Свенцицкий
Свенцицкий
Современники по-разному рассказывали о Валентине Свенцицком. Блок причислял его к «типу людей, случайно не самоубившихся»[886]. По Белому, он «всем нам мешал» (что не мешало Белому посвящать Свенцицкому лучшие свои стихи)[887]. Карташев сравнивал его с Савонаролой: «тип теократа-фанатика»[888]. Луначарский говорил о его «апокалиптическом и истерическом христианстве» и «довольно отталкивающем и циничном лице»[889]. Степун относился к Свенцицкому с интересом и вспоминал, что в речах его был «волевой, почти гипнотический нажим на слушателей»[890]. Вишняк считал Свенцицкого самым талантливым человеком из всех, кого знал, — а знал он многих, кто решал судьбы России[891]. Розанову Свенцицкий казался церковным консерватором. Пообщавшись со Свенцицким, Розанов писал: «всякий раз, когда освобождаюсь от гипноза его личного обаяния и, придя домой, спрашиваю себя: „что же он такое говорил?“ — то отвечаю с грустью: „ничего особенного“»[892].
АСКЕТИЗМ
В 1905 Свенцицкий вместе с Булгаковым создал Московское Религиозно-философское общество и вместе с Эрном — более воинственное «Христианское братство борьбы», которое собиралось «созвать всероссийский съезд христиан»[893]. Под христианами понимались, конечно, представители разных групп православия, старообрядчества и сектантства. Свенцицкому не терпелось. «Религиозная русская интеллигенция состоит не из верующих людей, а из людей прислушивающихся»[894], — писал Свенцицкий. В нетерпении он выступает в своей газете Новая земля с яростным проклятием по отношению к тем, кто лишь «мирно обновляются». Он перечисляет верные признаки: они располнели, квартиры у них уютные, а жены целомудренные. Все это в равной степени ненавистно автору. «Дай им венец мученический», молит он Бога. Плотские грехи вызывают особую его заботу, причем в самом неожиданном направлении.
Пробуди в них жестокую похоть и кровавый огонь сладострастия. Пусть после ученых заседаний своих, они хоть раз в дикой оргии перепьются до потери человеческого образа […] Женам их да пошлет Господь любовников. И не одного, а многих. И не честных и чистых, а самых извращенных и неистовых. И пусть они научатся обманывать своих мужей […] пусть научатся отдавать свое тело на поругание и наслаждение. Отрави их «непорочные» души наслаждением, пробуди в них самые низменные инстинкты. Дай им все это для спасения их[895].
В радикальной идее, согласно которой мука и грех, и в частности сексуальный грех, есть единственный путь к спасению, мы узнаем парадоксальную логику крайних сект. В свернутом виде эта позиция содержалась в докладе о христианском аскетизме, который Свенцицкий делал в Петербургском Религиозно-философском обществе в феврале 1908. Превознесение аскетизма сочеталось с апологией искушения. Лишь тот аскет праведен, кто знал соблазн; и благодать его тем больше, чем большее искушение он преодолел. Свенцицкому возражал Розанов, идеи которого были, впрочем, еще менее ортодоксальны. Рассуждения Свенцицкого на тему, древнюю как сами христианские ереси, приобретали все более острые формы:
Дай им венец мученический! […] Дай им познание зла […] Может ли христианин проповедовать разврат? Да, может. Если «болезнь честности» и «целомудрия» зашла так далеко, что грозит гибелью — можно прибегать к крайним средствам, чтобы спасти больного […] И если целомудрие их жен приняло такие чудовищные размеры, что они даже во сне видят, что творится в публичных домах — им надо немедленно завести любовников. В пороке больше жизни, чем в такой добродетели[896].
Из этой знакомой уже логики следовали прямые политические выводы, к тому же выраженные в небывало резкой форме. «Я предпочту иметь дело с чертом, чем с кадетом. Пишу в буквальном смысле слова» — так и писал, в буквальном смысле, Свенцицкий[897]. Анти-буржуазность Свенцицкого была совершенно в духе времени; от более респектабельных деятелей ею отличала только максималистская риторика. Как писал в частном письме Сергей Булгаков, у Мережковских «манеры Свенцицкого, но без его темперамента»[898]. Темперамент, однако, играл определяющую роль; идеи, которые в гладком и грамотном дискурсе порождали реакции такою же умеренного жанра, в версии Свенцицкого вызывали ответную агрессию. Со стороны Московского религиозно-философского (Соловьевского) общества, которое он сам создавал, последовало обвинение в ереси вполне определенного толка:
до президиума Соловьевского общества дошли слухи, будто бы на дому у Свенцицкого происходят какие-то, чуть не хлыстовские исповеди-радения. Было назначено расследование, и было постановлено исключить Свенцицкого из членов общества[899], —
вспоминал Федор Степун. В иной тональности та же история звучала в правой прессе, которая называла Свенцицкого лжеучителем и ересиархом. В свое время, писал Колокол, этот аскетического вида юноша собирал на своих рефератах толпы молодежи. Потом в Свенцицкого стреляли, квартира его была полна курсисток, они кончали с собой, и потому от Свенцицкого отреклись даже его бывшие друзья[900].
Исследователь датирует исключение Свенцицкого из Соловьевского общества ноябрем 1908 года[901]. Белый, не затрудняя себя подробностями, упоминает о «тяжелой драме личного и идейного характера»[902]. Гораздо больше мы знаем от Марка Вишняка, однокашника и друга Свенцицкого. По его словам, этот проповедник аскетизма сумел «соблазнить трех молодых подруг, интеллигентных и привлекательных»; все трое родили ему дочек, причем «как были, так и остались близкими подругами». Вишняк считал это «моральной азефщиной» и объяснял верой Свенцицкого в «вульгарную народную мудрость: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься»[903]. Действительно, эта идея, в которой так часто обвиняли раскол, очевидна в текстах Свенцицкого в Новой земле и в его трактовке аскетизма. Кто поднял скандал, сами подруги или посторонний недоброжелатель, неизвестно. Степун писал с чужих слов:
Женщины […] сходили по Свенцицкому с ума. Они его и погубили. […] Был ли он на самом деле предшественником Распутина или нет, занимался ли он соборным духоблудием или вокруг него лишь сплелась темная легенда, […] я в точности не знаю[904].
И мы вряд ли узнаем когда-либо, занимались эти люди развратом в форме «духоблудия» или нет. Во времени эта скандальная история оказывается параллельной первым сведениям о вполне аналогичном «хлыстовском», «гипнотическом» и «развратном» поведении Распутина. Свенцицкий, изощренный столичный интеллектуал, совсем не похож на Распутина. Но их обвиняли в одном и том же стиле поведения, причем резко своеобразном, и подвергли высшей степени наказания: Распутин был убит, Свенцицкий — подвергнут остракизму. В чем-то сходном несколько раньше подозревали Александра Добролюбова. Изгнание Свенцицкого и убийство Распутина были формами сопротивления, способами контр-революции; но сложные аллегорические конструкции, которые понадобились для обоснования этих актов, говорят о том, что в дискурсе эпохи не хватало более прямых средств.
Демоническое преследование, соблазнение, насилие — общая тема викторианской культуры. Русская культура рубежа веков столкнулась с новыми политическими проблемами, продолжая символизировать их в викторианских эротических образах. Мужская сила соблазняет женщину и губит ее своей любовью; этот сюжет использовался теперь для освоения совсем иных реальностей. Тамара, соблазненная Демоном; монахиня, соблазненная Распутиным; курсистка, покончившая с собой в обществе Добролюбова или Свенцицкого, — эти героини умирают потому, что любят, и погибают не сопротивляясь. Так «женственно», по Бердяеву, погибали лидеры интеллигенции: даже зная о предстоящей гибели, они не могли устоять перед обещаниями политических пророков, гарантировавших преображение жизни в обмен на доверие к ним. Такие люди, как Свенцицкий, были готовы к самопожертвованию; на деле жертвой оказывался кто-то другой рядом с ними. В этом сюжет романа Свенцицкого Антихрист: герой подрывает основы, но убитой оказывается его невеста.
АНТИХРИСТ
Герой-рассказчик Антихриста недавно окончил университет, работает на кафедре истории философии и «не лишен популярности» в качестве «писателя-проповедника». В один из своих мучительных дней он объявляет себя верующим христианином и, более того, собирается стать миссионером; в душе же он вынашивает «теорию Антихриста». Вокресение Христа — это ложь. Смерть разрушает эту иллюзию. Человечество «жаждет другого, который бы обнаружил обман и восстановил истинное значение смерти». Это и есть Антихрист, которого герой чувствует в самом себе[905]. «Как это ни странно, но, может быть, одна только смерть вызывает во мне действительно живое чувство», — исповедуется он.
Во Вместо предисловия Свенцицкий настаивает, что это не роман, а подлинная исповедь; но ткань ее основана на иронической игре между позициями автора и рассказчика. Профессиональные философские рассуждения чередуются с необыкновенно искренними и даже циничными признаниями героя. Очевидно стремясь к тому, чтобы его героя-рассказчика воспринимали как подлинное лицо автора, Свенцицкий придал ему свою профессию и формальные черты биографии. Вместе с тем он вложил в этот монолог мысли и чувства шокирующие и недопустимые для религиозного человека, и это ставит в тупик даже изощренного читателя. Отношения между я рассказчика и подлинным я автора так и остаются непроясненными. В сладострастных, наполненных садизмом фантазиях герой не знает удержу; но, похоже, никогда их не осуществлял. Любит он только свою покойную бабушку, которая возвращается к нему в видениях и странных молитвах. Но у героя есть невеста Вера, а у невесты есть брат, сосредотачивающий на себе и восхищение героя, и его зависть-ненависть.
Этот Николай Эдуардович вовлечен в политику религиозного возрождения. «Надо спасать Церковь, спасать мир», — призывает он героя. «Народ, начавший свою революцию с хоругвями и пением „Отче наш“, если Церковь не остановит (его) своим авторитетом, способен дойти до такого зверства, которого не видало еще человечество», — пророчит он; но сама Церковь отдалась в руки Зверя[906]. В образе Николая Эдуардовича слились, вероятно, черты близких Свенцицкому в те годы Владимира Эрна и Сергея Булгакова. Автор показывает своих героев в момент крайнего душевного напряжения, непрерывного ожидания того, что самые страшные события в жизни вот-вот настанут — и они настают; и одновременно читатель видит, как обнажают эти критические мгновения нерешенность главных вопросов — личных, профессиональных и религиозных.
В минуту восторга рассказчик называет Николая Эдуардовича «пророком», а в другие минуты — «Христосиком»: так в миссионерских историях называли младенца, которого якобы приносили в жертву хлысты. От речей и дел рассказчика исходит чувственная жажда мученичества, в которой ощутим дух хлыстовства и стилистика Захер-Мазоха:
чтобы за Христа, за вечную правду взяли бы тебя, привязали к позорному столбу, грубо безбожно, — и били бы кнутом, истерзали бы всю кожу, чтобы мясо кусками летело и кровь лилась… И издевались бы, и хохотали бы… Чтобы все, как на Голгофе… Христу бы с трепетом благоговейнейшим передать все это… На себя бы его вечные муки, на себя бы принять, хоть самую маленькую частицу… О, я так часто жажду этих страданий[907].
То, что на самом деле хочет создать этот интересный персонаж, представляется ему в образе катакомб первых христиан. Его цель — «неопределенная сила, неуловимая, все что-то плетущая», которая «разом явит себя миру». Внутри не созданной еще религиозной организации надо сразу же образовывать тайный религиозный центр, который будет, в ожидании Антихриста, создавать новые катакомбы. Тут герой знакомится с крестьянкой Марфой: «крепкое тело, здоровое, стихийное, некультурное». Утонченная Вера и ее организованный брат забыты. Рассказчик привозит Марфу из деревни, делает ее своей служанкой и любовницей. Она живет у него месяц, и все это время они не выходят из дому, живя «сплошным кошмаром, безумием, каким-то вихрем дьявольским». И действительно, герою является в мистическом, весьма необычном видении сам Дьявол: «высокий, серый, худой, с […] измученным, усталым лицом», он входит в алтарь и плачет, склонившись над святой чашей, в которую капают его слезы. Возможно, что в этом образе сказались слухи о Владимире Соловьеве, о том, как дьявол «днем ходит за ним по пятам и смеется, а ночью садится около его кровати, ведет с ним долгие возмутительные беседы»[908]. Соловьевские Три разговора с включенной в них новеллой об Антихристе были, конечно, важнейшим из текстов, с которыми работал Свенцицкий. Марфа уходит, Вера возвращается. На следующий день ее убивают в уличных беспорядках. «Ура Антихристу», — кричит герой и едет в публичный дом. Роман заканчивается на этой самоубийственной ноте.
ГОЛГОФА
Около 1909 года Свенцицкий расстается со своими друзьями эпохи ‘Братства христианской борьбы’. Нетрудно предположить, что причины распада этой группы были жизненными и литературными одновременно. В романе Антихрист некоторые ее члены могли без особой радости узнать самих себя, а скандал с тремя девушками дополнял недостававшее. Новыми товарищами Свенцицкого становятся старообрядческий епископ Михаил и священник-расстрига Иона Брихничев. Вместе они организовывают религиозное движение Голгофских христиан.
Павел Семенов, сын еврея-кантониста, стал архимандритом Михаилом и профессором Петербургской Духовной Академии, а потом принял участие в обновленческом кружке 32-х священников-радикалов, вскоре подвергшихся репрессиям. Тогда архимандрит выступил на стороне партии народных социалистов, за что был сослан на Валаам. Он отказался принять наказание и порвал с православной церковью. 23 октября 1907 старообрядческий епископ Иннокентий присоединил его к своей церкви, а потом рукоположил в епископы. Синод лишил Михаила его церковного сана, а полиция — права жительства в столицах. В 1909 старообрядческий Освященный Собор посылает Михаила епископом в Канаду. Он, однако, ослушался Собора и на покойную жизнь за границей не поехал. Тогда и старообрядческий Собор запретил ему священнослужение. В вину ему вменялось также авторство Обращения голгофских христиан, которое Михаил отказался осудить на Соборе.
Плодовитый автор, епископ Михаил печатался в старообрядческих журналах, в органах голгофских христиан, в Современном слове, Речи, Биржевых ведомостях. Он участвовал в заседаниях Петербургского Религиозно-философского общества, где играл важную роль. В частности, именно он, в присутствии православных духовных лиц, служил в Обществе поминальную молитву по Льву Толстому[909]. В мае 1911 года епископ Михаил был арестован и, как сообщала Новая земля, на полтора года заключен в крепость. Его фото было помещено на первой странице: из-под очков на нас смотрит молодой, с тонким лицом и острым взглядом интеллигент.
Пришвин рассказывал, как посетил Михаила, скрывавшегося в Белоострове; это была Финляндия. «Один из немногих убежденных лиц в России», — писал Пришвин. «Он весь в своих думах и вздрагивает от чужой мысли, как от прикосновения»[910]. Епископ рассказал писателю, чем голгофское христианство отличается от баптизма, толстовства, учения духоборов и, наконец, от православного христианства. Все эти исповедания держатся на одной великой ошибке: что люди уже спасены, искупление мира уже произошло, и сделал это Христос своей жертвой. На самом деле «Христос требует, чтобы каждый был, как он […] Христово христианство — великое распятие каждого […] Христос — Бог живых, на земле хочет создать царство свое», — пересказывал Пришвин. Он спросил, как такие еретические взгляды терпят старообрядцы? «Старообрядцы, — говорит епископ Михаил, — нетерпимы только в обрядах […] Что же касается общих взглядов, то они очень терпимы»[911]. Как видно из судьбы самого Михаила, это было не совсем так. Но молодого писателя не оставляли и другие сомнения: «как поверить, что этот узкий, тесный путь новых страданий непременно приведет меня к светлой земле?»
В последние годы жизни епископ Михаил лечился от нервного расстройства, среди симптомов которого была страсть к бродяжничеству, характерное для эпохи стремление ‘уйти’. В октябре 1916 он сошел с поезда, на котором ехал на лечение, три дня бродяжничал, был избит и от побоев скончался в старообрядческой лечебнице Рогожского кладбища в Москве[912]. Запись Гиппиус о смерти этого «мятежного и бедного пророка» полна сочувствия к Михаилу:
Это был примечательный человек. Русский еврей. Православный архимандрит. Казанский духовный профессор. Старообрядческий епископ. Прогрессивный журналист, гонимый и судимый. Аскет […] Религиозный проповедник, пророк «нового» христианства среди рабочих[913].
Философов тоже рассказывал о странной карьере Михаила с сочувствием, видя в ней проявление «внутренне свободной религиозной личности»[914]. Надеясь найти духовную свободу, Михаил перешел в старообрядчество, но свободы не нашел: «в обеих церквах живет один и тот же дух бездвижности, обе они решительно неспособны […] услышать голос людей, подобных епископу Михаилу», — писал Философов[915].
Голгофские христиане настаивали на том, что не являются ни религиозной сектой, ни политической партией, но представляют собой народное движение. По сути дела, они видели себя родоначальниками новой мировой религии, ответвлявшейся прямо от первоначального христианства, чтобы отвечать революционным условиям современности.
Народное религиозное движение — вот чему принадлежит будущее. Как некогда первоначальное христианство дало новый поворот всей мировой жизни, так и теперь роль эта будет принадлежать Голгофскому христианству[916].
Мир еще не спасен; он будет спасен тогда, когда каждый станет равным Христу. Каждый христианин должен взойти на свою Голгофу; каждый в ответе за муки этого мира и должен принять их на себя так же, как сделал это Христос. «Христово христианство — постоянная Голгофа, — великое распятие каждого». Христос — лидер и призыв для всех; Голгофа — символ и образец его подвига. В Исповедании голгофских христиан о Христе говорилось в терминах истинно революционных: «Распятый наш вождь. Его крест — наше знамя […] Крест — знамя борьбы и победы, проповедь того, что надо сломить все кресты, на которых распинается жизнь». Епископ Михаил разделял ненависть Свенцицкого к мирному обывателю, который тешит себя иллюзией христианства. Эти люди думают, что, целуя крест, на котором страдал Христос, они достаточно делают для своего спасения:
Мы целуем — чего больше, говорят христиане […] Он спас мир своей кровью […] А мы запишемся в списки спасенных и, мертвые и бездеятельные, будем ждать […] Вместо того, чтобы, как Он, принять на себя зло мира […] будем, возложивши все бремя на Христа, сами спасаться за его счет […] Не поклонение это кресту, а второе распинание Распятого[917].
В учении епископа звучат раскольничьи мотивы: «Люди божественны. Они часть Великого Духа, одухотворяющего мир […] Но во имя этой божественности на них лежит и великая тягота. Необходимость принять великий крест. Они должны сделать то, что сделал на Голгофе Христос»[918]. У радикально мыслящего Свенцицкого то же выражено более прямо: «голгофское христианство, понимаемое не как какая-то новая секта, а как выражение новой, давно назревшей идеи о Земном Христе»[919]. Во всем этом новые социалистические идеи прихотливо соединялись со старым раскольничьим наследием. Все вместе отвечало стремлению к Царству Божию на этой земле, знакомому разным конфессиям, ересям и политическим движениям; но в русских условиях это воспринималось как хлыстовство. Противники голгофского христианства изображали «свенцицкианство» как «смесь хлыстовщины с социализмом»[920]. Если проповеди епископа Михаила несли более ощутимый отпечаток христианского социализма, то версия Свенцицкого ближе к сектантским идеям победы над смертью и над полом: «Вера в Голгофу, понятая не как „казнь“, а как победа над […] смертью, — сделает человека бесстрастным в смысле отсутствия рабской привязанности к наслаждениям плоти»[921].
Лидеры Голгофского христианства вели речь о глобальной реформации православия. Свенцицкий так и называл любимого им Достоевского: «Пророк грядущей реформации»[922]. Готовясь к роли русского Лютера, Свенцицкий и его товарищи опирались на опыт народного инаковерия. Успех нового религиозного движения напрямую связывался со взаимопроникновением интеллигенции и народа: «русский народ сознательно, а интеллигенция бессознательно верят в чудо»[923] (интересно, как переворачиваются здесь, применительно к чуду, обычные соотношения между ‘сознанием-бессознательным’ и ‘народом-интеллигенцией’). В программной статье Человек — сын Божий Свенцицкий догматически разрабатывает идею Богоподобия человека. Его кредо — не подражание, а уподобление Христу. «Религиозные последствия такого миропонимания […] неисчислимы», — верно замечал Свенцицкий[924]. Уподобление человека Христу — всякого человека вообще и религиозного лидера в особенности — было важнейшей частью множества христианских ересей, от средневековых Братств Свободного духа до русских хлыстов.
Не бойтесь. Людям слишком долго твердили, что они совсем еще маленькие дети […] которые должны всю тяжесть свою взваливать на Христовы плечи […] Слова Вы — взрослые, Вы — сыны Божьи звучат почти кощунством […] Надо стать Богочеловеком […] Содержание Божества безгранично, и содержание человеческой личности так же безгранично[925].
Действительно, проповедь Голгофского христианства давала легкую пищу для критики. Новый ересиарх обличался не только в старой ереси, но и в политической крамоле. «В статье „Человек — сын Божий“ он доказывает хлыстовскую истину, что все люди Христы. Голгофское христианство окрашено социализмом», — писал консервативный Колокол. «Свенцицкианство — одна из опаснейших сект», и она разгорится «в страшный пожар»[926]. Утверждая возможность и желанность всеобщей Голгофы, Свенцицкий терял чувство меры и вместе с ним — возможных союзников в деле Реформы. «Либерализм глубоко враждебен религиозному сознанию […] лучше истерика, ложь и неистовство, — лучше потому, что скорей ведут к Христу»[927].
Трудно судить о том, насколько широкий успех имели проповеди отцов движения. Обличения Голгофских христиан в сектантстве начались в 1911 году. В это время, по словам самих Голгофских христиан, их общины были в Москве, Петербурге, городах Поволжья[928].
НОВАЯ ЗЕМЛЯ
Публичность движению придала еженедельная газета Новая земля, выходившая в Москве с 1910 по 1912. Епископ Михаил регулярно присылал в газету свои проповеди. Свенцицкий выступал как ведущий идеолог и публицист. Передовые статьи он печатал под своей фамилией, а постоянную рубрику под характерным названием Письма одинокого человека вел под псевдонимом «Далекий друг». Иона Брихничев публиковал более спокойные очерки о западной литературе. Конечно, лидеры движения были озабочены массовой поддержкой своих идей. «Я говорю не о том, что мир выведет на новую дорогу Михаил, Валентин или Иона — не отдельные люди. А новая великая религиозная идея»[929], — писал Свенцицкий. Брихничев посвящал Свенцицкому такие стихи:
Вам вверены тайны…
Вам вверено слово Завета…
Вы здесь — не случайны.
Вы — Свет от нездешнего Света.
Идите — светите.
Час пробил исполниться срокам.
Пощады не ждите.
Пощады не будет пророкам.
Новая земля не изолировала себя от основного русла литературной жизни. В газете печатались громкие имена — Блок, Брюсов, Мережковский, Бунин. Наряду с ними газета была открыта для сектантов, а больше для рассказов о них. Из заволжских степей присылал поучения Александр Добролюбов. Рассказы из народной жизни печатал здесь толстовец Иван Наживин. Самым важным открытием Новой земли стала поэзия Николая Клюева. Газета была проникнута предчувствием исторических бурь и по-своему призывала их. Острое чувство исторического процесса удивительно сочеталось с предвкушением близкого и абсолютного Конца. Газета писала в передовых за подписью Свенцицкого или его псевдонима «Далекий друг»:
Может быть, в последний раз человечество живет накануне. Но это — великий канун […] Тоска наших дней — это смертная тоска перед радостным воскресением […] Конечная цель — новая земля под новыми небесами[930].
Христиан может быть будет горсть. Но они будут сильнее всего мирового зла. Если двенадцать апостолов опрокинули зло языческой жизни […] то новые апостолы опрокинут зло всего мира. Это и будет завершением всего исторического процесса[931].
Газета выступала против баптизма и толстовства, противных духу Голгофы. На уход и смерть Толстого Новая земля откликнулась, однако, рядом горячих статей, в которых случившееся трактовалось как чудо: «Бог посетил народ свой», — писал Свенцицкий[932]. Обильно печатая символистов, газета определяла символизм как искусство, непонятное народу. «Пишите для народа», — призывала передовая Новой земли[933]. Исповедь Горького признавалась Голгофскими христианами одним из символов новой веры. Ненавистен Новой земле был царицынский иеромонах Илиодор, и газета посвящала страницы разоблачению его культа. Довольно рано выступила она, в статьях того же Свенцицкого, против Распутина. Ясную позицию голгофские христиане заняли по отношению к делу Бейлиса. «Гнусная сказка» — так писала Новая земля об обвинениях евреев в ритуальных убийствах[934]. Выступала она и против черты оседлости[935]. Несколько раз номера газеты конфисковывались, о чем она аккуратно сообщала в последующих номерах. В середине 1912 года газета прекратила свое существование.
Около 1915 года Свенцицкий путешествовал по Кавказу в поисках религиозных и политических единомышленников; об этом опыте, кажется не вполне удачном, он рассказал в книге Граждане неба. После революции 1917 он принял священнический сан и в 1920-е годы служил в Москве в церкви на Варварке. В 1928 Году он принял участие в движении протеста против сотрудничества церкви с коммунистической властью. «Я отделился от митрополита Сергия и увел свою паству из лона Православной Церкви», — писал он об этом позже[936]. В 1929 году Свенцицкий был арестован и через два года умер в заключении. На его долю выпала полная мера того страдания, искать которое он так неистово убеждал своих читателей двадцать лет назад. Страдание, как таковое, не дало ни силы, ни свободы, а привело к последней капитуляции. Перед смертью он умолял простить его грех и воссоединить его с церковью. 11 сентября 1931 года Свенцицкий писал свой последний известный нам текст.
Поставив свой личный разум и личное чувство выше соборного разума Церкви, я дерзнул не подчиниться святым канонам […] Мне ничего не нужно, ни свободы, ни изменений внешних условий, ибо сейчас я жду своей кончины, но ради Христа примите мое покаяние и дайте умереть в единении со Святой Православной Церковью[937].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.