Монастир
Монастир
В июле 1910 года молодой дьякон Афинагор поступает на службу к епископу Монастирскому, митрополиту Стефаносу. Тот поручает ему заботу о школах, тех самых школах, что спасли язык и культуру православного народа. Афинагор со страстью отдается этой работе. В Монастире он выражает собой традицию образованных монахов–учителей, воплощая истинный христианский сократизм, составляющий одну из линий жизни греческой Церкви. Традицию Космы Это–лийца, которого тогда канонизировали.
Став во главе огранизации, ведающей просвещением, он получает и сан архидьякона. В 1912 году после смерти Стефаноса новый епископ Хризостом Кавури–дис делает его начальником своей канцелярии. Афи–нагору только двадцать шесть лет, но его культура и активность производят впечатление. В нем чувствуется труженик–систематик, вникающий в детали и проводящий ночи за чтением, ибо его интересует буквально все. С этих пор у него устанавливается повседневный контакт с народом, и этот контакт никогда не прервется. Каждое утро вплоть до сегодняшнего дня дверь его открыта для всех. «Я — старый бюрократ, — любит говорить он, — я провел жизнь на службе у людей и знаю их».
Монастир в 1910 году воплощает собою все балканское разнообразие. Город насчитывает 30 тыс. турок, 15 тыс. греков, 5 тыс. болгар, 2 или 3 тыс. сербов. Врачами в нем также служат греки, и они пользуются доверием всех.
Здесь сложился тот же балканский конгломерат торговцев и полудеревенских жителей. Улочки с круглыми мостовыми, широкие пыльные улицы, на которых 48
лачуги стоят вперемежку с благородными домами из резного дерева и которые в ярмарочные дни заполнены пестрой толпой, занятой и одновременно беззаботной. Сюда приходят албанцы с пышными усами и надменные валахи, что, спускаясь с гор, заходят в узкие и глубокие лавки или усаживаются в кафе, чтобы медленно перебирать четки, но четки не молитвы, а лени, чистого ритма праздности. Время от времени попадается большая мечеть с ее пустым и чистым пространством. И множество малых храмов, прижавшихся к земле, чтобы не превысить высоту соседних домов — согласно старому еще запрету завоевателей. На берегах реки турки посадили тополя, которые на этих вытянутых и зеленых Балканах напоминают им темное пламя анатолийских кипарисов…
Македония той поры — место встречи разного рода мистических ясновидцев, ведущих свою родословную от Авраама. На Афоне исихасты нисходят в «бездну сердца», дабы обрести в нем «нетварный свет», озаряющий лик Воскресшего. В Салониках последние каббалисты, чьи предки пришли сюда из Испании, разгадывают Библию как зашифрованный документ, дабы высвободить Шехину–таинственное Присутствие — из ее заточения… Там и здесь встречаются дервиши, стремящиеся «угаснуть» в призывании Имени, дабы через них зазвучало одно лишь имя Аллаха.
В Монастире находятся крупные текии орденов Ме–влеви и Бекташи. Афинагор заводит дружбу с дервишами. И Мевлеви в силу достаточно редкого расположения приглашают его побыть на их духовных упражнениях. Основатель ордена Джелалль–Эддин не был ли назван Руми, Ромеем, т. е. византийцем? Не был ли он одним из друзей христиан, соединенным духовным братством с греческим монахом, недалеко от могилы которого он и пожелал упокоиться в своей гробнице в Конья?
В комнате, предназначенной для молитвы, приглашенные усаживаются на узких диванах вдоль стен. Несколько музыкантов занимают места на эстраде. У одних в руках барабаны, у других флейты. Бронзовые барабаны с их низким и глухим звуком задают ритм. Флейты звучат жалобно, слезно–гнусаво, как бы исторгая душу из ее глубины. Шейх монотонно читает четверостишие Мевлааны, созданной Учителем, Джелалом–Эддин–и–Руми:
О день вставай, атомы танцуют. Души, от любви безумные, танцуют. Небесный свод, служа Ему, танцует. Я скажу тебе на ухо, куда ведет этот танец.
Затем дервиши поднимаются. Ритм ускоряется, и все начинают вертеться на месте, все быстрее и быстрее. Одеяние каждого танцовщика образует вокруг него темный круг. Тело вращается, мир вращается, но душа становится неподвижной осью, она освобождается от мыслей, она застывает в безмолвии и мире.
«Они кружатся в каком–то экстазе, — сказал мне патриарх. — И какие лица у них, какие взгляды! Лица, обращенные вовнутрь, бесконечно умиротворенные, полные света…»
Этот поучительный опыт встречи народов и религий оказал неизгладимое впечатление на будущего патриарха. Увы! Европа утратила пути единства. Рост идеологий насилия, разрушение традиционных форм общинной жизни, вызванное развитием индустрии и индивидуализмом, духовная опустошенность — все это дало выход коллективным страстям, выпустило из–под земли, древние божества почвы и крови, противопоставив их господству машин и скуки. На пороге XX века национализм утверждается как суррогат религии.
Трагедия, подстерегавшая Европу в 1914 году, для Балкан начинается уже в 1912. В скором времени она разрушит многонациональные государства и прежде всего оттоманскую империю.
В то время как либеральное развитие старой империи, казалось, двигалось уже к достойному разрешению греко–христианской проблемы, которое должно было учесть всю сложность и многообразие жизни, другое решение, инспирированное нарастающим европейским национализмом, назревало в течение века. Решение об образовании национального греческого государства на основе языка и, как предполагалось, расы.
Более сильные державы с самого начала навязали зарождающемуся греческому государству немецкую династию. Династия эта, весьма мало восприимчивая к реалиям религиозной и народной жизни страны, вознамерилась «цивилизовать» греков, навязать им идеалы буржуазной Европы во имя некой абстрактной преемственности по отношению к «светскому гуманизму» древней Греции. Централизованная администрация разрушила автономию деревенских общин. Образование чуралось православной традиции. Церковь была бесцеремонно отделена от Константинопольского патриархата. Епископы же, нередко затронутые порчей нравов, оставались пассивными перед лицом этого разрушения социальных и духовных структур народной жизни. Из ее среды возникали вдруг неотесанные проповедники из мирян, вроде мясника Папулакоса, проповедовавшие одновременно Евангелие и мятеж. Движение жестоко подавляется, пророков, взявшихся за меч, бросают в тюрьму. Не было иного средства для того, чтобы победить разброд и тоску, кроме объединения народа под эгидой «Великой Идеи» в борьбе за освобождение всех греков и создания греческого государства, т. е. однородной империи.
Великая Идея по сути использует народную веру в восстановление христианской империи, но она может быть привлекательной и для греков, получивших западное образование и заменяющих ее политико–религиозное содержание идеологическим гуманизмом. Все, в том числе и византийский экуменизм, служит в ней лишь для подогрева национализма, представляющего собой лишь иной полюс индивидуализма. Родившись на почве, созданной наслоением религий и народностей Балкан, в Малой Азии, в самом Стамбуле, Великая Идея оказывается чреватой всякого рода насилием, неизбежно вызывающим ответные вспышки и, стало быть, новые, худшие бедствия. Ибо из руин оттоманской империи возникнет в свою очередь и турецкий национализм, который также захочет единства и национальной однородности.
В 1912 году Греция, Сербия и Болгария нападают на оттоманскую империю и вырывают у нее европейские провинции. В следующем году победители сталкиваются между собой при дележе добычи. Монастир остается в руках сербов. Но в это время французы высаживаются в Салониках и, для того, чтобы их сдержать, немецкие и австрийские войска вступают в Македонию. Они отходят в конце 1916 года, и французы на два года водворяются в Монастире. В конце 1918 года, город, названный Битоли, окончательно отходит к Югославии. Национализм торжествует. Начинаются испытания национальных меньшинств.
В этом испытании обнаруживается мужество Афинагора. Осенью 1916 года, когда Монастир находится под огнем союзников, в 1918 году, когда эпидемия тифа опустошает город, молодой дьякон, пренебрегая опасностью, не покидает тех, кто страдает. Он идет из дома в дом, заботится, помогает, утешает. Ни одна из националистических страстей не захватывает его в этой драме, когда небольшой македонский городок переходит из рук в руки различных европейских армий. У него нет страха, он спокоен и уравновешен. Всей душой преданный идее вселенскости, он отнюдь не мечтает об абстрактном слиянии «интернационалистов». Его интересует каждый народ. «В Монастире, — говорит он, — я знавал многих славян. Я наблюдал также за немцами и австрийцами. Два года я прожил рядом с французами. Все народы хороши. Каждый заслуживает уважения и восхищения. Я видел, как люди страдают, как все нуждаются в любви. Если они бывают злыми, то это потому, что они не встретили настоящей любви, которая не тратит себя на слова, но изъясняет себя светом и жизнью. Я знаю и то, что есть темные бесовские силы, и иногда они овладевают людьми и народами. Но любовь Христа сильнее ада. В Его любви мы обретаем мужество любить людей. И нам становится ясно: для нашего существования необходимо и то, чтобы существовали все люди и все народы…»
В 1918 году ему исполняется тридцать два года. Он уже искушен в науке о человеке. Во французском военном госпитале, говорил он мне, он слышал, как раненые распевали модную в то время парижскую песенку. Она звучала приблизительно так: «Что такое жизнь? Счастья немного, страданья немного, немного любви, невезенья, везенья…» Он повторяет слова этой песенки не с меланхолическим, а скорее с теплым чувством. Но он исправляет ее на свой манер: «много любви, много терпенья…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.