4. Петербург (1829–1836)
4. Петербург (1829–1836)
В 1829 году двадцатилетний Гоголь попадает в Петербург. Столица встречает его неприветливо. Он поселяется на четвертом этаже большого мрачного дома. Петербург «показался ему вовсе не таким, как он думал». Дороговизна жизни приводит его в уныние; он живет «как в пустыне». По приезде не сразу пишет матери и объясняет свое молчание тем, что «на него напала хандра или другое подобное» и что он «уже около недели сидит поджавши руки и ничего не делая». Неудачи с поисками службы заставляют Гоголя вспомнить о поэме «Ганц Кюхельгартен», написанной еще в 1827 году в Нежине. Он издает ее на последние деньги под псевдонимом Алова. После жестокой расправы «Московского телеграфа» и «Северной пчелы» Гоголь «бросился с своим верным слугой Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял номер в гостинице и сжег все до единого» (Н. Кулиш. Записки о жизни Н. В. Гоголя. СПб., 1856 г.).
И тут первой мыслью оскорбленного автора было: бежать. Воспользовавшись деньгами, присланными матерью для уплаты процентов в опекунский совет, Го голь садится на корабль и уезжает в Любек. В связи с этой авантюрой мы располагаем двумя психологическими документами исключительного значения: письмами Гоголя к матери от 22 мая и 24 июля 1829 года.
Ему нужно было получить согласие матери на путешествие и убедить ее в разумности своего странного поступка.
Письмо от 22 мая, писанное еще до катастрофы с «Ганцом Кюхельгартеном», подготовляет почву. Гоголь говорит, что ему представляется случай поехать за границу. «Но вообразите мое несчастие: нужно же этому случиться! Великодушный друг мой, доставлявший мне все это, скоропостижно умер… Я имел одно существо, к которому истинно привязался было навсегда, и Небу угодно было лишить меня его».
Биографам Гоголя нетрудно было выяснить, что история с «великодушным другом» была выдумана. Через два месяца выдумка разрастается: фабула о несчастной дружбе превращается в повесть о несчастной любви.
«Я видел ее… нет, не назову ее… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение — некстати для нее… Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти… Адская тоска, с возможными муками, кипела в душе моей… Нет, это не любовь была… Я, по крайней мере, не слыхал подобной любви… Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь».
В действительности никакой любви не было. Перед нами — упражнение в романтическом лирическом стиле, напоминающее статью «Женщина», написанную Гоголем два года позднее.
В этих письмах к матери слепая вера Гоголя в себя впервые прозревает: из смутного мистического ощущения она становится осознанным религиозным чувством. Душевному движению найдена мотивация: Гоголя ведет Божественный промысл; Бог внушает ему страсти, диктует решения, наказывает за непослушание. В письмах 1829 года писатель говорит уже тем торжественным и мистическим тоном, который так поразил современников в 1847 году, когда вышли «Выбранные места из переписки с друзьями».
«Бог указал мне путь в землю чужую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности… и я осмелился откинуть Божественные промыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими».
Здесь — возникновение веры Гоголя в особое, преимущественное попечение о нем Промысла Божия.
Но почему же все?таки ему нужно уехать в чужие края? Бедная Марья Ивановна, читая, что Бог наказывает ее сына за то, что он против своей воли и воли Провидения отправился в Петербург и решился служить там «в угодность ей больше», должна была прийти в смятение; едва ли оно уменьшилось, когда она прочла, что цель заграничного путешествия ее сына «воспитывать страсти в тишине» и одновременно «в шуме вечного труда». Чувствуется, что Гоголь писал это письмо в нервической спешке и в увлечении страсти. Через несколько лет он всю эту сложную систему мотивации забывает, и в «Авторской исповеди» объясняет юношескую авантюру совершенно по–другому:
«Не прошло пяти месяцев по прибытии моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорее чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».
Оглядываясь через восемнадцать лет на свое прошлое, Гоголь допускает анахронизм: он представляет поездку в Любек в свете своего мировоззрения сороковых годов. Мотив аскетического подвига (чтобы полюбить родину, нужно покинуть ее) — происхождения более позднего. В двадцатых годах Гоголь мечтал о культивировании страстей, а не об аскезе.
* * *
Приехав в Любек, он как будто отрезвляется: с удивлением видит себя в чужом городе, среди чужих людей, языка которых не понимает. И впервые задумывается над самим собой, над загадкой собственной натуры.
«Часто я думаю о себе, — пишет он матери из Любека, — зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем Он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?»
После запутанной и сбивчивой риторики — вдруг точная и ясная самохарактеристика.
В конце сентября беглец возвращается в Петербург, поступает на службу в Департамент уделов, знакомится с литераторами и сотрудничает в журналах. В 1831 году выходят «Вечера на хуторе близ Диканьки» и приносят ему славу.
В конце 44 года в письме к А. О. Смирновой Гоголь просит не выводить никаких заключений о нем самом на основании его юношеских сочинений. Писанные «во время глупой молодости», они говорят о «писателе еще не утвердившемся ни в чем твердом». И дальше следует примечательная оговорка: «В них, точно, есть кое–где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит».
Этими словами определяется наше отношение к произведениям Гоголя тридцатых годов; мы попытаемся заметить эти «хвостики душевного состояния».
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголь следует двум разнородным традициям, стараясь связать их единством стиля. Первая традиция — немецкая романтическая демонология: ведьмы, черти, заклинания, колдовство, с которыми Гоголь был знаком по повестям Тика и Гофмана; вторая — украинская народная сказка с ее исконным дуализмом, борьбой Бога и дьявола. Повести можно расположить по степеням нарастающей мрачности. В «Пропавшей грамоте» и «Заколдованном месте» — чертовщина уморительная и «домашняя»: обе повести являются своего рода демонологическими анекдотами. В «Майской ночи» и «Ночи перед Рождеством» — борьба добра со злом уже труднее: нужна святая панночка, чтобы победить страшную ведьму, нужен благочестивый кузнец–иконописец, чтобы одолеть черта. И, наконец, в «Вечере накануне Ивана Купала» и в «Страшной мести» смех совсем замолкает. Забавное уступает место ужасному. Независимо от народной традиции автор создает чудовищные и зловещие образы Басаврюка и колдуна, отца Катерины.
Описание мертвецов, выходящих лунною ночью из могил на берегу Днепра, рассказ о схватке колдуна с всадником, сцена вызова души Катерины — самые сильные страницы в «Вечерах». Это первые звуки не заученной, а своей художественной речи. Именно здесь, в страшном и мрачном, следует искать «хвостики душевного состояния» автора. Вспомним его признание в «Авторской исповеди»: «На меня находили припадки тоски мне самому необъяснимой… Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать». Но смешное постепенно переставало быть смешным, а мрачность его «меланхолического от природы характера» упивалась изображением зла и смерти.
Вас. Гиппиус (Гоголь. 1924 г.), анализируя композицию «Вечеров», приходит к заключению, что шесть из них варьируют одну тему. «Это, — пишет он, — вторжение в жизнь людей демонического начала и борьба с ним». На исходе этой борьбы автор смотрит с безнадежностью: в «Вечере накануне Ивана Купала» побеждает Басаврюк; в «Страшной мести» все, прикоснувшиеся к злой силе, осуждены на гибель (Данило, Катерина, ее маленький сын). Единственное убежище — церковь и монастырь, но и они нередко бессильны. Автор сознательно отступает от народной сказки с ее наивной верой в конечное торжество добра.
Читатели «Вечеров», очарованные юмором и веселостью Рудого Панька, не обратили внимания на лежавшую в основе повестей мрачную демонологию. «Все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего… этой веселости, простодушной и вместе лукавой», — писал Пушкин. Все смеялись, начиная с наборщиков, которые, завидя автора «Вечеров», «давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке» (письмо Гоголя к Пушкину, 1831 г.).
Гоголь единодушно был признан замечательным юмористом. Ему дорого пришлось расплачиваться за эту быструю славу. Читатели любят простые и ясные ярлыки: звание юмориста осталось приклеенным к писателю на всю жизнь. И этим отчасти объясняется провал его «Переписки с друзьями» и вообще неудача его «душевного дела». Когда Гоголь перестал смешить и заговорил о Боге, никто не поверил, что комический писатель может быть учителем.
Успех окрыляет Гоголя; вера в Промысел крепнет в нем; в письмах слышатся нотки самоуверенности и хвастливости, напоминающие манеру Ивана Александровича Хлестакова. Несколько примеров:
«В письме вашем, между прочим, беспокоитесь, что квартира моя на пятом этаже. Это здесь не значит ничего, и верьте, во мне не производит ни малейшей усталости. Сам Государь занимает комнаты не ниже моих…» (матери, 1830 г.).
«…Мне любо, когда не я ищу, но моего ищут знакомства» (матери, 1831 г.).
"…Прошу вас принять эту небольшую книжку («Вечера»). Она есть плод отдохновения и досужих часов от трудов моих. Она понравилась здесь всем, начиная от государыни… "(матери, 1831 г.).
«Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе… Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я».
* * *
Тридцать второй год — счастливый в жизни Гоголя: он выпускает вторую часть «Вечеров», начинает работать над комедией «Владимир 3–й степени»; летом, проездом в Васильевку, останавливается в Москве и знакомится с Погодиным, С. Т. Аксаковым и актером Щепкиным.
Осенью, полный надежд и замыслов, возвращается в Петербург и хочет приняться за работу, но вдруг на него находит странное бездействие, апатия, «растерянность мыслей». Сначала он относится к этому шутливо. «Я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Одним словом, умственный запор» (Погодину, февраль 1833 г.). В письме к матери он объясняет свое состояние тем, что «из дому вывез с собою лень» (8 февраля 1833 г.); та же мотивация повторяется в письме к Данилевскому (8 февраля 1833 г.), но здесь в его словах уже начинает звучать тревога: «Я вывез из дому всю роскошь лени и ничего решительно не делаю. Ум в странном бездействии: мысли так растерянны, что никак не могут собраться в одно целое».
Месяц проходит за месяцем, а душевное состояние Гоголя становится все мучительнее. Он переходит от одного проекта к другому, судорожно хватается за самые разнообразные начинания; задумывает многотомную всеобщую историю, грандиозную всеобщую географию («Земля и люди»), собирается писать полную историю Украины. Все эти работы дальше планов не идут; не лучше обстоит дело и с художественным творчеством. Начатая повесть «Страшная рука» остается неоконченной. Работа над «Владимиром 3–й степени» вскоре прерывается. В июле в письме к Максимовичу Гоголь горестно признается: «Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки».
Н. Кулиш в своих «Записках о жизни Н. В. Гоголя» пишет: «В промежуток между июлем и ноябрем с Гоголем случилось нечто необыкновенное». И делает догадки: может быть, это были неприятности по службе или «по предмету его литературных занятий», но вернее всего то была «забота юности — любовь». Биограф основывает свое предположение на словах Гоголя в его письме к Погодину (28 сентября):
«Какой ужасный для меня этот 1833 г.! Боже, сколько кризисов! Настанет ли для меня благодатная реставрация? Сколько я начинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство быть недовольну самим собой? О, не знай его!.. Человек, в котором вселилось это ад–чувство, весь превращается в злость… Он ужасно издевается над собственным бессилием». Свидетельство совершенно ясное. Как из этих слов Кулиш мог вычитать, что у Гоголя были неприятности по службе или несчастная любовь? Ведь он определенно говорит, что переживал кризис творчества, что мучился неудовлетворенностью своими писаниями. В ноябре того же года он почти в тех же выражениях пишет о «переворотах» Максимовичу: «Если б вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я пережег, сколько перестрадал». Как характерно это сопоставление: «пережег — перестрадал».
Наконец, еще одно свидетельство, устраняющее последние сомнения: 11 марта 1833 года Плетнев писал Жуковскому: «У Пушкина ничего нового нет, у Гоголя тоже. Его комедия не пошла из головы. Он слишком много хотел обнять в ней, встречал беспрестанно затруднения в представлении и потому с досады ничего не написал».
Сопоставим: у Гоголя — «человек… весь превращается в злость», у Плетнева — «с досады». Речь идет о том же душевном состоянии; только у Гоголя, как всегда, все передано в преувеличенной, патетической форме: каждая фраза с восклицательным знаком. Этот гиперболизм ввел в заблуждение доверчивого Кулиша, и он решил, что с Гоголем случилось «нечто необыкновенное».
А в действительности писатель переживал затишье перед новым, поразительным расцветом творчества 34–36 годов; кризис происходил не от скудости, а от изобилия; это было мгновение неподвижности, которое предшествует прыжку. Замыслы Гоголя были столь разнообразны и грандиозны, что парализовали друг друга. Он не мог приступить к работе над историей, так как планы его неудержимо росли: сначала предполагалось написать историю Украины, потом — малороссийскую и всемирную, потом историю средних веков, томов из восьми–девяти. Одни наброски сжигались и лихорадочно составлялись другие. Работа над комедией была не менее мучительной, так как «перо толкалось о такие места, которые цензура ни за что не пропустит». И Гоголь заключает: «Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю — передо мною движется сцена…» (Погодину, 20 февраля 1833 г.). Вот причина «ад–чувства», злости, недовольства собой и видимого бесплодия. Кризис 33 года был кризисом стремительного роста писателя, необъятного расширения его задач, возмужания его таланта.
Период «неподвижности» приходит к концу, и Гоголь пророчески чует начало новой жизни; в торжественно–лирических словах приветствует он возвращение своего Гения.
«Таинственный, неизъяснимый 1834! Где означу я тебя великими трудами?.. Я не знаю, как назвать тебя, мой Гений!.. О, не разлучайся со мной! Я совершу… Я совершу. Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны… Над ними будет веять недоступное земле Божество! Я совершу!.. О, поцелуй и благослови меня».
Ночь накануне нового 1834 года, когда была написана эта патетическая молитва, — зенит гоголевского творчества. Все в нем достигло полноты и напряжения. За следующие два года (1834–1835) писатель создает или задумывает все, что ему дано было создать; впоследствии он только осуществляет более ранние замыслы, переделывает и обрабатывает прежде написанные произведения. В 1834 году сочинены «Миргород» и «Арабески»; в 1835 — «Женихи» и «Нос», начаты «Мертвые души» и «Ревизор».
Гоголь полон надежд; вдохновение не иссякает. «Я восхищаюсь заранее, — пишет он Пушкину (1833 г.), — когда воображу, как закипят груды мои в Киеве!»
«Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! полных, свежих!» — сообщает он Погодину (1834).
Как плодотворно было вдохновение Гоголя в этот период, выясняется из сопоставления двух дат: 7 октября Гоголь просит Пушкина дать ему сюжет для комедии, а 6 декабря он сообщает Погодину, что комедия уже готова: «Ревизор» был написан меньше чем в два месяца!
В конце 35 года Гоголь освобождается от занятий историей, которые становились для него все более тягостными. После неудачного опыта преподавания истории в Петербургском университете он выходит в отставку и с этих пор безраздельно посвящает себя литературе.
* * *
Обратимся к произведениям 34–35 годов. Какое свидетельство дадут они об авторе? Объединено ли чем?нибудь их пестрое разнообразие? Разбирая «Вечера на хуторе», мы указывали, что главной темой их было вторжение демонических сил в жизнь человека. В основе повестей, помещенных в «Миргороде» и «Арабесках», ощущение безнадежности и обреченности расширяется и углубляется. Гоголь по–прежнему видит мир во власти темных сил и с беспощадной наблюдательностью следит за борьбой человека с дьяволом. За исключением «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» все повести кончаются гибелью героев: умирают Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна в «Старосветских помещиках», гибнет Тарас с двумя своими сыновьями в «Тарасе Бульбе», сходит с ума и умирает художник Чертков в «Портрете», сходит с ума и перерезывает себе горло художник Пискарев в «Невском проспекте», сходит с ума чиновник Поприщин в «Записках сумасшедшего».
Из страшного мира, в котором властвует зло и царит смерть, уйти некуда. Даже если удалиться от суеты жизни и тревоги страстей и похоронить себя заживо в каком?нибудь медвежьем углу, в полной тишине и уединении, и тут «злой дух» настигнет и одним своим дыханием разрушит хрупкий игрушечный рай. В начале «Старосветских помещиков», изображая «сферу этой необыкновенно уединенной жизни», Гоголь пишет: «Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют, и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении».
Но как непрочны частоколы и плетни, ограждающие идиллический, любовный мирок старичков! Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна живут в невинности и блаженстве. И вот «злой дух» проникает в их рай под видом тощей, одичавшей кошки — входит смерть и страдание. Для изображения темных сил Гоголь не нуждается больше в масках украинского вертепа; но куда страшнее мяуканье серенькой кошечки, предвещающей смерть, чем приплясыванье черта, у которого «мордочка оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким пятачком» («Ночь перед Рождеством»). Даже нагромождение страхов и ужасов «Страшной мести» не так потрясает воображение, как таинственный зов среди ясного и солнечного дня, от которого умирает Афанасий Иванович.
В четырех повестях: «Вий», «Тарас Бульба», «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего» — Гоголь с различных сторон подходит к проблеме зла в любви и в красоте. Он остро ощущает трагизм любви и двусмысленность красоты в нашем мире и задолго до Достоевского знает о существовании двух идеалов — идеала Мадонны и идеала Содомского. Каким путем пришел Гоголь к этому сжигающему душу прозрению? Нам известно только, что это событие случилось между 1831 и 1834 гг. Что?то произошло с душой Гоголя; во всяком случае, пережитый им страшный опыт мало имел общего с той «заботой юности — любовью», которую придумал Кулиш.
В 1831 году Гоголь еще по сю сторону роковой черты; он — романтик–идеалист, воспевающий божественную основу любви и облагораживающее влияние красоты.
В статье «Женщина» он пишет: «Мы зреем и совершенствуемся: но когда? когда глубже и совершеннее постигаем женщину?» и дальше: «Что такое любовь? — Отчизна души… Когда душа потонет в эфирном лоне души женщины, когда отыщет в ней своего отца — вечного Бога… тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди Бога жизнь».
Так восторженно и добросовестно пересказывает Гоголь романтическую философию любви.
А через год в письме к Данилевскому Гоголь делает важное признание: до сих пор любви он не знал; два раза он был готов полюбить, но оба раза удержал себя силой воли. Почему? Вот его слова: «Очень понимаю и чувствую состояние души твоей (Данилевский писал ему о своей влюбленности), хотя самому, благодаря судьбе, не удалось испытать. Я потому говорю: благодаря, что это пламя меня бы превратило в прах в одно мгновение».
До самой смерти Гоголь не знал любви, этого, по его словам, «первого блага в свете». Это — факт громадной важности, объясняющий многие особенности характера и творчества писателя. Но безвкусны и произвольны домыслы некоторых исследователей о сексуальной жизни Гоголя. Догадываться о том, каким пороком страдал писатель, применять к нему метод Фрейда — занятие бесполезное. Достаточно показать, что мысли Гоголя о демонической природе красоты и гибельности любви основаны на его личном психологическом опыте: он испытывал ужас перед любовью, предчувствуя ее страшную разрушительную силу над своей душой; натура его была так чувственна, что «это пламя превратило бы его в прах в одно мгновение».
В этом пункте мы можем проследить самый механизм превращения личного и очень интимного переживания в художественные образы: Гоголь только боялся сгореть в пламени страстей, а псарь Микита в «Вие» сгорает действительно. Влюбившись в ведьму–панночку, он позволяет ей положить на него свою ножку. «Панночка подняла свою ножку, и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел скакать, как конь, по всему полю». И кончилось это так: «Когда раз пришли на конюшню, то вместо него лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел совсем, сгорел сам собою».
Едва ли в письме к Данилевскому Гоголь понимал свои слова буквально: «превратиться в прах» — было для него метафорой гибели; в повести метафора обрастает плотью и делается реальным пожаром: «сгорел сам собою».
Эпизод с псарем Микитой параллелен главному рассказу о философе Хоме Бруте. На нем тоже ездит верхом панночка, и это тоже влечет за собой его гибель. Чувственные ощущения Хомы, несомненно, отражают в какой?то степени любовное «пламя» автора. «Вий» — самое эротическое из всех произведений Гоголя. И псарь Микита, и Хома околдованы «чарой», они горят темным, гибельным огнем сладострастия. То, что они испытывают, не любовь, а дьявольское наваждение похоти. Хома не только не любит панночки — он ненавидит и боится ее. Чувства, описанные в этой повести, роковые, бесчеловечные, стихийные. Они слепы, как сам «Вий»; у них, как и у него, лица железные. Понятен ужас Гоголя перед этим адским пламенем, оправдан его аскетизм.
Хома Брут скачет с панночкой на спине. «Он чувствовал какое?то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу». «Но там что? ветер или музыка? звенит, звенит и вьется, и подступает и вонзается в душу какой?то нестерпимой трелию… Он чувствовал бесовски–сладкое чувство, он чувствовал какое?то пронзающее, какое?то томительно–страшное наслаждение».
Такими магическими словами описана дьявольская подмена любви вожделением. Не менее замечательно описание «страшной» красоты:
«Перед ним лежала красавица, какая когда?либо бывала на земле. Казалось никогда еще черты лица не были образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте… Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что?то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как?то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто?нибудь песню похоронную» (первая ночь в церкви).
«В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшной. Может быть, даже она не поразила бы таким паническим ужасом, если бы была несколько безобразнее. Но в ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего; оно было живо…» (вторая ночь в церкви).
В этих словах загадка красоты показана с такой остротой, что и Достоевский не сможет ничего к ней прибавить. Красота страшна, потому что жива, потому что дана в своем предельном совершенстве.
В «Вие» Гоголь только ставит вопросы, но не пытается на них ответить; в плане романтического «страшного романа», в каком эта повесть написана, настоящего ответа и быть не может; а формальный ответ: красота панночки страшна, потому что покойница–ведьма, конечно, ничего не объясняет.
Следующий шаг — окончательный разрыв с народной фантастикой и перенесение проблемы в плоскость современной, вполне реальной действительности. Демонические силы развоплощаются; рога, копыта и мордочки с пятачком исчезают. Мы в мире взрослых и образованных людей, которые в черта не верят. Отныне Гоголь будет изображать не веселую суматоху, поднимаемую «бесовским пламенем», а невидимые глазом «порождения злого духа, возмущающие мир». В «Вне» Хома Брут гибнет не столько от чар красоты, сколько от мести ведьмы; в «Невском проспекте» в жизнь художника Пискарева злые духи не вмешиваются непосредственно: он гибнет от силы женской красоты, от естественно присущего ей демонизма.
Художник Пискарев, романтик–идеалист и девственный мечтатель, принимает женщину с Невского проспекта за «святыню» и «божество». Для его эстетического сознания красота есть высшая ценность, абсолют; она — откровение Бога на земле; поклонение красоте, любовь к прекрасной женщине равно религиозному служению. И вот Пискареву раскрывается иная правда: в этом мире «божественные черты» могут принадлежать развратнице, ведущей «низкую и презренную жизнь».
«Красавица, так околдовавшая бедного Пискарева, была действительно чудесное, необыкновенное явление… Она бы составила неоцененный перл, весь мир, весь рай, все богатство страстного супруга… Она бы составила божество в многолюдном зале… Но увы! она была какою?то ужасной волею адского духа, жаждущего разрушить гармонию жизни, брошена с хохотом в эту страшную пучину».
В нашей «ужасной жизни» сама красота, эта небесная гостья, находится во власти злых сил; обреченная на гибель, она губит всех, кто к ней приближается; на такую действительность Пискарев не согласился: сначала он пытался уйти от нее в сны, потом в видения, порожденные опиумом; но бегство не спасло его. «Приемы опиума еще более раскалили его мысли и если был когда?нибудь влюбленный до последнего градуса безумия, стремительно, ужасно, разрушительно, мятежно, то этот несчастный был он». Кончилось тем, что Пискарев был однажды найден с перерезанным горлом.
В чем тайна красоты? — спрашивал Гоголь в «Вне». И в «Невском проспекте» он отвечает: красота — божественного происхождения; но в нашей «ужасной жизни» она извращена «адским духом». Принять такую жизнь нельзя. Если нужно выбирать между «мечтою» и «существенностью», то художник выберет мечту. И Гоголь приходит к полному эстетическому идеализму: «Лучше бы ты (красавица) вовсе не существовала! не жила в мире, а была создание вдохновенного художника». Злая красота нашего мира губит, возбуждая в сердцах людей «ужасную, разрушительную» силу — любовь.
Вариации этой темы даны в «Тарасе Бульбе» и в «Записках сумасшедшего». Для Андрия зов красоты сильнее чести, веры, родины. От одного ее дыхания рушатся все нравственные устои; красота по самой своей природе аморальна. Для бедного Поприщина любовь к директорской дочке — причина сумасшествия. «Женщина влюблена в черта. И она выйдет за него, выйдет», — мелькает в его потухающем сознании. Наконец, в «Портрете» (редакции 35 года) Гоголь подводит итоги творчеству первого периода: впервые, он старается осознать и мотивировать свою мистическую интуицию. До сих пор он только мучительно «чувствовал» зло; теперь он пытается построить религиозное мировоззрение. Оно — эсхатологично. Мир во зле, потому что наступают последние времена, срок рождения антихриста; верные Христу потерпят великие муки. Антихрист и теперь уже рождается частично: он воплощается в людях, овладевая их душами. Психика человека — единственный путь проникновения в мир злого начала. Художник, ставший орудием антихриста и замоливший свой грех в суровом монашеском подвиге, говорит сыну: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений».
В этих словах поставлена проблема искусства. Если так могущественно зло и если в мире оно проникает в святые помышления и даже в вдохновение, то как тяжка и страшна ответственность художника, гений которого может, незаметно для него самого, стать орудием антихриста! И кто определит грань между добром и злом в искусстве? По каким достоверным признакам художник может заключить, что его вдохновение чисто и что он не впал в прелесть?
Страшные сомнения, предвещающие трагическую судьбу самого Гоголя… Наступит день, когда и автор «Мертвых душ» поверит в свою одержимость и «в строгом посте и молитве, с высоким религиозным смирением» будет замаливать свои грехи.
Но в 35 году Гоголь еще далек от этого сознания. Загадка искусства решается им в том же плане эстетического идеализма, в каком он решал в «Невском проспекте» загадку красоты. Мировоззрение его резко дуалистично; существуют две действительности: одна — действительность искусства, мечты, идеала, воображения; другая — «ужасная действительность» («Портрет») или «ужасная жизнь» («Невский проспект»), царство Князя мира сего. Искусство должно изображать только первую действительность (вымышленную) и не заглядывать в другую (настоящую). Приведем полностью это замечательное место: «Или для человека есть такая черта, до которой доводит высшее познание искусства и через которую шагнув он уже похищает не создаваемое трудом человека, он вырывает что?то живое из жизни, одушевляющей оригинал? Отчего же этот переход за черту, положенную границею для воображения, так ужасен? Или за воображением, за порывом следует, наконец, действительность — та ужасная действительность, на которую соскакивает воображение с своей оси каким?то посторонним толчком, — ужасная действительность, которая представляется жаждущему ее тогда, когда он, желая постигнуть прекрасного человека, вооружается анатомическим ножом, раскрывает его внутренность и видит отвратительного человека».
Гоголь–человек аскетически отвергает злой мир, ужасается и содрогается перед «отвратительным человеком»; Гоголь–писатель отрицает всякий реализм в искусстве и советует художнику под страхом гибели своей души не покидать заоблачных пространств поэтического вымысла. И это говорит автор «Старосветских помещиков» и «Шпоньки», основатель натуральной школы в нашей литературе! В сознании писателя уже начался разлад мечты и действительности. Но Гоголь еще не догадывается, что именно ему суждено изображать «отвратительного человека».
* * *
Тридцать шестой год Гоголь называет «великим переломом, великой эпохой моей жизни». Восстановить картину этого перелома — задача нелегкая, так сложен и запутан этот период жизни писателя. О «переломе» есть у нас два свидетельства 1847 года: «Авторская исповедь» и письмо к Жуковскому.
Выясним прежде всего степень их достоверности.
В «Авторской исповеди» Гоголь схематически делит свою жизнь на две половины: первая — веселая молодость, когда «умному человеку приходят в голову глупости»; в эти годы он «сочинял, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза»; вторая половина — зрелость; в нее Гоголь вступил с помощью Пушкина. «Может быть, — продолжает автор, — с летами и с потребностью развлекать себя, веселость эта исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно». Он похвалил способность Гоголя «угадывать человека» и посоветовал ему «приняться за большое сочинение». При этом он дал ему сюжет «Мертвых душ» и мысль «Ревизора». Гоголь «задумался серьезно» и решил, что нужно смеяться не даром, а над тем, что «действительно достойно осмеянья всеобщего». В «Ревизоре» он придумал «собрать в одну кучу все дурное в России, какое тогда знал… и за одним разом посмеяться над всем». Так описывается перелом в «Авторской исповеди». То же событие в письме Жуковскому (декабрь 1847 г.) излагается иначе. Перелом наступил тогда, когда Гоголь с изумлением заметил, что на него «обижаются и даже сердятся целиком сословия и классы общества». Он задумался. «Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по–пустому». "Я решился, — продолжает он, — собрать все дурное, какое только знал, и за одним разом над ним посмеяться — вот происхождение «Ревизора»! Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество "… Итак: в «Авторской исповеди» Гоголь утверждает, что он обязан Пушкину 1) сюжетами двух главных своих произведений «Ревизора» и «Мертвых душ», 2) изменением направления всего своего творчества (из праздного зубоскальства оно становится служением человечеству) и 3) самым фактом своего писательства (без Пушкина «оно может быть исчезнуло бы»).
А в письме к Жуковскому, изображая тот же перелом и переписывая дословно целые фразы из «Исповеди», Гоголь о Пушкине не упоминает вовсе. Там он, казалось, был обязан ему всем, здесь — ничем.
Как объяснить это сознательное и намеренное умолчание? Вот что мы читаем в примечании к «Авторской исповеди» редактора сочинений Гоголя В. В. Каллаша: "Вызвана неудачей «Выбранных мест». Начата в мае 1847 г. Должна была войти во второе издание «Выбранных мест» вместо «Завещания», вместе с письмом В. А. Жуковскому: «Искусство есть примиренье с жизнью».
Исправим ошибку В. В. Каллаша. «Исповедь» и письмо не могли войти во второе издание «Выбранных мест» вместе, так как они друг друга исключают. Впрочем, в приписке к письму к Жуковскому Гоголь говорит ясно: "Если письмо это найдешь не без достоинств, то прибереги его. Его можно будет при втором издании «Переписки» поставить впереди книги на место «Завещания». Об «Исповеди» здесь не упоминается.
Мы полагаем, что «Авторская исповедь» и письмо суть два варианта апологии писателя. Потрясенный враждебным приемом, встреченным «Перепиской», Гоголь наспех пишет самооправдание и тут же придумывает довольно неточную и произвольную схему своего писательского пути (в мае 1847 г.). 29 декабря того же года, перед самым отъездом в Святую Землю, он набрасывает другой вариант в письме к Жуковскому. Почему ему показалось необходимым умолчать о роли Пушкина в истории своего творчества? Поразмыслив на досуге над «Авторской исповедью», Гоголь остался ею неудовлетворенным и решил не печатать: он выставлял себя в этом сочинении в неблагоприятном свете. Выходило, что в течение первого периода своей литературной деятельности он был легкомысленным балагуром, писавшим «глупости»; что, не будь Пушкина, он бы так не догадался о своем великом призвании и даже перестал бы писать. А следовательно, писательский путь его не органичен, не начертан свыше, а вполне случаен. Отправляясь к гробу Господню просить благословения на великий труд, возложенный на него Богом, Гоголь должен был пожертвовать своей зависимостью от Пушкина.
Так возник вариант письма к Жуковскому; его недостоверность очевидна: до постановки «Ревизора» даже подозрительный Гоголь не мог предполагать, что на его сочинения «сердятся целые классы».
Остается вариант «Исповеди»; достоверность ее тоже очень относительна. В этом апологетическом произведении события тридцатых годов подогнаны — иногда насильственно — под идейную схему сороковых годов.
Поэтому оставим «Исповедь» и попытаемся восстановить историю перелома 36 года на основании источников того же времени. В течение 35 года Гоголь постепенно охладевает к занятиям историей. Многотомные исторические исследования не двигаются с места; в Университете он вяло дотягивает свой курс перед опустевшей аудиторией. В конце года увольняется в отставку и примиряется с мыслью, что историческое поприще — не его призвание.
«Я расплевался с Университетом, — пишет он Погодину в декабре 35 года, — и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся — в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души».
Самолюбивому Гоголю трудно было сознаться в «бесславии»: с лицейской скамьи он мечтал о службе на благо родины и человечества и университетская кафедра представлялась ему именно таким местом общественного служения. И вот после неуспеха на научном и академическом поприще он осознает свою миссию комического писателя. К театру его влекло с детских лет. По словам С. Т. Аксакова («История моего знакомства с Гоголем»), уже в 1832 году «русская комедия его сильно занимала». В критический 1833 год Гоголь работал над комедией «Владимир 3–й степени». Ко времени ухода из Университета у него были уже готовы «Женитьба» и «Ревизор». Обе они были написаны до перелома и задуманы как смешные фарсы. Прося у Пушкина сюжет для комедии, Гоголь писал (7 октября 1835 г.): «Сделайте милость, дайте сюжет: духом будет комедия из пяти актов и, клянусь, — куда смешнее черта». И вот, «бесславно» сойдя с университетской кафедры, Гоголь решает ставить «Ревизора». В связи с этой постановкой он пишет в 1836 году две статьи: «Петербургская сцена в 1835/36 г.» и «Петербургские записки 1836 года», в которых доказывается, что театр есть тоже кафедра. "Театр это такая кафедра, — читаем мы в «Петербургских записках», — с которой читается разом целой толпе живой урок, где, при торжественном блеске освещения, при громе музыки, при единодушном смехе, показывается знакомый, прячущийся порок… "
Таким образом, психологическая связь между концом профессорской деятельности Гоголя и началом театральной вполне бесспорна.
Наконец, разрешается и последнее сомнение: Гоголь с лицейской скамьи не представлял себе своего служения человечеству иначе как в виде государственной службы. Должность адъюнкта отвечала этому требованию. А театр? Можно ли дело комического писателя считать тоже государственной службой? В статье «Петербургская сцена в 1835/36 г.» Гоголь отвечает утвердительно:
«Благосклонно склонится око Монарха к тому писателю, который, движимый чистым желанием Добра, предпримет уличить низкий порок… и этим подаст помощь и крылья Его правдивому закону». Итак, комический писатель — сотрудник Государя.
Картина, восстановленная нами с помощью материалов тридцатых годов, очень отличается от версии «Исповеди». Возникает вопрос: какую же роль играл Пушкин в истории творчества Гоголя? Что он дал ему сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ» — подтверждается рядом свидетельств. Но малоправдоподобно, чтобы автор «Поэта и черни» внушил Гоголю моральное направление творчества, и совсем невероятно, что без вмешательства Пушкина Гоголь бросил бы писать. К самому факту близкой дружбы Гоголя с Пушкиным последние биографы его (В, Каллаш, Б. Лукьяновский, А. Долинин и В. Гиппиус) относятся недоверчиво. Связь между двумя писателями, по–видимому, была самая внешняя: за шесть лет знакомства Пушкин написал Гоголю три незначительных записки; после лета в Царском, когда, по словам Гоголя, он «почти каждый вечер» проводил с Пушкиным, Гоголь путает имя жены поэта (в письме к Пушкину он называет Наталью Николаевну Надеждой Николаевной); перед отъездом Гоголя за границу у него, по–видимому, вышла размолвка с Пушкиным, и он уехал, даже не попрощавшись с ним[1].
* * *
19 апреля 1836 года «Ревизор» был представлен на петербургской сцене. Анненков в «Воспоминаниях» рассказывает, что после первого акта было «недоумение», которое возрастало с каждым актом; в некоторых местах раздавался общий смех; в четвертом акте было «напряженное внимание», в пятом — «всеобщее негодование».
"По окончании спектакля Гоголь явился к Н. Я. Прокоповичу в раздраженном состоянии духа.
Хозяин вздумал поднесть ему экземпляр «Ревизора», только что вышедший из печати, со словами «полюбуйтесь на сынка». Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи Боже! Ну если бы один, два ругали, ну и Бог с ними, а то все, все».
Этот мотив: «все, все» — повторяется и в переписке Гоголя 36 года.
«Все против меня, — пишет он Щепкину. — Малейший призрак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия».
«Пророку нет славы в отчизне (письмо к Погодину от 10 мая). Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как?то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников».
«Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины (письмо к Погодину от 15 мая). Сказать какую?нибудь только живую и верную черту — значит, в переводе опозорить все сословия».
Гоголь переживает прием, оказанный его пьесе, как восстание против него всех сословий, как возмущение всей России: для него постановка «Ревизора» — крушение всех надежд, почти личная катастрофа.
Что же было в действительности? На первом представлении было и недоумение, и даже негодование, но одновременно вызовы автора, «напряженное внимание», шумные обсуждения.
«Пьеса имела успех колоссальный» (Панаев. Литературные воспоминания). «На сцене комедия имела огромный успех» (С. Т. Аксаков).
«Ревизор» имел полный успех на сцене: общее внимание зрителей, рукоплескания, задушевный и единогласный хохот, вызов автора… ни в чем не было недостатка "(Кн. П. А. Вяземский).
Но Гоголь ничего не видит и не слышит: он потрясен «восстанием против него России» и спешит бежать за границу. Разбитый душой и телом, уезжает в чужие края «разгулять свою тоску». Отношение автора к буре, поднятой «Ревизором», может показаться непонятным. Чем вызвано его страшное душевное потрясение? Все обычно приводимые причины недостаточны; правда, Гоголь был мнителен и критику на «Ревизора» мог воспринять как бунт всех сословий; правда, он был оскорблен в своей бескорыстной любви к соотечественникам, на которую они ответили такой неблагодарностью, и все же «душевного потрясения» этими причинами нельзя объяснить.
Но припомним, что Гоголь был идеалистом, разделявшим взгляды Шиллера на преображающую мир силу искусства. Подобно Новалису и Шлегелю, он верил в то, что искусство может творить чудеса (магический идеализм).
Нельзя ли предположить, что Гоголь рассчитывал, может быть полусознательно, что «Ревизор» произведет какое?то немедленное и решительное действие! Россия увидит в зеркале комедии свои грехи и вся, как один человек, рухнет на колени, зальется покаянными слезами и мгновенно переродится!
И вот ничего подобного не произошло; было произведено «большое и шумное действие», были восторги и осуждения, были толки вкривь и вкось, и это все. Разочарование вызывает в авторе душевный перелом, совпадающий с отъездом за границу и знаменующий новую эру в его жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.