Распад картины нового времени и грядущее
Распад картины нового времени и грядущее
I
Приблизительно такова, в самых общих чертах, картина мира нового времени. Мы можем разглядеть ее отчетливо, поскольку видим обе ее границы: новое время кончается. Три элемента, которые мы в ней выделили, считались до недавнего времени непреходящими. С обычной для европейской духовной истории точки зрения природа, покоящаяся сама в себе, автономный субъект личности и культура, творящая по своим собственным нормам, рассматривались как идеи, раскрыть которые и осуществить как можно полнее есть цель истории. Однако это было заблуждением; многие признаки указывают па то, что эти идеи начинают распадаться.
Такое предположение не имеет ничего общего с расхожими настроениями крушения и гибели. В нём нет пренебрежения к подлинным результатам опыта и работы нового времени — ни во имя романтически просветленного средневековья, ни ради утопически приукрашенного будущего. Новое время дало неизмеримо много как для познания, так и для покорения мира. Правда, человеческое существо претерпело в эту эпоху роковые искажения и даже разрушения, но вместе с тем человечество сильно повзрослело. Наша задача здесь — не отвергать или превозносить что бы то ни было, а выяснить, в чем же именно подходит к концу новое время и что начинается в грядущей эпохе, еще не получившей своего имени от истории.
II
Едва ли кто выразил представление нового времени о природе с такой классической полнотой и ясностью, как Гете. Но сможет ли сегодняшний человек - тот, кто начал жить и формироваться после первой мировой войны — ощутить приведенный нами, выше гетевский текст как свой? Я спрашиваю не о том, сможет ли он почувствовать природу столь же пылко и величаво, как это делал Гете, а о том, будут ли его чувства того же рода? Узнает ли он в словах тифуртского журнала лишь необычную форму своих собственных повседневных переживаний? Я думаю, нет.
Наше отношение к природе, как и отношение к личности а к культуре, все дальше отходит от гетевского, и в этом — главная причина того кризиса в отношении к творчеству Гете, Который стал заметен в прошедшем году. Ясно, что для будущего - а во многом уже и для настоящего - его творчество не может больше означать того, что оно значило для эпохи до первой мировой войны. Гете, которого знали тогда, был тесно связан с рассмотренными нами элементами новоевропейского отношения к миру и принадлежит прошлому настолько, насколько простирается эта связь, А того Гете, который станет значимым для грядущего времени, еще не удается отчетливо разглядеть. Каждое великое создание проходит через свой кризис. Первоначальное отношение к нему - непосредственное; оно покоится на общности исторических предпосылок. Они исчезают, и связь прерывается. Наступает период отчуждения, отторжения, тем более острого, чем догматичнее было первое одобрение — до тех пор, пока следующая эпоха не выработает из своих новых предпосылок нового отношения к автору и его созданию. Произойдет ли такое возрождение, и сколько раз, и как долго будет веяний раз жить возрожденное произведение - именно этим будет измеряться его общечеловеческая ценность.
Если я не ошибаюсь, на протяжении некоторого времени — вероятно, с тридцатых годов - обнаруживается перемена в отношении к природе. Человек не воспринимает ее больше как нечто волшебно богатое, гармонически всеобъемлющее, мудро упорядоченное, благостно щедрое, чему можно спокойно довериться. Он не станет больше говорить о «Природе-Матери»; она представляется ему скорее чем-то непадежным и опасным.
Наш современник не испытывает по отношению к природе и тех религиозных чувств, какие являются в спокойно-ясной форме у Гете, в мечтательной — у романтиков, в дифирамбической - у Гельдерлина. Он отрезвел. Быть может, это как-то связано с исчезновением чувства бесконечности, присущего новому времени. Наука, правда, упорно движется вперед ко все более чудовищным величинам — как большим, так и малым; однако они всегда остаются безусловно конечными и ощущаются как таковые. Дело в том, что та «бесконечность», о которой говорили Джордано Бруно или немецкий идеализм, была понятием не столько количественным, сколько качественным. Она подразумевала неисчерпаемость и торжество Пра-Бытия, божественность мира. Это переживание встречается все реже. Новое мироощущение определяется скорее конечностью мира; а перед ней странно было бы преклоняться.
Это не значит, что мир не вызывает больше религиозных чувств. Вновь открывшаяся конечность означает не только количественную ограниченность, но и нечто содержательное: сущее предстает всего лишь конечным, хрупким и уязвимым, именно поэтому оно прекрасно и драгоценно. И вот на него обращается чувство заботы, ответственности, более того — сердечного участия, проникнутого некой тайной: кажется, будто это всего-лишь-конечное взывает к нам, нуждается в нас; скрывает в себе что-то несказанное.
Трудно отыскать определенную линию в религиозных тенденциях нашего времени, часто к тому же противоречивых. Например, понять, куда ведет религиозное чувство позднего Рильке и как оно соотносится с испытанием человеческого бытия в экзистенциальной философии; какие подводные течения проявляются в нынешнем серьезном отношении к мифу и в открытии глубинных слоев душ; что скрыто за трезвым величием физических теорий в за чреватым многими возможностями и опасностями технико-политическим титанизмом наших дней, и так далее.
Во всяком случае, человек перестал ощущать мир как нечто уютное, надежное и само собой разумеющееся. Мир стал чем-то иным и в этом новом своей качестве обретает новый религиозный смысл.
Для Гете главным в его отношении к природе было благоговейное преклонение; для мироощущения, которое складывается сейчас, такое преклонение невозможно - что-то мешает ему. Это «что-то» - та квинтэссенция знаний и представлений, умений и приемов, которую мы обозначаем словом «техника». Она потихоньку вырастала на протяжении XIX столетия, но долгое время носителем ее были люди нетехнического склада. Соответствующий ей человек объявился, кажется, лишь в последние десятилетия, окончательно — лишь в последнюю войну. Человек этот не воспринимает природу ни как значимую норму, ни как живое убежище.
Он рассматривает ее бесстрастно, по-деловому, как пространство и материал для работы, в которую запускается все, неважно, что с ним станется. Для работы прометеевского характера, где речь идет о бытии и небытии.
Новое время любило обосновывать применение техники соображениями пользы и благополучия человека. Этим прикрывались те опустошения, которые причиняло беззастенчивое использование техники. Грядущая эпоха заговорит, я думаю, по-другому. Человек этой эпохи знает: техника в конечном счете не имеет отношения ни к пользе, ни к благополучию, речь идет о власти; о власти в предельно широком смысле слова. Носитель такой власти пытается наложить руку на первичные элементы природы и человеческого бытия. Это означает необозримые возможности строительства, но также и разрушения, особенно там, где дело касается человеческого существа, которое оказывается далеко не так прочно и надежно в самом себе, как обычно полагают. Итак, несомненная опасность, неизмеримо возрастающая оттого, что пытается наложить свою руку а власть - не кто-то конкретный, а анонимное «государство». Так отношение к природе приобретает характер решающей, смертельной схватки: либо человеку удастся правильно поставить свою работу и свою власть, и тогда он добьется своего силой, либо всему конец.
Здесь тоже намечается что-то религиозное; но с благочестивым поклонением природе Джордано Бруно или Гете оно не имеет ничего общего. Эта религиозность связана с громадностью задачи и ее опасностью для человека и для всей земли. Характер новой религиозности складывается из чувства глубокого одиночества человека посреди всего того, что зовется «миром»; из сознания, что дошли до последней черты, из ответственности, серьезности и отчаянной храбрости.
III
Аналогичные изменения происходят, по-видимому, и в отношении к личности и субъекту. Суть этих понятий в свое время заключалась в чувстве индивидуума, который вырвался наконец из средневековых пут и стал сам себе хозяином; в сознании автономии. Оно выражалось философски в теории о субъекте как основе всякого познания; политически — в идее гражданских свобод; жизненно — в представлении о том, что каждый человеческий индивидуум — носитель неповторимого внутреннего образа,— может и должен развить и выразить себя, прожив ему одному свойственную жизнь.
Эта мысль связана с определенной социологической структурой, а именно, с гражданским (burgerlich) обществом,— если брать понятие «гражданского» в его самом широком смысле, охватывающем как ориентированного на рациональную ясность, ищущего твердой почвы под ногами человека, так и его антипода — романтика и богему; как обычного, среднего человека, так и исключение — гения. Вместе с техникой оформляется иная структура, в которой, очевидно, уже не может задавать тон идея саморазвивающейся творческой личности или автономного субъекта.
Это отчетливо видно на примере «человека массы» - прямой противоположности «личности». Слово «масса» не несет здесь никакой отрицательной оценки — просто человеческая структура, связанная с техникой и планированием. Конечно, не имея еще никакой традиции, более того, вынужденная пробивать себе дорогу наперекор еще значимым традициям, она проявляется сейчас более всего в своих отрицательных свойствах. Но по существу, как и другой человеческий тип, она образует определенную историческую возможность. Она не принесет с собой разрешения экзистенциальных проблем и не превратит землю в рай; но она — носитель будущего, во всяком случае, ближайшего будущего, пока его не сменит более отдаленное.
Верно, и раньше были многие, составлявшие бесформенную массу в отличие от высокоразвитых единиц, но они выражали лишь тот факт, что там, где единица задает ценностные нормы, в качестве ее фона и почвы должны существовать а средние люди, ограниченные повседневностью. Однако они тоже стремились стать единицами и создать свою собственную жизнь. Масса в сегодняшнем смысле слова — нечто иное. Это не множество неразвитых, но способных к развитию отдельных существ; она с самого начала подчинена другой структуре: нормирующему закону, образцом для которого служит функционирование машины. Таковы даже самые высокоразвитые индивиды массы. Более того, именно они отчетливо сознают этот свой характер, именно они формируют этос и стиль массы… Но, с другой стороны, масса в том смысле, каким мы наделяем это слово, не есть проявление упадка и разложения, как, скажем, чернь Древнего Рима; это историческая форма человека, которая может полностью раскрыться как в бытии, так и в творчестве, однако раскрытие ее должно определяться не мерками нового времени, а критериями, отвечающими ее собственной сущности. Применительно к этим людям нельзя больше говорить о личности и субъективности в прежнем смысле. Такой человек не устремляет свою волю на то, чтобы хранить самобытность и прожить жизнь по-своему, преобразовав окружающий мир так, чтобы он вполне соответствовал ему и по возможности ему одному. Скорее напротив; он принимает и предметы обихода и формы жизни такими, какими их навязывает ему рациональное планирование и нормированная машинная продукция, и делает ото, как правило, с чувством, что это правильно и разумно. Не имеет он и малейшего желания жить по собственной инициативе. Свобода внешнего и внутреннего движения не представляет для него, по-видимому, изначальной ценности. Для него естественно встраиваться в организацию — эту форму массы — и повиноваться программе, ибо таким способом «человеку без личности» задается направление. Инстинктивное стремление этой человеческой структуры — прятать свою самобытность, оставаясь анонимным, словно в самобытности источник всякой несправедливости, зол и бед.
Нам могут, правда, возразить, что личностное начало проявляется в вождях, которых порождает этот человеческий тип; в новой разновидности властителей и преобразователей человечества. Но, как мы уже отмечали, это будет неверно; главная особенность нынешнего вождя состоит, видимо, как раз в том, что он не является творческой личностью в старом смысле слова, то есть развивающейся в исключительных условиях индивидуальностью; он лишь дополняет безликое множество других, имея иную функцию, но ту же сущность, что и они.
И вот что еще происходит: постепенно исчезает чувство собственного бытия человека и неприкосновенной сферы «личного», составлявшее прежде основу социального поведения. Все чаще обращение с человеком как с объектом воспринимается как что-то само собой разумеющееся: начиная от бесчисленных форм статистически-административного «охвата> и кончая немыслимым насилием над отдельными людьми, группами, даже целыми народами. И не только в критических ситуациях или пароксизмах войн — это становится нормальной формой управления. Однако рассматривать это явление только как утрату уважения к человеку или как беззастенчивое применение насилия было бы, пожалуй, не совсем справедливо, хотя само по себе это и верно. Подобные нарушения этики не появились бы в столь огромном масштабе и не воспринимались бы большинством их жертв как должное, если бы в основе всего происходящего не лежало структурное изменение в переживании собственного Я и своего отношения к другому Я.
Все это может означать две вещи. Либо отдельный человек растворяется без остатка в целостных системах и становится простым носителем функций — чудовищная опасность, угроза которой является нам во всем, что происходит в мире: либо же человек, включившись в большие системы жизненного и трудового уклада, откажется от свободы индивидуального развития и творчества, которая стала теперь невозможной, чтобы всецело сосредоточиться на своем внутреннем ядре и попытаться спасти хотя бы самое существенное.
Едва ли случайно слово «личность» выходит постепенно из употребления, а его место заступает «лицо» (Person). Это слово имеет почти стоический характер. Оно указывает не на развитие, а на определение, ограничение, не на нечто богатое и необычайное, а на нечто скромное и простое, что, однако, может быть сохранено и развито в каждом человеческом индивиде. На ту единственность и неповторимость, которая происходит не от особого предрасположения и благоприятных обстоятельств, но от того, что этот человек призвав Богом: утверждать такую единственность и отстаивать ее - не прихоть а не привилегия, а верность кардинальному человеческому долгу. Здесь человек вооружается против опасности, угрожающей ему со стороны массы и со стороны системы, чтобы спасти то последнее, самое малое, что только и позволяет ему еще оставаться человеком. Именно такое «лицо» может послужить опорой для нового завоевания бытия человеком во имя человечности, которое составляет задачу будущего.
Но нельзя говорить о массе, не задаваясь вопросом о ее положительном смысле. Не нужно особой зоркости, чтобы увидеть, сколько неповторимого должно будет погибнуть, если определяющей формой человека станет не высокоразвитый индивид, а множество похожих друг на друга человеческих единиц. Гораздо труднее понять, какие новые человеческие возможности могут открыться при этом. Именно здесь индивид должен уяснить себе, что он не может больше исходить из своего невольного чувства, руководствующегося часто критериями прошлого. Он должен решительным усилием преодолеть самого себя и открыться всему тому новому, что, может быть, угрожает его исторически сложившейся сущности.
В чем состоит прежде всего человеческое в человеке? В том, чтобы быть лицом. Быть призванным Богом; быть, следовательно, в состоянии отвечать за свои поступки и вступать в действительность, исходя из внутренних побудительных сил. Именно это делает каждого человека единственным. Не в том смысле, что каждый одарен некими особыми, только ему присущими свойствами, а в том ясном, безусловном смысле, что каждый, будучи однажды доставлен Богом в самом себе, не может быть ни замещен, ни подменен, ни вытеснен. Но если это так, то, чем чаще будет встречаться единственность, тем лучше. Тогда хорошо, что людей много, и для каждого из них открыта эта чудесная возможность - быть лицом. Правда, за возражениями дело не станет: не нужно объяснять, в каком смысле сто человек — меньше, чем один, и вообще большую ценность мы привыкли связывать с малой численностью. Но здесь таится опасность - выскользнуть из строгих границ лица в область оригинальности и одаренности, прекрасного и культурного ценного.
Слова: «Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, но потеряет душу свою?» (Мф. 16, 26) - разъясняют нам здесь нечто очень важное. «Приобретение мира» включает все возможные человечески-культурные ценности: полноту жизненных сил, богатство личности, искусство и науку во всех их проявлениях. Всему этому противопоставлена гибель или спасение «души» — личное решение, ответ человека на призыв Божий, делающий его лицом. Перед таким выбором исчезает «весь мир».
Так имеем ли мы право ополчаться против массового общества из-за того, что оно, развиваясь, неизбежно нанесет ущерб всем ценностям личности и культуры? Имеем ли мы право, только из-за того, что культурный уровень тысячи человек ниже, чем у десяти, заявить: пусть не рождается тысяча, пусть рождается только десять? Шанс стать лицом — разве не есть это нечто безусловно хорошее, перед чем должны отступить все другие соображения? Здесь индивидуалисту нового времени волей-неволей приходится отвечать самому себе на вопрос, насколько абсолютно неприкосновенными считает он определенные условия существования своей личности, защищать которые — его естественное право.
Поэтому вместо того, чтобы протестовать против нарождающейся массы во имя культуры, основанной на личностях, разумнее было бы задуматься над главной человеческой проблемой массы. А она состоит вот в чем: приведет ли уравнивание, неизбежное при многочисленности, к потере только личности или также и лица? Первое можно допустить, второе — никогда.
Впрочем, на вопрос, каким образом и в массе остается открытой возможность сохранить свое лицо, не может быть дан ответ в понятиях и ценностях старой личностной культуры, но только в системе ценностей самой массы. И тогда, вероятно, обнаружится, что с отказом от богатой и свободной полноты личностной культуры то, что составляет в собственном смысле «лицо» — противостояние Богу, неотъемлемость достоинства, незаменимость в ответственности,— выступит на первый план с такой духовной решимостью, какая прежде была невозможна. Как ни странно это звучит, но та же самая масса, которая несет в себе опасность абсолютного порабощения и использования человека,— дает ему также и шанс стать вполне ответственным лицом. Так пли иначе, но перед человеком сейчас встают задачи внутреннего освобождения, самозакаливания перед лицом все разрастающихся чудовищных безличных сил (Es-Machte),— задачи, которые мы едва начали осознавать. К этому нужно добавить следующее: если мы не хотим видеть в событиях последних столетий только движение к краху, мы должны усмотреть в них и положительный смысл. Смысл этот - в неотвратимо стоящей перед нами цели овладения миром. Эта цель и все ее требования становятся сейчас столь неимоверно сложны, что индивидуальной инициативе и кооперации людей индивидуалистического склада они уже просто не под силу. Требуется такое объединение усилий, такое согласование деятельности, какие возможны лишь при совершенно ином складе человека. Но именно такой склад и проявляется в той непринужденности, с какой человек наступающей эпохи отказывается от индивидуальных особенностей, принимая общую для всех форму, и оставляет индивидуальную инициативу, включаясь в общий порядок. Правда, сегодня этот процесс сопровождается неслыханным унижением человеческого достоинства и насилием над человеком, так что мы рискуем не заметить его положительного смысла. И тем не менее он есть. Он — в огромных размерах работы, которым соответствует небывалое величие человеческой позиции: полная солидарность как со своей работой, так и с ближним по труду. Как-то зашел разговор о том, что могло бы быть положено в основу этического воспитания нынешней молодежи; ответ был один: товарищество. Последнее можно считать чем-то вроде формального остатка, сохраняющегося тогда, когда все содержательные ценности разрушены; но его также можно и, я думаю, должно понимать как знак грядущего. Это товарищество коренится в человеческом бытии: в работе, предстоящей человечеству, и в нависшей над ним угрозе. Товарищество, если в основе его лежит лицо,- это величайшее человеческое благо массы. Благодаря товариществу снова можно будет обрести — в новых, изменившихся условиях массового общества — человеческие ценности добра, понимания, справедливости.
С этой точки зрения придется переосмыслить и демократические ценности, о которых так много говорят. Каждый, наверное, чувствует глубину кризиса, который они переживают. А кризис возник оттого, что исторически эти ценности сложились в атмосфере личностной культуры и несут на себе ее печать. Они выражают притязания многих на то, чтобы каждый из них мог стать личностью. Но именно поэтому они предполагают относительно небольшое число людей; и действительно, подлинно демократический дух в этом смысле возможен только в маленьких странах, в больших же — лишь там, где еще много свободного пространства. Сохранят ли демократические ценности свою силу в будущем или нет, зависит от того, насколько удастся их заново осмыслить и обжить в скудном и суровом существовании не личности, а лица — того лица, из которого складывается масса.
Если это не удастся, осуществится другая, страшная возможность: человек подпадет под власть Безличных Сил. При этом не следует упускать из виду еще одну вещь. Почти до самого конца нового времени все парадигмы человеческого бытия основывались на представлении о «гуманном» (human) человеке. Это слово лишено здесь какой бы то ни было нравственной оценки, обозначая лишь определенную структуру, которую можно оценить и положительно и отрицательно. На протяжении исторического развития она проявляется по-разному: в облике человека античности, средневековья, нового времени, — вплоть до границы, которую с известным трудом, но все же можно провести где-то на переломе XIX—XX веков. Все эти типы человека сильно отличаются друг от друга, но имеют нечто общее — именно это и подразумевает понятие «гуманного».
Определить его можно было бы, пожалуй, так: поле деятельности такого человека совпадало с полем его непосредственного переживания. То. что он воспринимал, были в основном природные вещи, которые он мог видеть, слышать, осязать своими органами чувств. Производимые им действия были в основном действия его органов, дополненные и усиленные с помощью вспомогательных средств, которые мы зовем орудиями труда. Эффективность их могла быть порой чрезвычайно велика: и античность, и средние века знали механику и использовали машины, а новое время начало развивать их на основе науки и техники. Но, несмотря на это, почти до конца нового времени эффективность машин не приводила к принципиальным изменениям самой позиции человека, не выводила за пределы того, что человек может воспринять органами чувств, представить себе в воображении и пережить в сердце. Человеческие «Хочу» и «Могу» были соразмерны его телесно-душевной организации. И то же самое было с природой: деятельность человека, который использовал ее энергии, изменял ее вещества, развивал ее формы, оставляла ее, по существу, нетронутой. Человек владел природой, вписываясь в нее.
Эта — разумеется, достаточно эластичная — созразмерность, эта гармония желания и возможности с непосредственной данностью, эта возможность пережить все, что познано и сделано, образует то самое качество, которое мы обозначили здесь словом «гуманный». Впоследствии соотношение меняется. Область человеческого познания, желания и воздействия перерастает — сначала кое-где, в отдельных случаях, затем все чаще, наконец, повсюду — сферу его непосредственной организации. Интеллектуально-научно человек знает теперь значительно больше, чем может увидеть или хотя бы вообразить: вспомним, к примеру, о порядках величин в астрономии. Он может планировать и производить действия, которые уже попросту не в состоянии прочувствовать: вспомним о технических возможностях, открытых современной физикой.
От этого меняется его отношение к природе. Оно утрачивает непосредственность, становится косвенным, опосредуется вычислениями и приборами. Оно теряет наглядность, превращаясь в абстрактное и формальное. Исчезает живость переживания; на ее место встает деловой технический подход.
Меняется и отношение человека к своему труду. Оно тоже становится по преимуществу косвенным, абстрактным и деловым. Труд нельзя больше переживать -можно только исчислять и контролировать. Но отсюда возникает несколько трудных вопросов. Ведь человек — это то, что он переживает; чем же он будет теперь, если его дело не дает пищи его переживанию? Ответственность означает, что человек держит ответ за все, что он делает,— переход всякого предметного действия в этическое свойство; что же представляет собой человеческая ответственность, если действие не имеет больше конкретного облика, протекая в аппаратах под покровом формул и цифр?
Человека, живущего таким образом, мы называем «негуманным» человеком. Это слово также не выражает никакой нравственной оценки - как и слово «гуманный». Оно обозначает просто исторически сложившуюся и все резче проявляющуюся структуру, где область познания и деятельности человека несоизмеримо шире области его переживания [4].
Но при этом меняется и сама картина природы (здесь мы еще раз вернемся назад). Она становится все менее доступна воображению и переживанию.
То, что понимали под словом «природа» Джордано Бруно и Монтень, Руссо и Спиноза, Гете и Гельдерлин, и даже еще материалисты конца XIX века, было совокупностью вещей и процессов, которые человек обнаруживал вокруг себя и которые простирались в непрерывной взаимосвязи во все стороны; совокупностью непосредственно данных форм и явлений, гармонически соразмерных человеку. Они были рядом — доступные и ощутимо живые; теперь все начинает ускользать и отдаляться. Разумеется, и в прежнем смысле природа была «таинственна», даже «средь бела дня»; но тайна ее была продолжением самого человека до такой степени, что он мог звать ее «Матерью-Природой». Ту природу можно было обжить, даже если человек не только рождался и вырастал в ней, но и страдал и умирал. Теперь же природа становится недоступно далекой и не допускает больше непосредственного отношения к ней.
Более того, она уже не может и мыслиться наглядно - только абстрактно. Она все больше превращается в запутанную систему отношений и функций, постижимую только математически, и в основе ее лежит нечто, чему и имени-то однозначного придумать нельзя.
Эту природу невозможно ощутить - разве что только очень неопределенными, какими-то пограничными чувствами: как нечто безусловно чуждое, непостижимое, глухое к нашим обращениям. Впрочем, здесь тоже нужно соблюдать осторожность. По-видимому, и здесь кроются новые возможности и задачи. Может быть, все это означает, что должны раздвинуться границы нашего переживания, и вашему опыту откроются такие измерения вещей и действий, какие прежде человек воспринять не мог. А может быть, это значит, что предстоит развиться некой способности опосредованного чувствования, с помощью которой человек станет воспринимать как часть собственной жизни все то, что прежде мог лишь абстрактно мыслить[5]. Во всяком случае, по отношению к этой природе придется выработать бдительность и серьезную ответственность — вещи, тесно связанные с рассмотренными выше проблемами личного начала в человеке, о которых еще пойдет речь.