3. Славянофилы: Константин Леонтьев как некое подобие исламофильства
3. Славянофилы: Константин Леонтьев как некое подобие исламофильства
Константин Леонтьев считал себя178 славянофилом (несмотря на то что «неославянофилы» устами одного из своих лидеров
А. Киреева называли его «реакционером, изуверившимся в славянстве»), и в то же время он глубоко осознавал противоречия славянофильства, его затаенное (и ненавистное Леонтьеву) западничество, как бы от него ни отказывались и родоначальники этого движения, и их эпигоны.
А между тем, поскольку разлагается и грозит унести за собой в могилу все человечество романо-германская Европа, и только лишь Россия может спасти мир, объединив его179 посредством, оказывающейся на поверку качественно новой, имеющей веские основания претендовать на универсальность идеологической системы. Она была – возможно, вопреки намерениям самого Леонтьева – гораздо шире начертанного им идеала: «Россия, имеющая стать во главе какой-то ново-восточной государственности, должно на дать миру и новую культуру180, заменить этой новой славяно-восточной цивилизацией отходящую цивилизацию романо-германской Европы»181.
Да, Леонтьев мечтал прежде всего о деспотической и мистической монархии (или, точнее, о соединении византийского типа деспотизма с христианской мистикой) и ради этого готов был поднять на крестовый поход против Европы Восток, и ради этого он воевал с традиционным славянофильством и готов был на – пусть и временный – союз с социализмом182;
– да, он «признавал общую эволюцию всех народов мира, но не верил в то, что закономерность технического и общественного развития приведет к лучшему… будущему… идеализировал и любил прошлое»183;
– да, он мечтал о взятии Царьграда, стремился (как истый вульгарный материалист и метафизик184) рассматривать и «наши русские интересы на Востоке с точки зрения особой естественно-исторической гипотезы триединого процесса развития, кончающегося предсмертным смешением и растворением в большей против прежнего однородности»185 и т. д.
Но леонтьевоведы (а уже можно с полным правом говорить о появлении и такой профессиональной исследовательской группы) не учитывают, как правило, того обстоятельства, что у Леонтьева-то всего более каждый из терминов – будь то «Восток» или «Запад» (или «просто Россия») – фигурирует в совсем иных контекстах, чем у ортодоксальных раннеславянофилов (или даже у Данилевского), и потому обрастает крайне сложными, разветвленными связями иного, неизмеримо более многогранного, качества. Традиционные термины вступают между собой в новые генетические и функциональные взаимоотношения – притом так, что одновременно каждая из сторон не только сохраняет, но и усиливает свое качественное своеобразие, может в ходе собственной эволюции опираться на взаимную автономию так или иначе сопрягаемых с ней иных терминов и даже концептуальных систем.
По Леонтьеву, «мы, загадочные славяно-туранцы»186, зажаты с двух сторон – Азией и Западом. Но если последний в принципе гомогенен, то Азия – многолика, не сводясь к одной лишь извечной «мусульманской угрозе»187. Россия стоит теперь «между… двумя пробужденными азиатскими мирами, между свирепо-государственным исполином Китая и глубоко-мистическим чудищем Индии, с одной стороны, а с другой – около все разрастающейся гидры коммунистического мятежа на Западе…»188. Не надо, впрочем, впадать в панику по поводу «китайского исполина» и «чудища Индии»: «напротив, оригинальность европейской мысли должна искать себе какого-нибудь вдохновения за пределами романо-германского общества, в России, у мусульман, в Индии, в Китае, – к чему попытки бывали уже не раз…».
Впрочем, о мусульманах как источниках мудрости для «оригинальной европейской мысли» сказано явно случайно (хотя, как мы увидим далее, Леонтьев пытался найти нечто позитивное в мусульманской мистике) – ибо, в самом деле, чему учиться у «бедных идеалистов-турок?»189. Наоборот, надобно, стремясь к «религиозно-культурному обособлению от современного Запада», перенести наконец «центр тяжести нашей религиозно-культурной жизни с европейского Севера на полуазиатский Юг», и на берегах Босфора «нам возможно будет, наконец, содрать с себя ту европейскую маску, которую намазала на лицо наше железная рука Петра I…»190.
Но есть еще одна причина, заставляющая требовать скорейшей ликвидации Оттоманской империи.
Леонтьев утверждал: «Без малого сто лет тому назад, в 89-м году (имеется в виду Французская революция XVIII в. – М.Б.) было объявлено, что все люди должны быть равны. Опыт столетий доказал, что они не должны быть равны или равно поставлены»191.
И еще: «…идея национальностей… в ее нынешнем модном виде, есть не что иное, как тот же, либеральный демократизм… равенство лиц, равенство сословий, равенство (т. е. однообразие) провинций, равенство наций — это все один и тот же процесс», ненавистный Леонтьеву процесс «все того же всеобщего равенства, всеобщей свободы»192, стремления (тут уж речь идет о славянофилах 70-х годов) к «обыкновенному, серому, буржуазному либеральничанию, ничем существенно от западного эгалитарного свободопоклонства не разнящегося»193.
Но ведь и Турция, которая вынуждена была ввести у себя все тот же «западный эгалитаризм» (т. е. предоставить равные права и христианам), – это «еще одно старое, знакомое зло». Вернее (и тут же Леонтьев повторяет формулу очень на него влиявшего Данилевского), Османская держава – «полу-зло, полу-благо, ибо этот враждебный христианству турецкий мир, построенный сам на весьма идеальном начале, был все-таки значительным препятствием к распространению зла несравненно большего, – то есть общеевропейского утилитарно-безбожного стиля общественной жизни»194.
Человек, причислявший себя, как я уже упоминал, к стану славянофилов (и одновременно выступавший как ярый враг «болгаробесия», ибо республиканскому демократизму «племенного освобождения», идее «славянского братства» он противопоставил «лигитимизм и государственность» и ради этих принципов «готов был пожертвовать и панславизмом и православием»195), с удовлетворением фиксировал, что Турция:
– «неохотно шла на эгалитаризм (т. е. на эмансипацию христиан, прежде всего «братьев-славян»! – МБ.)»;
– «…уступала только необходимости и не верила в благо европейского прогресса», и «во всем этом она была права. Она была только несчастнее, слабее всех, как государство; но она в основаниях своих была всех мудрее, всех правильнее смотрела таким образом на вещи»196. Леонтьев предвидит поэтому возможность того, что славяне и другие народы Востока (в том числе, следовательно, и мусульмане? – М.Б.), объединенные в небывалых еще политических сочетаниях, могут выйти «на совершенно новые пути мысли и жизни»197.
И поскольку для Леонтьева главное – это конструирование уникальной не столько даже по своим масштабам, сколько по ее идеологическо-мировоззренческим основам (но, как мы сейчас убедимся, вовсе не предполагающей единую конфессию и единую национальную принадлежность) деспотическо-экспансионистской силы, постольку он ратует за наивозможно широкое увеличение числа ее, этой силы, приверженцев, отбрасывая в сторону даже русификаторские и прочие унификаторские идеалы и программы.
«Прогресс наш, – пишет Леонтьев, – сделал то, что на всякий иноверный и твердый в своем иноверчестве (т. е. мусульманский в первую очередь! – М.Б.) элемент государства нашего теперь надо смотреть как на благо! Не православие истинное… вливаться будет во все бреши, образуемые там и сям подкопами современной русификации нашей, а жалкие помои великорусской либеральности… теперь настало такое время, что не только староверы или паписты, но буддисты, астраханские мусульмане и скопцы должны быть для нас дороже многих и многих русских того неопределенного цвета и того лукавого петербургского покроя198, которые теперь вопиют против нигилизма, ими же самими исподволь подготовленного… Не православие предлагает нынче великорусское «ядро» своим пестрым иноверным окраинам, как предлагало оно татарам при Иоаннах, – а европейский процесс самого разлагающего свойства. Мы, русские, более всех иных русских подданных — европейцы в худом смысле этого слова, то есть медленные разрушители всего исторического и у себя, и у других… Из самого великорусского племени, бывшего так долго ядром объединения и опорой созидания государству нашему, исходит теперь расстройство…»199.
Ратуя – в соответствии со своим, уже охарактеризованным выше, идеалом перестройки и оптимизации протекающих в России процессов, – Леонтьев говорит такое, что буквально выводило из себя и ревностных русификаторов, и врагов, скажем, ислама, как отечественного, так и зарубежного:
«Русификация окраин есть не что иное, как демократическая европеизация их…»200, ибо русскии народ теперь идет за интеллигенцией, а она – космополитична, и «как огромный и простодушный страус глотает все…»201. А коли так, то «пока в ядре всероссийском начала охранительные и творческие не одержат верх над разрушительными (т. е. либеральными. – М.Б.), интеллигенцию собственно русскую не следует предпочитать иноверцам и инородцам нашим – татарам, черкесам, остзейским баронам, якутам и полякам. Либерализм вышел именно из христианских стран, как антитеза духовному аскетическому, стеснительному христианства, а не из гор Кавказа и Мекки; мусульманским народам либерализм прививается трудно»202.
Как видим, столь хулимые другими авторами – в том числе и миссионерами, как мы убедимся в этом чуть ниже, – «косность», «застойность», «консерватизм», «фанатизм» и т. п. ислама уже становятся благом в глазах Леонтьева. Но он видит онтологическую ценность и во всех вообще иноверческих, инорусских ментальных субстратах, подобных институционализированному исламу своим консерватизмом, своим иммунитетом к злейшему из зол – «либерализму», «эгалитаризму», «демократизму»203 (и, значит, совсем не приемлет тех, кто полагал, что лишь приобщение к христианству – или к русской культуре – может быть главным фактором «социального прогресса национальных окраин Российской империи»).
Уже один такой поворот открывал – независимо от субъективных намерений Леонтьева – возможность многозначной детерминации эволюции российской разноконфессиональной разноэтнической государственности204, – не говоря о том, что он начисто снимал (пусть опять-таки помимо собственно леонтьевских интенций) любые попытки построения концептуальных иерархий с приматом христианства или даже русской культуры.
Я уже обращал внимание на то обстоятельство, что Леонтьев был – во многом хотя бы – «вульгарным материалистом» (напоминая и в этом отношении Николая Данилевского) с имманентным таковому метафизическим стилем мышления. Но ведь он, этот стиль, как раз и акцентирует несводимость одного феномена к другому и потому-то и позволял (Леонтьеву уж наверняка!) выступать против ассимиляции как явления не только бесполезного, но и, более того, крайне опасного для судеб России. Леонтьев тяготеет к совсем иной модели – модели комплементарного взаимодействия русского и «инородческих» консерватизмов, обеспечивающей возможность процессов их, говоря наисовременным научным языком, репликации, транскрипции и трансляции как первейшего условия в поединке с «источником глобальной заразы» – романо-германской Европой.
Леонтьевский призыв «подморозить Россию, чтоб она не гнила» означал и озабоченность по поводу того, что и «инородцы» должны быть оберегаемы от «торжества нигилистической проповеди (ибо нет народа, который нельзя было бы развратить)»205. И Леонтьев обращает внимание на то, что «у всех наших инородцев наши охранительные начала крепче, чем у нас» (русских. – М.Б.), «именно потому, что они завоеваны или, иначе, присоединены; примирение основательное, глубокое свершиться может поэтому не на почве взаимных и немыслимых религиозных уступок, а в общем индифферентизме, который только бы усилил наши отрицательные, либеральные начала… Поэтому для нашего, слава Богу, еще пестрого государства полезны своеобычные окраины; полезно упрямое иноверчество; слава Богу, что нынешней русификации дается отпор»206.
Если изложить все эти воззрения Леонтьева в иных терминах, то можно утверждать: он стремился трансформировать Россию таким образом, чтобы она функционировала как сложная, самоуправляющаяся система (а ведь Леонтьев более всего был озабочен не столько ее наступлением на Европу, сколько в максимальной изоляции от последней!). Значит, точно такие же атрибуты надобно было предоставить и ее составным частям, чтобы каждая из них не являла себя в качестве некой бесструктурной протоплазмы, способной, однако, с течением времени расти, размножаться и, главное, уклоняться в нежелательном с точки зрения и целого (Российской империи), и остальных компонентов направлении. Словом, Леонтьев оперирует в первую очередь принципом интегратизма, т. е. восхождением от отдельных конфессионально-этнических единиц и всевозможных связей между ними к целостной государственно-идеологической конструкции со специфическим для нее «избирательным действием» по отношению к внешнему миру. Леонтьев уверен, что эффект такого действия был некогда207 силен именно потому, что действовала мудрая политика по отношению к нехристианским общинам.
«С упорными иноверцами окраин, – отмечает Леонтьев, – Россия, со времен Иоаннов, все росла, все крепла и прославлялась, а с «европейцами» великорусскими она в каких-нибудь полвека пришла… К чему она пришла — мы видим теперь! Между прочим и к тому, что и русский старовер, и ксендз, и татарский мулла, и самый дикий и злой черкес стали лучше и безвреднее для нас, наших единокровных и по названию (но не по духу, конечно) единоверных братьев!»208
Итак, не надобно русификации – во всяком случае, в ее современном Леонтьеву виде. К тому же: «…что такое «русификация» я до сих пор не знаю! европеизация – вот это ясно. Если бы была где-нибудь китаизация или японизация — тоже было бы понятно. Древняя эллинизация тоже ясна»209.
Следовательно, не нужно, например, заменять на Кавказе и в Туркестане шариатскую юридическую систему «светскими общеевропейскими судами»210.
Аналогичный – интегрирующий – курс надо вести и в сфере религиозной211, памятуя, однако, о том, что те или иные нехристианские конструкты надо все же рассматривать функционально, как более или менее удобные средства для грядущей универсализации православия (хотя, повторяю, эта задача – отнюдь не из главных для Леонтьева). Так, «полезен», по Леонтьеву, «всякий мистицизм» (в том числе и мусульманский) – как «вообще для подъема приниженных помыслов наших, так и, в частности, для переноса этих высшего порядка мыслей и ощущений в область православного мировоззрения. Ибо, чем больше я располагаюсь к вере в сверхчувствительное вообще, тем легче мне и к своему православию возвратиться…»212.
Вообще-то Леонтьев и здесь предельно откровенен в своих симпатиях к тем, кто стойко держится за свои традиционные ценности: «…нам султан нравится больше, чем «чистый» европейский безбожник или даже деист, живущий почему-то невозмутимо со своей рациональной женой не «во славу Божию», а во славу разума, почерпнутого из вчерашнего нумера какой-нибудь умеренной газеты. Мы и многоженца микадо очень уважали до тех пор, пока он не надел цилиндр…»213
Леонтьеву даже в 1877 г. претила широчайшей волной хлынувшая по всей России крикливая антитурецкая пропаганда: «…только и слышалось: орда, орды, орде, ордою, об орде… (даже читать было стыдно…)»214. Но более того, он не понимает, почему русские консерваторы во главе с Михаилом Катковым поднялись на защиту сирийских арабов-христиан: «Это нам зачем? Чем они лучше или ближе греков?»215 Арабы «этнографически нам не ближе греков, а исторически сравнительно с греками для нас ничто…»216.
Леонтьев вообще против поддержки разного рода национализмов217 («движение современного политического национализма есть не что иное, как видоизмененное только в приемах распространения космополитической демократизации»218), особенно «пан»-масштабных. Он отвергает панславянизм и объявляет себя приверженцем «православно-культурного русизма»219. Последний же не склонен ни форсировать гибель Османской империи (которой, как и России, все равно грозит «торжество либерализма и демократии»220 – и, значит, неминуемая гибель221), ни тем более, «оппозировать» отечественному традиционному исламу. Напротив, в нем надобно видеть скорее союзника – пусть и временного, но все-таки более надежного, чем западогенные идейные движения, – нежели главного врага222.
Леонтьеву были совершенно не по душе не только классические западные формы либерализма и гуманизма223, но и «розовое христианство» и Льва Толстого, и даже Федора Достоевского224.
Но так ли уж далеко ушли друг от друга в своих воззрениях на мусульманство великий писатель Достоевский и, наверное, не менее великий мыслитель225 – Константин Леонтьев?
Я не стану заниматься сколь-нибудь детализированным компаративистским анализом, ибо вполне достаточно будет ограничиться ознакомлением читателя с соответствующими мыслями Достоевского, благо в целом они относятся ко времени, когда царское правительство все уверенней стало руководствоваться лозунгом «Повернуться лицом к Востоку»226.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Россия сегодня и славянофилы
Россия сегодня и славянофилы Россия вновь переживает жестокий кризис. И хотя это именно вновь, а не впервые, в ней все с большим трудом обнаруживаются признаки того действенного иммунитета, который бы дал ей силы противостоять агрессии, угрожающей на сей раз самим
К.Л. Леонтьев Числовая гармония родословной Адама[1]
К.Л. Леонтьев Числовая гармония родословной Адама[1] Допустим, что не обезьяна, а библейский Адам действительно стал нашим общим прародителем. Поверив в это, мы скоро обнаружим еще более скрытые загадки в судьбах наших пращуров. Вот одна из них: в первой Книге Библии
Инесса Антонова. Философ Константин Леонтьев и драматург Николай Соловьёв – угрешские послушники
Инесса Антонова. Философ Константин Леонтьев и драматург Николай Соловьёв – угрешские послушники Вторая половина XIX века стала временем нового расцвета Николо – Угрешского монастыря, роста его влияния на духовную жизнь русской интеллигенции. В 1874 году послушником
10 «… Благодать всегда предшествует искушениям как некое извещение для приготовления»
10 «… Благодать всегда предшествует искушениям как некое извещение для приготовления» Делание заключается не в том, чтобы попробовать и отступить. Делание заключается в том, чтобы выйти на единоборство, победить, потерпеть поражение, приобрести, потерять, упасть, встать,
10 Литературные знакомства (К. Леонтьев, Н. Федоров, А. Фет). «Духовные основы жизни» (1882—1884)
10 Литературные знакомства (К. Леонтьев, Н. Федоров, А. Фет). «Духовные основы жизни» (1882—1884) В начале 80–х годов Соловьев познакомился с К. Н. Леонтьевым. Это был человек, прямо противоположный ему по душевному складу и ощущению жизни.«У Вл. Соловьева, — пишет Н.
9. Вл. Соловьев, Фр. Ницше, В. В. Розанов и К. Леонтьев (в связи с изучением источников апокалиптики «Трех разговоров»).
9. Вл. Соловьев, Фр. Ницше, В. В. Розанов и К. Леонтьев (в связи с изучением источников апокалиптики «Трех разговоров»). Прежде всего, необходимо отдавать себе отчет в том, что критика такого рода писателей, как Фр. Ницше, К. Леонтьев и В. В. Розанов, ни в каком случае не может
ТАЙНА МОНАХА КЛИМЕНТА Писатель и философ Константин Николаевич Леонтьев в Оптиной Пустыни
ТАЙНА МОНАХА КЛИМЕНТА Писатель и философ Константин Николаевич Леонтьев в Оптиной Пустыни На протяжении XIX века в Оптиной Пустыни побывало немало русских писателей, – одни были там проездом, проводили в ней кто часы, кто дни, а другие имели с великой и любимой русским
К. Н. Леонтьев. Над могилой Пазухина
К. Н. Леонтьев. Над могилой Пазухина Скольких бодрых жизнь поблекла!Скольких низких рок щадит!..Нет великого Патрокла;Жив презрительный Терзит!В. А. Жуковский. «Торжество победителей[116]Умер Пазухин, которого имя так неразрывно связано с великим исправительным движением
Монах Климент (Константин Леонтьев)
Монах Климент (Константин Леонтьев) (†12/25 ноября 1891) Константин Николаевич Леонтьев родился в 1831 году. После одной из поездок в Оптину пустынь, еще отроком, он сказал своей матери: "Вы меня больше сюда не возите, а то я непременно тут останусь". Жизнь Леонтьева была полна
Константин Леонтьев Пасха на Афонской Горе[1]
Константин Леонтьев Пасха на Афонской Горе[1] IНепостижимый для непривычного, хотя бы даже и верующего человека, аскетизм большинства греческих и русских обителей на Святой Горе в течение Великого поста доходит до того, что становится в иные минуты страшно о нем и