно, мы логически ориентированы, в том смысле, что мы обычно ищем причины явления в естественных процессах и даже тогда, когда мы сталкивается с феноменом, который не можем научно объяснить, мы полагаем, что это происходит только вследствие недостаточности наших знаний. Первобытное мышление имеет в принципе иной характер. Оно ориентировано на сверхъестественное [L?vy-Bruhl 1947: 17–18].

Отношение к действительности первобытного человека совершенно другое. Характер среды, в которой он живет, представляется ему совершенно иным образом. Объекты и события вовлечены во взаимосвязь мистических сопричастий и запретов. Именно они образуют текстуру и порядок среды. Именно они затем немедленно привлекают его внимание и только они его удерживают. Если объект интересует первобытного человека, если он не довольствуется его, так сказать, пассивным восприятием, тогда сразу же в его мозгу возникает подобие рефлекса — и он думает об оккультных и невидимых силах, которые этот предмет воплощает.

Если спросят, почему «первобытные» люди не вникают в объективные причинные связи, как это делаем мы, ответ будет такой: им мешают сделать это их коллективные репрезентации, которые дологичны и мистичны.

Эти положения были сразу же отвергнуты британскими антропологами, чья эмпирическая традиция заставляет их считать ложным все, что похоже на философские спекуляции. Леви-Брюль был просто кабинетным теоретиком, который, как и большинство его французских коллег, никогда не видел «примитивного» человека, тем более не говорил с ним. Думаю, что могу претендовать на то, что я один из немногих антропологов здесь или в Америке, кто выступил в его защиту, не потому, что я согласился с ним, а потому, что я считал, что критике должны подвергаться действительные взгляды ученого, а не те, что ему приписывают. Моя защита является поэтому видом экзегетики [Evans-Pritchard 1934], попыткой объяснить, что Леви-Брюль подразумевает под своими ключевыми выражениями и понятиями, которые пробудили столько враждебности: логическое, ментальность, коллективные представления, мистическое, сопричастия. Эта терминология делает его размышления неясными, во всяком случае, для британского читателя, поэтому очень часто остаешься в сомнении, что же Леви-Брюль хотел сказать.

Леви-Брюль называет логическими такие образцы мышления (магико-религиозного мышления, он не делал различия между магией и религией), которые кажутся столь же истинными «первобытным» людям, сколь они абсурдны для европейцев. Под «прелогическим» он имеет в виду нечто совсем иное, по сравнению с тем, что приписывали ему критики. Он не считает, что «дикари» неспособны мыслить связно, — просто большая часть их верований несовместима с критическим и научным взглядом на мир и полна противоречий. Он не говорит, что дикари тупы, — просто их верования для нас непонятны. Это не означает, что мы не можем уловить ход их рассуждений. Можем, поскольку они рассуждают совершенно логично; но в логике своих рассуждений они исходят из таких посылок, которые для нас абсурдны. Они разумны, но рассуждают в категориях, отличных от наших. Они логичны, но принципы их логики иные и не принадлежат логике Аристотеля. Леви-Брюль не говорит, что «логические принципы чужды умам дикарей — утверждение, абсурдность которого очевидна уже в момент его формулировки. „Прелогический“ не означает алогичный или антилогический. „Прелогический“ применительно к „первобытному“ складу ума означает просто, что этот ум, в отличие от нашего, равнодушен к противоречиям. То, что, на наш взгляд, невозможно и абсурдно, им часто принимается без всяких затруднений» [Levy-Bruhl 1931: 21]. Здесь Леви-Брюль выразился слишком тонко, так как он имеет в виду под «прелогическим» несколько большее, чем «ненаучный» или «некритичный», а именно — что первобытный ум рационален, но ненаучен и некритичен.

Когда Леви-Брюль утверждает, что «первобытное мышление» или «первобытный ум» — логичны, безнадежно некритичны, он говорит не об индивидуальной способности или неспособности рассуждать, а о категориях, в которых мыслит первобытный человек. Он говорит не о биологической или психологической, а о социальной разнице между нами и первобытными людьми. Отсюда также следует, что он говорит не о типе мышления в психологическом смысле: интуитивный, логический, романтический, классический и т. д., а об аксиомах, ценностях, чувствах, — примерно о том, что иногда называют моделями мышления, и о том, что у примитивных народов они носили в основном мистический, не подлежащий верификации, нечувствительный к опыту и безразличный к противоречиям характер.

Занимая в этих вопросах ту же самую позицию, что и Дюркгейм в своих работах, он утверждает, что они есть социальные, а не психологические факты, и как таковые они всеобщи, традиционны и обязательны. Они существуют до индивидуумов, которые усваивают их с рождения, и будут существовать после их смерти. Даже аффективные состояния, сопутствующие идеям, социально детерминированы. В этом смысле склад ума людей есть нечто объективное. Если это был бы просто индивидуальный феномен, то он мог бы быть субъективен; его всеобщность делает его объективным.

Эти способы или модели мышления, которые в своей совокупности формируют сознание или мышление людей, является тем, что Леви-Брюль определяет как «коллективные представления», — выражение, бывшее в ходу среди французских социологов того времени; я думаю, что это калька с немецкого Vorstellung. Оно предполагает нечто весьма глубокомысленное, но на деле в устах Леви-Брюля означает не более того, что мы понимаем под словами «представление», «понятие», «верование».

Когда он говорит о «коллективности» представления, то имеет в виду только то, что оно разделяется всеми или большинством членов общества. Каждое общество имеет свои коллективные представления. В нашем обществе они обычно критичны и научны, а коллективные представления первобытных народов пронизаны мистикой. Леви-Брюль, я думаю, полагал, что оба типа представлений выглядят одинаково убедительно для большинства людей, их разделяющих.

Если бы Леви-Брюль сознательно хотел возбудить худшие подозрения англичан, то не смог бы это сделать лучше, чем используя слово «мистический». Но он вполне ясно указал, что подразумевает под этим термином не более того, что имеют в виду английские ученые, рассуждая о вере в сверхъестественное, в магию и религию и т. д. Он пишет [L?vy-Bruhl 1912: 30]:

Я использую этот термин, за неимением лучшего, без аллюзии на религиозный мистицизм в нашем обществе, — это совершенно иное явление, — но в ясно очерченном смысле, обозначающем веру в силы, влияния и действия, недоступные нашим чувствам, но тем не менее воспринимаемые как реальность.

Таким образом, коллективные представления первобытных людей в первую очередь соотносятся с этими непроницаемыми для чувств силами. Следовательно, как только ощущения «первобытного» человека становятся частью его сознания, они тут же окрашиваются пробуждаемыми ими мистическими представлениями. Они немедленно концептуализируются в категориях мистического мышления. Мистический концепт доминирует над ощущением и налагает на него свой образ. Можно сказать, что первобытный человек видит объект так же, как и мы, но воспринимает его по-другому, ибо как только объект привлекает его внимание, мистическое представление предмета тут же встает между человеком и объектом и трансформирует объективные характеристики последнего. Мы также воспринимаем в предмете коллективные представления нашей собственной культуры, но поскольку они соответствуют объективным характеристикам предмета, то мы воспринимаем его объективно. Коллективные представления «первобытного» человека имеют мистический характер, и, следовательно, он воспринимает предметы мистически, в манере совершенно нам чуждой и, по сути дела, абсурдной. Мистическая перцепция немедленна. Когда первобытный человек, например, видит тень, он не применяет к ней догму своего общества, согласно которой тень — одна из его душ. Когда его сознание представляет тень, в нем немедленно возбуждается сопряженный образ души. Мы можем лучше понять взгляды Леви-Брюля, если скажем, что, согласно его концепции, верования возникают на сравнительно позднем этапе развития человеческого мышления, когда восприятие и представление уже разделились. Мы можем сказать в этом случае, что индивидуум видит свою тень и верит, что это его душа. Но вопрос веры не возникает для первобытного человека. Его верование содержится в образе тени, его вера — это сама тень. Таким же образом первобытный человек видит леопарда и верит, что это его брат-тотем. То, что он видит, возбуждает в его мозгу образ брата-тотема. Физические свойства леопарда растворяются в мистическом представлении о тотеме и подчиняются ему.

Реальность, — говорит Леви-Брюль, — в которой действует первобытный человек, сама по себе мистична. Ни одно существо, предмет или природное явление не кажутся в его коллективных представлениях тем, чем они являются для нас. Почти все, что мы видим в объектах, ускользает от первобытных людей или оставляет их равнодушными, и наоборот, — они видят во многих вещах то, о чем мы даже не подозреваем [L?vy-Bruhl 1912: 30].

Леви-Брюль идет и дальше. Он говорит, что не только восприятие «дикарей» воплощает мистические представления, но и что именно коллективные мистические представления порождают перцептивные образы. Лишь немногое из потока сенсорных впечатлений осознается нами. Люди замечают или обращают внимание лишь на малую часть того, что видят и слышат. То, на что мы обращаем внимание, выбирается на основе эмоционального предпочтения. Иными словами, интересы человека действуют как агенты выбора, и именно последние в значительной степени социально детерминированы. Первобытные люди уделяют внимание объектам в соответствии с их мистическими свойствами, а мистическими свойствами наделяют эти предметы коллективные представления. Таким образом, коллективные представления одновременно и контролируют восприятие, и встроены в него. Туземцы уделяют огромное внимание своим теням именно потому, что по их представлениям тени — это их души. Мы так не делаем, потому что тень не означает для нас ничего существенного, это просто отсутствие света; наши и их представления исключают друг друга. Итак, не столько образ тени рождает веру в то, что тень это душа, сколько вера заставляет человека обратить на тень внимание. Коллективные представления, наделяя явления ценностными значениями, привлекают к ним внимание, и, поскольку представления значительно различаются у цивилизованных людей и «дикарей», то, что последние замечают в окружающем мире, будет иным, или, по крайней мере, причины, по которым они обращают внимание на те или иные явления, будут иными. Представления первобытных народов имеют особое качество — свойство быть мистическими, совершенно чуждое нашим представлениям, и поэтому мы можем говорить о первобытном мышлении как о совершенно своеобразном явлении. Логический принцип этих мистических представлений — то, что Леви-Брюль называет законом мистического сопричастия. Коллективные представления «первобытных» народов состоят из сети сопричастий, которая — поскольку это мистические представления — тоже имеет мистический характер. В первобытном мышлении предметы связаны таким образом, что то, что затрагивает одно, действует и на другое, но не объективно, а посредством мистики (при этом сам первобытный человек не различает объективное и мистическое действия). Первобытные люди, в сущности, заинтересованы в том, что мы назвали бы экстрасенсорным, или, если использовать термины Леви-Брюля, — в мистических отношениях между объектами больше, чем в том, что мы называем объективными отношениями. Возвращаясь к примеру, который я использовал ранее, можно сказать, что некоторые первобытные люди сопричастны своим теням так, что то, что действует на тень, действует и на человека, чья фигура тень отбрасывает. Отсюда: опасно пересекать открытое пространство в полдень, потому что можно потерять свою тень (а с ней и душу. — А К). В некоторых племенах люди сопричастны своим именам и не открывают их никому, поскольку враг, узнав имя, может завладеть им, а вместе с именем — и личной силой его обладателя. У других народов человек сопричастен своему ребенку, так что если последний болен, то его отец, а не ребенок, принимает лекарства. Эти сопричастия формируют структуру категорий, в которой первобытный человек действует и из которой вырастает его социальная личность. Мистические сопричастия существуют между человеком и землей, на которой он живет, между индивидуумом и его родом, между человеком и его тотемом и т. д., охватывая каждую сторону его жизни.

Можно отметить, что, несмотря на то, что леви-брюлевские сопричастия напоминают ассоциации идей Тайлора и Фрэзера, выводы, которые следуют из введения этого понятия, совершенно другие. Согласно Тайлору и Фрэзеру, вера первобытного человека в магию проистекает из неправильных объяснений наблюдаемых явлений. По Леви-Брюлю, человек рассуждает неверно именно потому, что способ его рассуждений детерминирован мистическими представлениями общества. Первое — объяснение в терминах индивидуальной психологии; второе объяснение — социологическое. Конечно, Леви-Брюль прав в отношении каждого данного индивида, поскольку модели мышления, в которых и посредством которых устанавливаются мистические сопричастия, — предмет научения. Отдельный человек не может вывести их из своих личных наблюдений.

Обсуждение Леви-Брюлем правил мистических сопричастий — возможно, наиболее ценная и наиболее оригинальная часть его теории. Он был одним из первых, если не первым, кто подчеркнул, что идеи «примитивов», которые кажутся нам столь странными, а иногда — просто идиотскими, когда они рассматриваются как изолированные факты, становятся вполне осмысленными как осознанно связанные друг с другом части моделей мышления и поведения. Он обнаружил, что культурные ценности формируют системы столь же связные, сколь и логические конструкции интеллекта; что существует логика чувств, так же как и логика разума, хотя первая исходит из иных посылок. Его анализ отличен от «историй про то, как это было», которые мы рассматривали ранее, поскольку Леви-Брюль не пытается объяснить первобытную магию и религию теорией, предлагающей демонстрацию того, каким образом они могли возникнуть и в чем были причины их возникновения. Он принимает их как данности и пытается только показать их внутреннюю структуру и то, как они свидетельствуют о наличии своеобразных типов мышления, присущих обществам различных типов.

Для того чтобы наиболее наглядно продемонстрировать своеобразие первобытной ментальности, Леви-Брюль представил дело так, будто бы «примитивное» мышление коренным образом отличается от нашего, — и не только степенью, но и качественно (несмотря на то, что и в нашем обществе могут найтись люди, которые думают и чувствуют как «примитивы», и в что в каждом человеке может присутствовать субстрат первобытного мышления). Этот его основной вывод не может быть поддержан; похоже, что к концу жизни он и сам собирался отказаться от него. Если бы этот вывод был справедлив, то вряд ли мы могли бы общаться с туземцами и даже учить их языки. Один только факт, что мы можем делать это, показывает, что Леви-Брюль слишком резко противопоставил принципы «первобытного» и «цивилизованного» мышления. Его ошибка частично проистекала из скудности материала, бывшего в его распоряжении в то время, когда он формулировал свою теорию, и двойной ошибки отбора «этнографических» данных, которую я уже разбирал: отбора всего странного и сенсационного за счет рутинного и повседневного. Далее, когда Леви-Брюль противопоставляет нас «примитивам», то кто мы и кто примитивы? Он не учитывает наличия разновидностей внутри «нас», разделения нашего общества на социальные и профессиональные страты, более очевидные ныне, чем пятьдесят лет назад, — не учитывает он и различий «нас» в разные периоды нашей истории. Разве философы Сорбонны и бретонские крестьяне или рыбаки Нормандии имеют сходную ментальность? И поскольку современное европейское общество развивалось из варварства, из типа общества с «первобытным» мышлением, то как и когда наши предки перешли от одного к другому? Такой переход вообще не мог бы иметь места, если бы наши первобытные предки наряду с мистическими идеями не обладали бы совокупностью эмпирических знаний, которая направляла их деятельность; и Леви-Брюль был вынужден признать, что дикари иногда выходят из своего мистического небытия; что для выполнения их повседневных занятий необходимо, чтобы «их коллективные представления совпадали в некоторых существенных аспектах с объективной реальностью, и что их практическая деятельность в определенные моменты разумно соотносится с заранее намеченными целями» [L?vy-Bruhl 1912: 354–355].

Но он признает это только под давлением, в виде незначительной уступки, не изменившей общий характер его построений. И все же совершенно очевидно, что туземцы — далеко не такие дети-фантазеры, какими их хочет представить Леви-Брюль; что они имеют даже меньше шансов быть таковыми по сравнению с нами, поскольку они ближе к жестоким реалиям существования на лоне природы, позволяющей выжить только тем, кто руководствуется в своей деятельности наблюдением, экспериментом и разумом.

Можно также спросить, к какому типу относится Платон или символическое мышление Филона и Плотина, более того, среди примеров «первобытного» мышления мы найдем китайцев в одном ряду с полинезийцами, меланезийцами, неграми, американскими индейцами и австралийскими аборигенами. Еще раз должно быть отмечено, что здесь, так же как во многих антропологических теориях, отрицательные примеры игнорируются. Например, многие туземцы не беспокоятся о своей тени и своих именах; тем не менее типологически по классификации Леви-Брюля они принадлежат к тому же классу мышления, который сильно «озабочен» данными явлениями.

Ни один из уважаемых антропологов не принимает сегодня теорию о двух отдельных типах мышления. Все, кто имел длительный опыт полевого изучения «первобытных» народов, согласны с тем, что они, по большей части, интересуются практическими делами, в которых они руководствуются эмпирическим опытом, либо вовсе не беспокоясь о невидимых силах, либо отводя им подчиненную и вспомогательную роль. Можно также заметить, что то, что Леви-Брюль определяет как наиболее фундаментальную характеристику первобытного или прелогического мышления, — то есть его нечувствительность к очевидным логическим противоречиям, является большей частью иллюзией. Возможно, не только по своей вине он не увидел этого, потому что основные результаты интенсивных полевых исследований были получены уже после того, как он опубликовал свои основные работы. Леви-Брюль не мог, я думаю, осознавать, что, по меньшей мере, значительная часть поведения туземцев казалась противоречивой для европейских наблюдателей только потому, что они сопоставляли верования, которые в реальности принадлежали к различным контекстам, ситуациям и уровням личного опыта. Не мог, я думаю, он правильно оценить и то (как возможно сделать сегодня), что мистические сопричастия не обязательно возбуждаются объектами вне их использования в контексте обряда, что эти сопричастия не неизбежно, так сказать, пробуждаются объектами. Например, некоторые люди кладут камни в развилки стволов деревьев для того, чтобы задержать заход солнца; но камни, используемые таким образом, выбраны случайно и имеют мистическое значение лишь в контексте целей и времени обряда. Вид того или иного камня в любой другой ситуации не породит идею захода солнца. Эта ассоциация, как я указал, обсуждая Фрэзера, вызвана обрядом и в других ситуациях не возникает. Можно также заметить, что такие объекты, как фетиши и идолы, изготовляются самым обычным образом и как просто материальные объекты не имеют значения; они его приобретают только в тот момент, когда в ходе обряда наделяются сверхъестественной силой; таким образом, объект и его достоинства при этом разводятся в сознании88. И кроме того, в детстве мистические представления не могут пробуждаться объектами, которые наполнены мистическим смыслом для взрослых, поскольку ребенок еще не знает этого смысла, — он может их (предметы. —А.К.) даже не заметить; ребенок, по крайней мере в нашем обществе, часто долго не замечает собственной тени. Более того, предметы, имеющие мистический смысл для одних индивидов, не имеют такого смысла для других — тотемное животное, священное для клана, может убиваться и поедаться людьми другого клана в этом же племени. Эти соображения указывают на то, что здесь требуется более тонкая интерпретация. Опять же, я полагаю, что во время, когда Леви-Брюль творил, он не мог заметить этих тонкостей, ввиду отсутствия данных по богатству и сложности символизма «примитивных» языков и понятий, которые в оных выражены. То, что кажется безнадежным противоречием в английском переводе, может не быть таковым на языке оригинала. Когда, например, переводится утверждение туземца о том, что «человек такого-то и такого клана — леопард», оно кажется нам абсурдным, но мы упускаем из виду, что слово, которое мы переводим как «является»89, не несет для туземца того же смысла, что и для нас. В любом случае нет внутреннего противоречия во фразе, что «человек — леопард». Качество леопарда — это нечто, добавляемое в мысленном образе к человеческим характеристикам, но не отменяющее их. Объекты могут мысленно представляться по-разному в разных контекстах. В одном смысле это будет просто объект, в другом — нечто большее.

Леви-Брюль также не прав, предполагая, что неизбежно существует противоречие между объективным, причинно-следственным объяснением и объяснением мистическим. Это не так. Два вида объяснения могут сосуществовать, и, собственно говоря, сосуществуют, не исключая друг друга. Так, догма, что смерть вызывается колдовством, не исключает рационального объяснения в случае, например, когда человека убивает буйвол. В концепции Леви-Брюля два объяснения: «смерть вызывается колдовством» и «человека убил буйвол» — содержат явное противоречие, которого туземцы не замечают, но противоречие это мнимое. Напротив, аборигены проводят тщательный «объективный» анализ ситуации. Они прекрасно осознают, что человека убил буйвол, но твердо верят, что он не был бы убит буйволом, если бы его не заколдовали. Если это не так, то почему же тогда именно его, а не кого-нибудь другого, убил буйвол? Почему именно в это время и в этом месте? Необходимо согласиться, что здесь нет противоречия; наоборот, объяснение колдовством дополняет естественное объяснение, исключая из него то, что мы бы назвали элементом случайности. Объяснение колдовством более важно, потому что из двух причин мистическая допускает человеческое вмешательство — акт мести по отношению к колдуну. Та же самая смесь эмпирического знания и мистических представлений характеризует идеи туземцев о деторождении, лекарствах и других вещах. Объективные свойства вещей и естественная причинно-следственная связь между явлениями известны, но им не придается значения, или они отрицаются как причина, потому что они противоречат некоей социальной догме, находящейся в согласии с тем или иным институтом; и в этом случае мистическое представление оказывается более приемлемым, чем эмпирическое знание. И правда, мы можем еще раз подчеркнуть, что если бы это было не так, то появление науки было бы невозможно. Более того, социальное представление отвергается, если оно противоречит личному опыту, за исключением случаев, когда конфликт может быть разрешен в терминах этого же коллективного представления или другой идеи, хотя тогда согласование будет признаком осознания того, что конфликт наличествует. Представление о том, что огонь не обжигает руку, долго не проживет. Представление, что огонь не обожжет вас, если вы обладаете достаточно сильной верой, может сохраниться90. На самом деле Леви-Брюль, как мы видели, признает, что мистические представления формируются опытом, что в таких занятиях, как война, охота, рыбная ловля и лечение заболеваний, средства должны быть рационально приспособлены к целям.

Леви-Брюль — я думаю, с этим дружно согласятся все антропологи, — изобразил «примитивов» гораздо более суеверными (если использовать более простой термин вместо «прелогическими»), чем они есть на самом деле. Он еще дополнительно усилил контраст, представив наше общество более рациональным, чем оно в действительности является. Из моих бесед с ним я вынес впечатление, что в последнем вопросе он ощущал некоторую неуверенность. Для него христианство и иудаизм — также суеверия; последние же принадлежат к прелогическому и мистическому, из чего следует, что и первые должны быть отнесены к тому же классу. Но, я думаю, из-за нежелания оскорбить верующих он не упоминал об этих религиях вообще. Таким образом, он исключил мистическое из нашей культуры так же строго, как исключил рациональное из первобытной культуры. Эта попытка исключить из рассмотрения веру и ритуалы большей части своих соотечественников подрывает его аргументацию. Согласно остроумному замечанию Бергсона, Леви-Брюль, постоянно обвиняя первобытных людей в том, что они исключили фактор случайности из своих объяснений, сам «не упустил своего шанса»91, чем поместил себя в «класс» пралогически мыслящих. Все это, тем не менее, не означает, что в леви-брюлевском значении первобытное мышление равно нашему по уровню пронизанности мистикой. Степень контраста между ними преувеличена Леви-Брюлем, но все же при этом первобытная магия и религия встают перед нами как реальная, а не придуманная французским философом проблема. Людей, которым приходилось долго жить среди туземцев, эта проблема не раз озадачивала. Действительно, «примитивы» часто, особенно при несчастиях, приписывают причину событий вмешательству сверхъестественного, — а мы в таких случаях, с нашим знанием, объясняем их — или, по крайней мере, пытаемся объяснить — с позиций естественной причинности. Но, даже учитывая справедливость всего сказанного, я думаю, что Леви-Брюль мог бы рассмотреть проблему с более выигрышного угла зрения. Это проблема не столько контраста между цивилизованным и первобытным мышлением, сколько проблема соотношения двух типов ментальности в каждом обществе, взятом по отдельности, и в каждом общественном типе, — проблема уровней мышления и опыта. Именно потому, что Леви-Брюль находился под влиянием идей эволюции и неизбежности прогресса, он не воспользовался этой возможностью. Если бы он не был столь позитивистски настроен, разрабатывая свою концепцию репрезентаций, он мог бы задать вопрос: в чем функции двух моделей мышления в любом обществе — или в обществе в целом, моделей, которые иногда различают как «экспрессивное» и «инструментальное» мышление92. Тогда эта проблема предстала бы перед Леви-Брюлем в другом свете, такой, какой в разных аспектах ее увидел Парето. Я могу лучше всего представить ее суть, в сжатом виде изложив взгляды Паре-то на мышление в цивилизованном обществе, поскольку его подход представляет любопытный иронический контраст с концепцией Леви-Брюля. Последний говорил о мышлении нашего общества так:

Я полагаю, что он достаточно четко сформирован воздействием философов, логиков и психологов, — без учета, разумеется, тех изменений, которые позднейший социологический анализ может внести в заключения, которые мы имеем на сегодняшний день [L?vy-Bruhl 1912: 21].

Парето доказывал, привлекая книги европейских философов и других ученых, что склад ума европейцев иррационален, или, как он его именовал, не-логически-экспериментальный.

В обширном труде Вильфредо Парето «Trattato di sociologia g?n?rale», переведенном на английский язык под названием «Сознание и общество», более миллиона слов посвящено анализу чувств и идей. Я собираюсь обсудить только ту часть его трактата, которая имеет отношение к теории первобытного мышления. Он использовал, так же как и Леви-Брюль, довольно необычную терминологию. В любом обществе существуют остатки (residues. — А.К.), назовем их здесь ощущениями, некоторые из которых способствуют социальной стабильности, а другие вызывают изменения. Ощущения выражаются в поведении и также в деривациях (derivations. — А.К.) (которые другие авторы называют идеологиями или рационализациями)93. Далее, большинство действий (в число действий Парето включает и мышление), в которых находят свое выражение остатки, относятся к числу не-логически-экспериментальных (кратко — не-логических) и должны категориально быть отделены от логико-экспериментальных (кратко — логических) действий. Логическая мысль опирается на факты; не-логическая признается априори и подчиняет себе факты; а в случае ее конфликта с опытом выдумываются доводы для того, чтобы восстановить согласие. Логические действия (и мышление) связаны с такими родами деятельности, как искусство, наука и экономика, а также представлены военными, юридическими и политическими операциями. В других социальных процессах преобладают не-логические действия и мышление. Для того чтобы проверить, является действие логическим или нет, нужно посмотреть, соответствует ли его субъективная цель объективно полученному результату, приспособлены ли средства к поставленной цели или нет; и единственным судьей в этой проверке должна быть современная наука, то есть фактическое знание, которым мы обладаем на данный момент.

Под не-логическим Парето подразумевал не более того, что Леви-Брюль — под прелогическим, а именно — всего лишь, что мысли и действия только субъективно, а не объективно, соизмеряются с целями и средствами; а не то, что эти мысли или действия алогичны. Разумность не нужно путать с полезностью. Объективно справедливое воззрение может не иметь практической пользы для общества или индивида, который его придерживается, тогда как абсурдная с логико-экспериментальной точки зрения доктрина может приносить пользу обоим. Собственно говоря, Парето поставил целью своей работы показать экспериментально «индивидуальную и социальную ценность не-логического поведения» [Pareto 1935: 35]. (О том же говорил, разумеется, и Фрэзер, который писал, что на определенном уровне развития культуры правительство, собственность, брак и уважение к человеческой жизни «в значительной степени опирались на такие верования, которые ныне мы клеймим как суеверия и абсурд» [Frazer 1913:4].)

Более того, поиск причин, какими бы фантастическими они ни оказались, со временем привел к обнаружению подлинных причин:

Утверждение о том, что без теологии и метафизики не было бы и экспериментальной науки, трудно опровергнуть. Три этих вида активности являются, вероятно, проявлениями одного и того же душевного состояния, по исчезновении которого они тоже дружно и согласованно исчезнут [Pareto 1935: 591].

И все же, как так получается, что люди, способные к логическому поведению, столь часто поступают не-логически? Тайлор и Фрэзер учат, что это происходит из-за того, что они приходят к неверным умозаключениям, Маретт, Малиновский и Фрейд настаивают на снятии напряжения, Леви-Брюль, и в некотором смысле Дюркгейм, утверждают, что это происходит потому, что коллективные представления управляют человеческой мыслью. Парето же объясняет все действиями остатков. Я заменил этот термин на «ощущения», и сам Парето часто употребляет эти термины как взаимозаменяемые; но в строгом смысле остатки у Парето — это общие элементы в формах мышления и поведения, универсалии, вычлененные из наблюдаемого поведения и речи, а ощущения — это концептуализации этих абстракций, стабильные отношения, существование которых мы не наблюдаем непосредственно, хотя оно может быть выведено из постоянных элементов, наблюдаемых в поведении. Таким образом, остаток — это абстракция наблюдаемого поведения, а ощущение — это более высокий уровень абстракции, гипотеза. Здесь может помочь пример. Люди всегда пировали, но давали всегда разные объяснения существования банкетов.

Банкеты в честь предков превратились в банкеты в честь богов, те, в свою очередь, — в банкеты в честь святых; затем все опять возвращается на круги своя, и банкеты вновь становятся просто мемориальными собраниями. Их формы могут меняться, но значительно труднее устранить банкеты как таковые [Pareto 1935: 607].

На языке Парето «банкет» — это остаток, а причина его проведения — деривация. Это не специальный вид трапезы; просто сам акт трапезы как таковой во все времена и в любых ситуациях является остатком. Постоянное отношение, которое стоит за постоянным элементом в организации угощений, — это то, что Парето называет «ощущением». Ввиду того, что мы взяли задачей выражаться кратко, слово ощущения может быть использовано для обозначения как абстракции, так и ее концептуализации. Далее, в строгом смысле деривации Парето — это переменные элементы в действиях, но чаще всего это причины, которые даются в объяснение произведения каких-либо действий, в отличие от постоянного элемента, т. е. самих действий. Парето обычно использует это слово для обозначения причин, которыми люди объясняют свое поведение. Таким образом, ощущения выражаются как в самих действиях, так и в рационализациях по их поводу, поскольку люди не только ощущают потребность действия, но и потребность в его осмыслении для того, чтобы оправдать совершение действия; а то, какие аргументы при этом выдвигаются — здравые или абсурдные, — не имеет значения. И остаток, и деривация имеют истоком «ощущение», но деривация вторична и менее важна. Поэтому бесполезно интерпретировать поведение исходя из причин, выдвигаемых самим агентом. В этом вопросе Парето резко критикует Герберта Спенсера и Тайлора, выводящих культ предков из предъявленных причин, а именно: существуют души и духи. Вместо этого мы скорее должны предполагать, что культ порождает объяснения, которые являются лишь рационализациями того, что делается. Он также критикует Фюстеля де Куланжа за утверждение о том, что собственность на землю появилась как следствие религиозной идеи, веры в то, что духи предков живут в земле, на деле же собственность на землю и религия, вероятно, развивались бок о бок и отношения между религией и собственностью были отношениями взаимозависимости, а не простой однонаправленной причинно-следственной связью. Но хотя идеологии могут реагировать на ощущения, именно ощущения, а лучше сказать, остатки, являются устойчивыми базовыми формами поведения, а идеи, деривации варьируют и нестабильны. Идеологии меняются, а ощущения, которые их породили, остаются неизменными. Одни и те же остатки могут дать начало противоположным деривациям: например, то, что Парето называет сексуальным остатком, может породить бурную враждебность ко всем проявлениям секса. Деривации всегда зависят от остатков, а не наоборот. Люди дают всевозможные виды объяснений для оказания гостеприимства, но все они настаивают на гостеприимстве. Оказание его — остаток, объяснение, и не важно какое, — деривация. Почти любое объяснение подходит одинаково хорошо. Итак, если вы убедите человека, что его объяснение делания чего-либо ошибочно, он не прекратит делать это, а найдет новые оправдания своего поведения. Здесь Парето довольно неожиданно с одобрением цитирует Герберта Спенсера, когда он говорит, что не идеи, а чувства, которым идеи служат только в качестве ориентиров, правят миром, или, возможно, надо было бы сказать «чувства, выраженные в деятельности, в остатках».

Логически (писал Парето), человек должен сначала верить в постулаты религии, и лишь затем — в эффективность ритуалов. Логически — абсурдно обращать молитвы к кому-то, если нет существа, которое их услышало бы. Но не-логическое поведение выстраивается прямо противоположным образом. Вначале имеется инстинктивная вера в эффективность ритуала, которая порождает желание объяснить его, и затем это объяснение находят в религии [Pareto 1935: 569].

В любом обществе в сходных ситуациях мы находим некие элементарные формы поведения, направленные на принципиально сходные объекты. Эти формы поведения, остатки, относительно стабильны, поскольку исходят из сильных ощущений. Конкретные формы, в которых эти ощущения находят выражение, разнообразны. Люди выражают их в идиомах своей культуры. Интерпретация этих ощущений «принимает формы, наиболее распространенные в те эпохи, когда они (деривации. — А.К.) возникают. Их можно сравнить со стилями костюма, господствовавшими в те же эпохи» [Pareto 1935: 143]. Если мы хотим понять человеческую природу, мы должны всегда видеть поведение, стоящее за идеями, и как только мы начинаем понимать, что чувства контролируют поведение, не так трудно разобраться в действиях людей в отдаленные эпохи, поскольку остатки столетиями и даже тысячелетиями остаются без существенных изменений. Если бы это было не так, то как смогли бы мы наслаждаться поэмами Гомера, элегиями, трагедиями и комедиями греков и римлян? Они выражают чувства, которые мы в значительной степени разделяем. Сущность социальных форм остается, говорит Парето, неизменной, изменяются только социальные идиомы, в которых выражается эта сущность. Заключения Парето могут быть суммированы в изречении «природа человека неизменна» или, в его терминологии, «деривации меняются, остатки — неизменны» [Pareto 1935:660]. Парето, таким образом, соглашается с теми, кто утверждает, что вначале было дело.

Парето, подобно Кроули, Фрэзеру, Леви-Брюлю и другим фигурам своей эпохи, был писателем, работавшим способом «режь и склеивай», черпавшим свои примеры отовсюду, и его суждения неглубоки. Тем не менее его подход интересен для нас, потому что, хотя он не обсуждает в его рамках первобытную ментальность, он имеет некоторое отношение к интерпретации ее Леви-Брюлем. Леви-Брюль говорит нам, что мышление «примитивов» в отличие от нашего прелогично. Парето говорит нам, что мы сами по большей части не-логичны. Теология, метафизика, социализм, парламенты, демократия, эмансипация, республики, прогресс и все такое прочее — все это столь же иррационально, как то, во что верят туземцы, в том отношении, что это продукты веры и чувств, а не эксперимента и логических рассуждений. И то же самое можно сказать о большинстве наших идей и действий: нашей морали, верности семьям и странам и т. д. В своих томах Парето уделяет логическим представлениям и разумному поведению в европейских обществах примерно столько внимания, сколько Леви-Брюль уделяет рациональности «дикарей». Мы стали, может быть, немного критичнее и разумнее, чем прежде, но не настолько, чтобы существенно отличаться от них. Соотношение областей преобладания логико-экспериментального и не-логико-экспериментального довольно постоянно во все исторические периоды и во всех обществах.