Ф. К. СОЛОГУБ
Ф. К. СОЛОГУБ
Ф. Сологуб принадлежит к поколению Ин. Анненского: он ровесник Бальмонта и Вячеслава Иванова; Брюсов моложе его на десять лет, Блок на семнадцать. Принято называть его символистом и связывать его творчество с приемами и традициями этой школы. Как будто расплывчатое понятие «символизма» что нибудь объясняет в его поэзии; как будто, обобщая, можно проникнуть в глубины единственного и неповторимого.
Связи Сологуба с поэтами современными ему — призрачны; от Бальмонта и Брюсова его отделяют не века только, а вечность. Не менее глубока пропасть между ним и Блоком, хотя внешне, фразеологией, ритмической тканью, они напоминают друг друга. Но стих Сологуба всегда обманывает зыбкими «напоминаньями»; одинокий, жутко непохожий ни на кого, он ненавидит «оригинальность» — все слишком громкое и яркое; и прячется за ровным, серым пологом, за белесой мглой, за бесцветным туманом. Изысканный мастер выбирает самые обычные, стертые слова, смиренно подчиняется выработанным формам, подражает чужому голосу. И эти незвучащие слова и потускневшие образы —сначала, как паутина, обволакивают его поэзию; создают преграду между нею и миром; с каждым годом преграда эта крепнет; и вот, не паутина уже, а непроницаемая броня отделяет его от ненавистной «больной долины снов».
Отводя Сологубу место в рядах символистов, определяя его «историко–литературное значение», одним словом, говоря о том, что объединяет его с другими, — мы стали бы заниматься праздным трудом. Перед нами наглухо запертая дверь; келья поэта — снаружи ничем не отличается от других; ровная стена, простая дверь, но дальше порога мы не пойдем. Тот мир, замкнутый, магический, «полночный чертог», где поэт «деет чары и тихо ворожит» — нашим обобщениям недоступен. Колдовство, волхование, тайнодействие. чары, заклинание, магия — эти слова и пронизывают стихи Сологуба, возвращаясь с бредовой настойчивостью, как нашептывания колдуньи, как шелест тростника над гнилым болотом; они соединяются в образы зловещего, ночного мира, где туман поднимается над рекой, а на влажной траве — следы белых, обнаженных ног неживых девочек и мальчиков.
Но ведь, и слова и образы у Сологуба — двулики и двусмысленны. Они вырваны с корнем из их привычной стихии. Они не значат и не изображают; в них нет ни плотности, ни веса. Образы должны что то скрыть, слова как то обмануть. Когда знакомое нам слово, как свеча, вносится в это подземелье упырей и призраков. — оно не освещает; его трепетные колебания еще усиливают чары мрака; тени шарахаются по стенам, пол качается под ногами: нежить, «безлепица» — безглазные недотыкомки обступают нас с визгом и писком. Вот почему, прежде чем говорить о Сологубе — символисте, следовало бы спросить себя: какой мир скрывается за этой бесовской пеленой, что «символизируют» эти чернокнижные слова, где эти пресловутые «соответствия»? Ответ один! Их нет, ибо за пеленой — «ничто», великолепное, всемирное Ничто с большой буквы бесстыдное в своей наготе, торжествующее. Символисты под грубой корой вещества провидели «нетленную порфиру», конечном предчувствовали бесконечное. Сологуб все цветнье жизни сводит к «навьим чарам» — к тлению. Пределы его слов — могильное молчание.
Свою прекрасную возлюбленную — неведомую даму воспевает он с томлением и страстью; его безлюбая и холодная, обычно, лирика, становится нежно–взволнованной, когда незнакомка встает из за тумана: как бледно ее лицо, как прохладны тонкие руки, как длинна «разящая» коса! Это —смерть. Мы это предчувствовали — в любовных словах был еле уловимый запах разложения. Смерть — единственная любовь Сологуба. И опять: как неверно и грубо звучат наши слова в применении к бесплотному, потустороннему духу его поэзии. Конечно, попадая в полночный «чертог», и любовь, как и все другие человеческие чувства — меняет неузнаваемо свой лик. Поэт со злой насмешкой повторяет слова: «любовь, страсть, весна, цветы, радость, юность». А они, заколдованные его страшным взглядом, — лежат перед ним — обескровленные, разъятые, умерщвленные. Там, на верху, под солнцем — как в светлой воде — они плавали сияющими, великолепными медузами: — здесь, в подземельи, валяются — плоские, распластанные — кусочки слизи. Но злой чародей с жестокой нежностью — шепчет, заклинает, именует: любовь, радость, цветы…
Чародейство Сологуба — не поэтический образ, — это подлинная сущность его творчества, — его пафос. Да и возможно ли иначе развоплотить мир, как через слово? Монашеский подвиг, заточение в келье, за плотным пологом, отделяющим от призраков жизни — и волхование. Если мир был создан словом, то только словом он и может быть уничтожен. Только упорной работой над распылением и развенчанием его смысла и звука — можно достичь заветной цели — свидания с Возлюбленной–Смертью. Сологуб подходит к поэзии, как к самому могучему орудию разрушения. И все наши слова по отношению к нему становятся бессмысленными. Разве не каламбур называть его поэтическое дело «творчеством»? Если бы он не верил, что слово может спасти от «безумства бытия», от «длительного угара», от «безобразных и диких впечатлений дня» — он ко всем<своим монашеским искусам прибавил бы последний: обет молчания.
Но он знает: «слово крепко, слово свято». «Крепки, лепки навсегда приговоры–заклинанья». И тот, кто обречен заклинаниям — тот навеки связан с «вещей девой» — смертью:
Не жалей о ласках милой.
Ты владеешь высшей силой,
Высшей властью облечен.
Что живым сердцам отрада,
Сердцу мертвому не надо.
Плачь, не плачь, ты обречен.
Облеченный высшей властью слова, поэт «заколдовывает» мир. Он останавливает время, упраздняет пространство: в се неподвижно и ничто не меняется. Вместо «злой воли» н жизни — мудрое сладострастие гибели. Дракон–Солнце сорван с неба и истекает своей отравленной кровью. А вместо него — на ночном престоле — новый образ смерти:
Обнаженный отрок, царь страны блаженной,
Кроткий отрок, грозный властелин.
Грубый обман, деревенская красавица Альдонса, пахнущая земным потом, сгорает. Вместо нее — неживая Дульсинея, земля Ойле, звезда Маир не образы, а заклинания, магические формулы, изгоняющие бесов жизни, ибо
Все дороги на земле
Веют близкой смертью,
Веют вечным злом во мгле.
Мы — плененные звери; мы — на чертовых качелях, мы, как собаки, воем на луну, мы — рабы нашего господина дьявола. Чтобы развоплотить мир, нужно убить плотскую, земную природу слова — и вот Сологуб превращает слова в бестелесные, воздушные звуки. Он остужает их живой жар, приглушает их звон, тушит сверкания. Эти заговоры, знаки, магические черты, которые образуют заколдованные круги. Мир весь погружен в оесцветный разлив ритма, затоплен чародейным, монотонным напевом. «Плен», «тюрьма», «затвор», «заточение» — преодолены. Последняя свобода — открывается перед поэтом:
Околдовал я всю природу,
И оковал я каждый миг,
Какую страшную свободу
Я, чародействуя, постиг.
В «Итальянской вилле» Тютчева жизнь, врывающаяся в тихий мир елисейских теней, названа «злой жизнью, мятежным жаром». Эти слова могут служить эпиграфом всей поэзии Сологуба. Он необъятно расширил смысл тютчевской строки. Он облек свою лирику ночными, зловещими песнями хаоса. Он показал, что «златотканный покров» сшит из грубых лоскутов, что природа «мертвенна и скудна», что «очарованное «Там», о котором мечтали романтики и символисты — страна смерти.
Проза Сологуба подставляет словесные подробные определения под алгебраические знаки его поэзии. То, что в стихах названо «страной безвыходной бессмысленных томлений», в прозе превращается в страшную картину провинцильного города, где проживают Передоновы, Володины, Рутиловы. «Мелкий бес» может показаться реалистической вестью о человеческой пошлости, произведением бытонравоописательным. Автор как будто нарочно подчеркивает свою зависимость от Гоголя: в построении романа он еДует плану «Мертвых душ», в стиле придерживается фонических форм.
Опасность «соблазниться» этой мнимой общедоступностью и понятностью столь велика, что вся современная Сологубу критика так и не разгадала обмана: и доныне говорят о том. что Сологуб метко изобразил русскую провинцию, что он создал «тип» Передонова. А между тем автор ничего не изображал, и Передонов, конечно, в такой же степени тип. как и его недотыкомка. Все в романе «на одной плоскости» и реальность и бред, и бытовые описания, и фантастические подробности. Все нежить, «безлепица» — торжество злой, бессмысленной силы; застенок, в котором равно безумны и палачи и истязаемые; тени — бесформенные порождения ночи, наскоро набросившие на себя какие то нелепые «реалистические» костюмы и наспех воплотившиеся в какие то бредовые образы. И, конечно, Сологуб рассказывает нам не о том, как Передонов постепенно сходил с ума (психологически–клинические исследования ему вовсе не интересны), а о том, как «злая сила» жизни, под неподвижным взором поэта — мечется загнанным зверем, прикидывается тысячью оборотней, лебезит, и лжет, лжет и пресмыкается, пока, наконец, не издыхает, как смрадный гад. Вот она — ваша реальность — ваши улицы, дома, мостовые, ваше небо и ваша земля; разве вы не видите, что все это чудовищный п нелепый маскарад, шабаш ведьм, свистопляска дьяволов? Что декорации шатаются и готовы упасть, что в вашем доме, где то в дальней комнате, уже загорелся пожар? Автор злорадно мучит, убивает, мертвит: и самое страшное в этом разрушении — его почтенная, благопристойная маска. «Работа» производится холодно, трезво, систематически и педантично. Без отчаяния и богохульства — со спокойным сладострастием. Вспомните, как Людмила совращает Сашу Пыльникова; как Передонов убивает Володина. Отравлена жизнь, любовь осквернена и красота — растленна. Вот — итоги «бесцельной, напрасной игры именуемой жизнью».
Для смерти здесь чертог,
Для случая дорога,
Не хочет жизни Бог,
И жизнь не хочет Бога.