Девятнадцатый век
Девятнадцатый век
Век шествует путем своим железным;
В сердцах корысть, и общая мечта
Час отчасу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья
Промышленным заботам преданы…
«Мир движется; он развивается всё быстрей в направлении, наиболее противоположном путям Паскаля, в сторону насущных выгод, подчинения и обработки физической природы, к торжеству человека через промышленность. Следует пожелать, чтобы где?нибудь нашелся этому противовес, чтобы хоть в немногих уединенных кабинетах, не претендуя восставать против движения века, отдельные умы с твердостью, великодушием и без горечи осознали бы то, чего ему не хватает, и чем можно было бы его дополнить и приумножить. Такие житницы высоких мыслей необходимы, чтобы не совсем потерялась привычка к ним, и чтобы деловые заботы не поглотили всего человека».
Стихи Боратынского написаны в середине тридцатых годов; прозаический же отрывок, столь родственный им по историческому чувству или пророческому предчувствию, даже и сквозь перевод извилистым слогом своим обличает авторство Сент–Бева: он позаимствован из статьи о Паскале, напечатанной в 1852 году. К этому времени знаменитый критик близость к Паскалю, — даже и ту, какая могла у него быть раньше, — утерял, и мечты его на тему «против течения», как видим, смелостью не блещут. Тем не менее, именно в это время стихи «Последнего Поэта» (столь непонравившиеся Белинскому) стали ему вполне созвучны, он оценил бы их, если бы их узнал. В середине века определилось отношение его к этому веку, — не совсем такое, какого от него ждали; и это привело и приводит до сих пор к различным ложным толкованиям. Чаще всего развитие его вкусов и идей в эпоху Второй Империи объясняли, как медленно подготовлявшееся торжество классицизма над романтизмом. Но Сент–Бев никогда, в собственном смысле слова, с романтизмом не порывал. Онмог разойтись с друзьями своей юности, его отношение к ним, — даже как к писателям или поэтам, — могло измениться, но это не значит, что он когда?нибудь отрекся целиком от них и от своего прошлого. Он мог изменить поочередно каждому из романтиков, но тому, что его с ними связывало, исповеданию романтизма, совместно разработанной системе представлений о поэзии, об искусстве, он и не думал изменять. Взгляды Сент–Бева к началу пятидесятых годов, действительно, переменились, но не в том смысле, чтобы он отказался от романтизма ради классицизма, а в том, что он отвернулся вообще от литературы XIX века из любви к литературе других веков. Он вовсе не уверовал отныне в непогрешимость «великого столетия», классицизму Буало он ничего не принес в жертву. «Французских рифмачей суровый судия» вовсе не сделался для него судьей Рабле или Ронсара, Дидро или Бомарше; да и современников своих он не считает ему подсудными. Но только с истинной любовью он пишет теперь не о них, а именно о Монтескье и Монтене, об отшельниках Пор–Рояля и гостях г–жи Жоффрен. Статьи о современниках писались неохотно и лишь потому, что их нужно было написать; похвалы их принужденны, и даже порицания несколько искусственны. В литературе его времени, всё равно — романтический, или как у парнассцев, возвращающейся к некоторому классицизму, СентБеву стало не по себе.
Факт этот знаменателен. Если самый проницательный критик века этим веком не удовлетворен, это не значит, что век вообще «плох», но это значит, что отличия, противополагающие его другим векам, действительно глубоки и касаются самых истоков творчества. Одно из важнейших отличий как раз в том, что XIX век видит воплощенным в других веках тот стиль, то органическое единство творчества, то надличное предопределение всякой формы, которых он сам лишен; и как раз потому, что он их лишен, он научился их видеть и им завидовать. Вся критика даже, в том совершенно новом облике, какой она получила в XIX веке, есть, может быть, лишь обнаружение или следствие этого раздвоения, тоска по утраченному единству. И вот почему Сент–Бев, давший в своих писаниях самый законченный образец новой критики, созданной новым веком, обречен этот век проклинать и тем самым призван его выразить.
Правда, проклятия эти Сент–Бев предпочитал не высказывать вслух, а, высказывая их про себя, придавал им личную форму, смешивал их горечь с горечью своих поражений и обид. В своем «уединенном кабинете» он не умел оставаться великодушным созерцателем. Об этом мы знаем с тех пор, как были изданы — не так давно — ото всех скрываемые тайные записи его, тетради, на одной из которых сам он надписал характерное заглавие «Мои отравы». Книгу недостаточно заметили, поняли и еще меньше, истолковали слишком мелочно и слишком житейски ее мелочное и житейское содержание. А между тем, на самом ее дне, в основе всех выпадов, мщений и придирок, нетрудно найти безжалостное время, к которому Сент–Е>ев принадлежал, и от чьей власти он так и не освободился. Время это сделало его поэтом и не сделало поэтом до конца. Все лучшие критики, которых создал век, были возможные, неудачные или переставшие быть поэтами поэты. Такой критики, такой поэзии не знали другие времена. И посмертная исповедь Сент–Бева глубже всех других его книг открывает тайную его муку, муку его жизни и его времени, тем самым обнаруживая истинный смысл каждого критического замечания, каждого его человеческого слова.
«Здесь я говорю правду». — «Здесь кожа содрана, и мысль обнажена; когда я пишу, я облекаю ее в плоть ив вату». — «Если бы правду стали говорить вслух, человеческое общество не продержалось бы и одной минуты; оно рухнуло бы со страшным грохотом, как храм филистимлян, потрясаемый Самсоном; как подземелья шахт или горные переходы, где, повысив голос, можно вызвать лавину или обвал». — Сент–Бев говорил вполголоса, шопотом, то, что он называл правдой; он прятал ее в своих тетрадях и только изредка (хоть и не без удовольствия) показывал свету. Присмотримся же к ней теперь, когда тетради раскрыты перед нами, когда нам виден до конца весь этот «осадок на палитре», как он говорит, всё это мутное «дно чернильницы», когда человек и мысль предстоят нам в ничем не прикрытой наготе. Как не вяжется она с гордыми словами, которые мы только что прочли! Какая это безутешная, горькая, жалкая правда! Она не о других, как думает Сент–Бев; она о нем самом. «Нажмите губку, — сказал он о своих статьях, — и кислота выступит наружу». Здесь она выступила вся: и та, что должна обжечь врагов, и та, что прожгла насквозь его собственную душу.
Суждения знаменитого критика о знаменитых современниках его, составляющие главное содержание тетрадей, с литературной точки зрения могут только разочаровать: они злы, но заурядны. Критический их смысл невелик. Свобода критику вредна, да это, может быть, и мщмая свобода. Внешне он связан стремлением к афористичности, и афоризм ему не удается: у него нет металлической и в то же время гибкой фразы Лабрюйера, непогрешимой меткости Ларошфуко. Внутренне он связан своей ненавистью, своей злобой, своей обращенностью к противнику. Ведь записи его это «арсенал мщения», по его словам, счеты, сводимые с врагами и с друзьями, нередко попросту брань — без стеснения, но и без оттенков. Если «вата» отсутствует здесь, то ведь в «Понедельничных беседах» и «Портретах» именно «вата», т. е. оттенки, отступления, были всего ценнее, особенно в суждениях о XIX веке, менее проницательных в среднем, чем в отношении других веков. СентБев — отнюдь не непосредственная натура. Мысли приходят к нему «по поводу», по мере того, как он пишет: острейшие он приведет в придаточным предложении, вложит в пойманный налету эпитет, прикрепит к очередной полемике. Он привык в газетной статье отдавать лучшее, что имел; для одиночества, для молчания оставалось не много. Нет, его записи не похожи на тетради Бодлера или Геббеля: он не отдается им душой, он только в них «отводит» душу.
И всё?таки, не одна лишь злоба на других осталась на «дне чернильницы». Есть в этом осадке и другая горечь. Стоит Сент–Беву сказать несколько слов о себе самом, и сразу становится понятной его книга, и все его книги, и он сам, весь тон его речей, где зависть глядит сквозь насмешку, и клевета звучит, как жалоба. Стареющий, одинокий человек, которому давно уже стало чуждо всё, что было его юностью и сделало его поэтом, — среди своих книг, за письменным столом, беседует сам с собою. Он мечтает только о том, чтобы «finir en philosophe repu ou en artiste desabuse». У него комфортабельные вкусы, пристрастия сластены и сибарита; он перечитывает излюбленных авторов, как отрезают купоны процентных бумаг. Поэтов он предпочитает идиллических; поэзию смакует, как наливку. Дистих Тибулла, страничка греческой антологии, глоток Шенье вполне утоляют его жажду. Он ищет в них только «аромата». Ему и собственные старые стихи кажутся невинной буколической затеей, чем?то средним между Феокритом и Уордсвортом. А всё?таки воспоминание о них еще способно его тревожить и сливаться с чувством общего поэтического оскудения.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны…
и не только чужие, но и те, что ему снились самому-: «О, как я понимаю угрюмое молчание поэтов, лишившихся поэзии; это прощание, эту еще влюбленную досаду на то, что любил, и что не вернется никогда; эту скорбь осиротелой души, которая не хочет утешений». При первой мысли об этом что?то вдруг открылось, прорвалось, и «разочарованный художник», «пресыщенный философ», любитель всего, что лакомо и приятно, заговорил человеческим языком.
Блестит зима дряхлеющего мира,
Блестит!… Суров и бледен человек…
— есть страницы в тетрадях, где является за литератором, вполне себя нашедшим, безнадежно потерявший себя поэт. Он вспоминает «доброе время, когда я был несчастен». Он знает, что оно прошло. «У меня не было ни весны, ни осени; у меня было только лето, печальное, жесткое, палящее, сухое, которое всё сожгло». Какая пустыня в нем теперь! Уйти от нее некуда, и заполнить ее нечем. «Не спрашивайте меня, что я люблю и во что верю, не идите вглубь моей души». И тут же отвечает сам: «Я неспособен верить и любить; я стараюсь обмануть себя приязнями, которые я себе внушаю, и быстрым пониманием всего». То, что овладевает им теперь, хуже, чем отчаяние, безысходнее, холоднее. Он говорит о себе с гневом, почти с презрением: «Большие чувства, истинное величие не по моей части». Он признается, что ему нужна теперь всё равно какая работа, всё равно какое развлечение. «Всё иссохло, всё оголено»; когда он оглядывается на свою жизнь, ему приходят сами собой на ум беспощадные слова святой Терезы: «Зрелости нет; мы не созреваем, мы только твердеем местами и местами заживо гнием». После этих слов, повторенных без веры, что же остается, как не закрыть тетрадь, не потушить мысль, не сказать, как сказал Сент–Бев: «Я хочу одного: молчания».
Но как бы то ни было, всё же именно здесь, не в самодовольном эпикурействе или воинствующей иронии, — в убожестве, в бедности своей, он обретает свое лицо и находит свое место. Там, в бесчисленных блестящих статьях отражена лишь поверхность девятнадцатого века, его вездесущий ум и беспокойная всеядность. Но в этих тайных записях, в этих правдах, сказанных о себе, не одну лишь поверхность отразил СентБев; чем больше уходил в себя, тем глубже прорастал он в свое время. Чем лично–искривленней зеркало (а мерой его искривления измеряется писатель), тем вернее отображен в нем век. И горькая исповедь Сент–Бева — уже не только его исповедь; в ней исповедуется время, она обращается к нам от имени целого столетия.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Поучение 1-е. Св. пророк Иоиль (О том, как Святой Дух живит душу человека) I. Прославляемый ныне св. Церковью, св. пророк Иоиль жил за 800 лет до Рождества Христова. О жизни его известно весьма мало. Из его пророчеств особенно замечательны о запустении
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Преп. Иоанн Ветхопещерник (Чем обнаруживается любовь к Богу?) I. Прославляемый сегодня св. преп. Иоанн называется Ветхопещерником, потому что спасался в лавре св. преп. Харитона, которая называлась ветхой или древней, как старшая из палестинских
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Поучение 1-е. Св. благоверный князь Иоанн Угличский, в иноках Игнатий, Вологодский чудотворец (Временные несчастья суть благодеяния Божии) I. Воспоминаемый в нынешний день наш русский святой, князь Иоанн Угличский, жил более трехсот лет тому назад.
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Поучение 1-е. Св. апостол Иуда (О вечных мучениях) I. О св. апостоле Иуде, память коего совершается ныне, церковный историк Никифор пишет: «Божественный Иуда, не искариотский, но другой, которого также звали Фаддеем и Леввеем, сын Иосифа, брат Иакова,
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Преп. Макрина, сестра Василия Великого (Основные правила христианского воспитания для неба себя и детей наших) I. Примером того, насколько доброе религиознонравственное воспитание благодетельно для дитяти, для семьи и вообще для всего общества, может
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Поучение 1-е. День празднования Донской иконе Богоматери (История праздника и нравственные уроки, преподаваемые им: а) никогда не должно терять веры и б) молитва имеет великую силу) I. Чудотворная Донская икона Божией Матери, день празднования которой
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Свв. мученики Трофим, Савватий и Доримедонт (Каждый христианин должен нести крест свой) I. Свв. мученики Трофим, Савватий и Доримедонт, память коих совершается ныне, пострадали в III веке. Однажды, когда с особенным торжеством язычники отправляли свой
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Если бы Ангела Хранителя надлежало представить в каком-нибудь чувственном виде, то можно было бы уподобить его горящему пламени; ибо сей блаженный Дух горит пламенем божественной любви. Но увы! Ангел Божий охраняет нас, а наше сердце холодно, не
Девятнадцатый отдел
Девятнадцатый отдел 92. Написанное Енохом-писцом пространное учение мудрости – которое заслуживает прославления от всех людей и есть судья всей земли – для всех моих детей, которые будут жить на земле, и для будущих родов, которые будут ходить в праведности и мире.
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Преподобный Макарий Великий, Египетский (О молитве за умерших) I. В нынешний день творится память одного из великих подвижников египетских пустынь, преп. Макария Египетского, жившего в IV веке по Р.Х.Однажды, хотя по пустыне, преп. Макарий увидел на земле
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Поучение 1-е. Св. апостол Архипп (Вразумление не почитающим духовного чина) I. Св. апостол Архипп, память коего ныне празднуется Св. Церковью, был из числа 70 апостолов. Архипп был епископом в Колоссах, во Фригии, в одном из богатых и населенных городов
Девятнадцатый день
Девятнадцатый день Св. мученики Хрисанф и Дария (О благотворном влиянии на душу слова Божия) I. Некоторый знаменитый муж, именем Полемий, переселился из Александрии в Рим, чтобы дать лучшее воспитание и образование единственному своему сыну, впоследствии св. мученику
Стих девятнадцатый
Стих девятнадцатый Пришлец аз есмь на земли: не скрый от мене заповеди Твоя.Пришлец я на земле — эту мысль всякий должен носить в сердце своем; не имею здесь пребывающего града, но грядущего взыскую; отечество мое не здесь: тут я случайно, на время, странник. Прямое отсюда
Стих сто девятнадцатый
Стих сто девятнадцатый Преступающия непщевах вся грешныя зелии, сего ради возлюбих свидения Твоя.Перебрал я, говорит пророк, в мыслях моих всех грешников земли, преступающих волю Твою, — и сего ради возлюбих свидения Твоя. Это значит вот что: достаточно и одного взгляда