Глава восьмая. Неведомая хворь
Глава восьмая. Неведомая хворь
Иван Иванович Сурин, арзамасский мещанин со средним достатком, держал кожевенный промысел – дубильни, красильни, наемных работников и батраков. Да еще по мелочи кое-чем зарабатывал – денежки у него водились. За обедом любил выпить хорошую стопку водки и закусить скользким, упругим (сразу на вилку не подцепишь) соленым грибком, а после обеда, уперев локти в подоконник, – из окна обозреть собственный сад, ровные ряды яблонь, раскидистые кусты смородины и крыжовника. Да и много чего он любил, особенно по молодости, и в числе всего прочего – собственное имя, данное ему родителями. Редкое, надо сказать, имя – где еще такое найдешь! Поэтому и первого сына, недолго думая, назвал Иваном. Второму – чтобы различать сыновей, – выбрал имя Андрей, а вот дочь нарек Пелагеей, поскольку это имя очень нравилось матушке Прасковье Ивановне (опять же!), а роды были тяжкие, мучительные – вот он ее подарком и потешил: мать Прасковья – дочь Пелагея. Но как роды не задались, хоть и опытную повитуху в дом позвали, так и жизнь им выпала нелегкая, незадавшаяся, и Иванам, и Андрею, и особенно Пелагее, зачинщице всех несчастий.
Самому Ивану Ивановичу век выпал недолгий, не попользовался он нажитым добром, не насладился вдосталь столь редкими минутами послеобеденного отдыха и покоя – умер вскоре после рождения дочери. Скопленные им денежки стали таять, как снег по весне: хвать, а на месте вчерашнего сугроба – лужа.
Семейство Суриных – сыновья Иван, Андрей и мать Ивановна – остались без кормильца, осиротели, лишились поддержки, словно отяжелевшая яблоня надежной подпорки. Да и что семейство – словно бы и весь сад за окнами это почувствовал, поник, ветки опустил. Некому стало им любоваться из окна, некому упавшие яблоки собрать, фуражку ими наполнить и в дом принести, лопатой дорожки подровнять, борозды для дождевой воды выкопать и граблями взрыхлить землю под крыжовником, чтоб корням вольготней было и дышалось легче. Все заботы по дому и заведенному мужем промыслу легли на Прасковью Ивановну, а одной разве справиться, силенок-то нешто хватит. То крыша от дождей прохудится, то подгнивший угол провалится, то ветром ставню с петли сорвет.
Вот и пришлось часть дома чуть ли задаром сдать жильцу, Илюшке-плотнику – с уговором, чтобы следил, поддерживал порядок, починкой занимался. Одну красильню продали и работников рассчитали. Рассчитали, на вырученные за продажу деньги выплатили жалованье и отпустили с благодарностью за верную службу, наградным штофом водки и тяжким покаянным вздохом: «Простите, мужики. Не серчайте, обиды в душе не держите. Не от хорошей жизни с вами расстаемся».
Но особенно много мороки досталось с дочерью Пелагеей. Началось все с того, что еще в детстве на нее, резвую и веселую, нашла неведомая хворь. Сутки пролежала в постели, укрывшись с головой лоскутным одеялом, отвернувшись к стенке, а когда, пошатываясь, встала, ее было не узнать, словно и не она это вовсе, словно подменили. Иными словами, чудить стала девка. Не озоровать, не проказничать, а именно чудить. Прасковья Ивановна соседям так об этом рассказывала, душу изболевшуюся изливала: «Из умного ребенка вдруг сделалась она какой-то точно глупенькой. Уйдет, бывало, в сад, поднимет платьице и завертится на одной ножке, точно пляшет. Уговаривали ее и срамили, даже и били, но ничего не помогало – так и бросили».
И не только глупенькой сделалась: до этого была весела, смешлива и здорова, а тут словно кто приворожил, порчу наслал, сглазил. Бились с ней, врачам именитым показывали, большие деньги за прием выкладывали – ничего не помогает… Блажит девка, озорует (вот тебе и озорница), и ничем ее не образумишь, не проймешь.
Когда повзрослела Пелагея и пора настала, как говорится, спровадили ее замуж. Сбыли с рук, как говорится. С трудом, надо признаться, сбыли, ведь никто не хотел брать-то, женихи гнушались, нос воротили: дурная слава за ней по пятам увивалась, как привязчивая шелудивая собачонка. Но все же сваха одного жениха отыскала, словно из-под земли выкопала, и не из плохих, а вполне достойных – Сергея Васильевича Серебренникова: картуз с козырьком, а из-под козырька чуб кудрявый. И тот не побоялся, что невеста с блажью. Решил, что нарочно на себя напускает, подумал: «Ты хитра, но я тебя перехитрю».
После свадьбы молодой муж чем только эту блажь из нее не гнал. Поначалу мягкие способы перепробовал: и сам по-хорошему уговаривал, и разумных людей, священников из церкви в дом приглашал, по святым местам (как батюшки советовали) возил: даже у Сергия в Лавре побывали. Но все впустую, а уж когда Пелагея о собственном сыне (у них уже дети пошли – загляденье, один другого краше) сказала, что, мол, дал его Господь, она же попросит, чтоб и назад взял, у Сергея Васильевича терпение-то и лопнуло. К тому же и там, в Посаде, у Лавры, врученные ей на хранение деньги, немалую сумму, целый капитал Пелагея уличным нищим и оборванцам раздала. Понял он, что уговорами толку не добиться: нужны меры покруче.
Сама Пелагея впоследствии рассказывала об этом так: «Сергушка-то во мне все ума искал, да мои ребра ломал; ума-то не сыскал, а ребра-то все поломал». Словом, стал он молодую жену бить, за волосы таскать, лицом по столу возить и на цепь сажать, хотя ее уже чтили за прозорливость, за многие сотворенные ею чудеса. Но и это не помогало – вот и отрекся от нее, отказался, вернул в родительский дом. Домашнем же помучились с ней недолго и вскоре, воспользовавшись случаем, отпустили ее в дивеевский монастырь. Отпустили вместе с Ульяной Григорьевной, одной из тамошних сестер, которой случилось побывать в Арзамасе. И вот Пелагея, издали ее заприметив, остановила на улице, стала звать в дом – на чай и угощение: «Уж уважьте, не откажите. Знатный чаек. С медом да пряниками. Ласковыми хозяевами. Не пожалеете». И очень уж упрашивала, льнула к ней, ластилась, проходу не давала. Монахиня смекнула, что – несмотря на внешний вид, космы, блуждающий взгляд – перед ней не просто городская сумасшедшая, и согласилась, приняла приглашение.
За чаем-то и сговорились – Пелагея покинула Арзамас и со скудными пожитками своими, узелком за плечами подалась, переселилась в Дивеево.
Совершая крестный ход, монахини проходят по Богородичной канавке с иконой Божией Матери «Умиление»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.