6. Слово и мысль .
6. Слово и мысль.
Мы не распоряжаемся языком. Попытки назначить значения его знакам производят обратное действие, язык вместо высветления уходит в темноту. Всемогущество сознания, его способность назначить чему угодно быть чем угодно, казалось бы сродни всемогуществу знака. Однако всемогущество сознания ограничено представлениями последнего. Только с ними сознание может делать что хочет. На знаки всемогущество сознания уже не распространяется. Сознанию никогда не удавалось фиксировать и остановить их. Приписав знаку значение, например описанием, сознание неспособно удержать его от расползания, перехода, раздвоения, стирания. Знак благодаря естественности своего значения вырывается на волю. Это относится не только к знакам родного языка. В знаках терминосистемы происходит то же вывертывание, требующее непрестанного фиксирующего усилия для пресечения семантического развития в неожиданные стороны. Самым строгим терминосистемам не удается установить знаки раз навсегда в желаемом значении. Система библиографического описания оперирует очень немногими знаками: точка, запятая, точка с запятой, тире, косая черта, двойная косая черта; остальные части описания задаются списком. Никакими усилиями не удается приписать этим немногим простейшим знакам окончательные значения и по–видимому не удастся никогда. Дело не в недостатке дисциплины у работников, пользующихся этой крошечной терминосистемой. Наоборот: именно наивная готовность принять установленные значения графических единиц лишает добросовестных исполнителей приспособляемости к знаку, который неизбежно обрастает непредвиденными значениями. Уместно спросить, не оказывается ли мнимое всемогущество сознания лишь тенью всемогущества знака.
Мы не в силах лишить себя естественного языка. При отказе от него, при переходе на терминосистему он становится невидим для нас и потому неприступен. Нашим родным языком становятся неясные приметы.
Так или иначе мысль не может уместиться в пределах системы. Собственный язык мысли — родной язык, каким бы нищим он ни был.
В теме «мысль и язык» важно не попасть в ловушку мнимой определенности, создаваемой союзом и. Он кажется конкретизирует, потому что вещи, соединяемые им, берутся как бы уже не в своей безбрежной полноте, а только в аспекте их взаимодействия, т. е. в ограниченном объеме. Так человек и закон — вещи сами по себе безбрежные, но, соединенные союзом и в рубрике «человек и закон», они суживаются до проблемы правонарушении. Конечно, тема правонарушений в свою очередь расплывется до безбрежности. Но она реально имеет по крайней мере какую?то первую ступень конкретности. Тема «мысль и язык», наоборот, создает только пустую иллюзию конкретизации.
То, что время от времени появляются работы с таким или сходным заглавием, пусть не создает у нас впечатления, что где?то сложился соответствующий научный предмет. Если в работах на тему «мысль и язык» эти понятия действительно оказываются сужены до большой отчетливости, то это сужение здесь в отличие от сужения понятий в теме «человек и закон» не имеет смысла.
В самом деле, «мысль» тут начинают представлять например в виде «определенных мыслительных содержаний», которые остается теперь, как это называется, «передать». Не принимается во внимание, что не только содержание, но и факт передачи, т. е. выбор между молчанием и речью, вплоть до отказа мысли от сказанного («нет, я не то хотел сказать», «лучше бы уж я ничего не говорил»), — тоже интимное дело мысли. Молчание, мы сказали, остается основой всякой осмысленной речи. Для него в плоскости «мыслительных содержаний» нет места.
От языка, в свою очередь, оставляется только акт именования как сопоставления «означающего» с «означаемым». Текучесть знака, его способность и отсылать к вещи, и нести на себе само ее присутствие, тем более то обстоятельство, что само молчание может неожиданно оказаться говорящим, остаются за схемой «мыслительное содержание находит себе словесное выражение».
Отношение мысли к слову одновременно и свободнее чем любые предлагаемые нам схемы, и обязательнее, строже, чем схема может обосновать. Мысль свободна. Она безусловно может какое?то время или даже вообще всегда обходиться без слова. С другой стороны, мысль связывает наше слово потому, что она всегда заранее есть уже смысл, требующий слова и требуемый словом. Раньше всякого подыскания средств выражения для мыслительных содержаний мы или слышим слово мысли или не слышим его. Подыскание слова для мысли оказывается уже вторичным поступком, пересказом, переводом неслышного смысла. Слышимая речь это всегда уже некое «иначе говоря». «Иначе говоря» направлено в две стороны, не только к тому, как я, иначе говоря, переизложу свою мысль, которая с самого начала была смыслом, т. е. словом в своей основе, но и к самой первичной мысли. Конечно было бы смешно, если бы едва начиная говорить я пояснял: «иначе говоря…» Тем не менее всякое наше высказывание с самого начала оказывается переводом. Мы говорим заведомо иначе чем как слышим или можем услышать слово мысли, и вовсе не потому что плохо подыскали слова. Подыскивание слов, всё равно удачное или неудачное, свидетельствует о работе интерпретации, одинаково имеющей место в том и другом случае.
Работа со словом поэтому оказывается не всегда нужна. Отшлифовывая, оттачивая выражение, мы не обязательно приобретаем. Не случайно говорится что мысль должна быть схвачена. Чтобы слово могло схватить мысль на лету, оно тоже должно быть летучим. И такое слово в свою очередь надо схватить на лету. Двойное схватывание: схватывание мысли словом, схватывание летучего слова мыслью. Древняя священная игра требовала, чтобы мяч, едва коснувшись пальцев играющих, был снова отбит. Малейшая задержка мяча в руке означала нарушение ритуала и соответственно грех, требовавший очищения. Виссариону Белинскому, чувствовавшему эту летучую природу слова, казалось, что Пушкин не правит свои стихи; схваченное на лету слово ложится у поэта на бумагу однократно и окончательно. Белинский ошибся только в факте, не в сути дела. Мастеру ничто не мешает снова и снова отрабатывать в черновиках до последней виртуозности этот прием схватывания на лету. Закон слова — не задерживать его в наших руках для обработки, сразу отдавать его мысли — у опытного художника не нарушаем. От повторения попыток схватывание не становится менее внезапным и летучим, наоборот.
Недавно по–русски вышла книга Ганса Георга Гадамера «Истина и метод». О ее переводе к сожалению нельзя сказать ничего веселого. Он производит то же впечатление, что и название: наука строит себе метод познания истины; давно она уже его строила, пока не построила, и вот строит еще, снова длинно и скучно. Так склоняет думать язык перевода. Стиль оригинала другой. Философское слово Гадамера не уступает по высоте, строгости и прозрачности слову поэзии и хорошей литературы. Гадамер говорит не о методе, каким следует идти к истине, а о том, что метод никогда не поднимется — или не опустится — на тот уровень, где у нас есть шанс встретиться с истиной. У истины всегда свой метод, не наш. Эпиграфом к этой большой — главной — книге Гадамера стоят стихи Рильке:
Solang du Selbstgeworfnes f?ngst, ist alles
Geschicklichkeit und l??licher Gewinn —;
erst wenn du pl?tzlich F?nger wirst des Balles,
den eine ewige Mitspielerin
dir zuwarf, deiner Mitte, in genau
gekonntem Schwung, in einem jener Bogen
aus Gottes gro?em Br?ckenbau:
erst dann ist Fangen?k?nnen ein Verm?gen, —
nicht deines, einer Welt.
«Пока ты ловишь то, что сам бросил, всё сводится к умению поймать, и обладание обеспечено; но только тогда, когда ты вдруг станешь ловцом мяча, который бросила тебе вечная партнерша в средоточие твоего существа, с ее безошибочной точностью, по дуге из тех, что применяет Бог в своем великом мостостроительстве, — только тогда умение поймать есть способность — не твоя, мира». То, что внезапно бросает Судьба, я ловлю не потому что развил в себе ловкость, а потому что уступил себя миру, его уму, его смыслу.
Пока я не уступаю миру, пока думаю что всё сводится только к моей тренировке и моей установке, будь то установка на тщательную отделку слова или наоборот на автоматическое письмо и на поток сознания, т. е. на вычерпывание бессознательного, мой метод заслоняет от меня то, что раньше меня уже есть. Ведь и установка на бессознательное тоже установка сознания. Так называемое бессознательное оказывается опять сознанием, замахнувшимся на то, чтобы вычерпать собою без остатка всё что есть в человеке. Сознание добивается, чтобы кроме него и его бессознательного ничего непредвиденного на дне человеческого существа не осталось. Интенсивный разговор о бессознательном в XX веке скрывает за собой намерение сознания распорядиться тем, что оно раньше не смело считать своим, чем оно поэтому не могло распоряжаться и что оно теперь сделало попытку подчинить, назвав бессознательным. Как чрезмерные стилистические заботы, так и техника письма, черпающая из «бессознательного», — это продолжение хлопот сознания вокруг себя с подстегиванием самого себя, с обеспечением себя, со сменой разнообразных «установок», когда давно уже неясно, осталось ли вообще что?либо этому сознанию выражать. Суета вокруг «средств выражения» продолжается еще долго после того как сказать становится нечего. Отгородившись концепцией «бессознательного» от задачи осознания самого себя, сознание оберегает себя от той догадки, что смысл и слово, смысл–слово громко говорят вне его.
Один из этих голосов — настроение. Другой — голос совести, прежней жилицы дома, куда вселилось сознание.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.