Праведная кончина инока

Праведная кончина инока

Передо мной лежит письмо, простое частное письмо от лица к лицу. Давнишнее уже письмо это, и время наложило на него печать разрушения: поблекли и пожелтели листы почтовой бумаги, повыцвели чернила; только любовь, которая его диктовала, все так же свежа, все так же благоухает, и время не имело власти над ней. Я знаю этих лиц, хотя они уже ушли из этого мира, и я на его распутиях не встречался с ними; но я знаю их по рассказам о них от близких им по духу, по общности нашей с ними веры и любви, по вере и любви к тем обетованиям, в которые веровали они и в которые всем сердцем верю и я: они близки и дороги мне, эти лица, как воплощение чистейшего идеала и величия духа простых сердцем русских людей, былых строителей великой моей Родины.

Пишет духовник Киево-Печерской Лавры иеромонах Антоний к именитому курскому купцу Федору Ивановичу Антимонову о последних днях жизни родного брата Федора Ивановича, екклесиарха Великой церкви, архимандрита Мелетия[1]. Прочти его со мной вместе, мой дорогой читатель!

"Достопочтеннейший Федор Иванович! Сообщаю Вам Божье благословение как поручение Вашего любезного брата и моего духовного друга, отца Мелетия, Вам и всему Вашему потомству, и всем родственникам Вашим. Испросил я его у брата Вашего от лица всех вас за восемь часов до блаженной его кончины, последовавшей 1865 года октября 17-го, пополуночи в 5 ч 30 м утра.

Последняя телеграмма передала Вам роковую сию весть, столь близкую Вашему сердцу. Я обещал писать Вам подробно, но доселе замедлил. Причины замедления заключаются в том, что мне пришлось исполнить весь долг христианский в отношении дорогого усопшего: уход за ним во все время его предсмертной болезни; напутствие его к смерти, погребение и, наконец, шестинедельное по душе его служение Божественной Литургии – все это лежало на моей обязанности. И теперь еще, до исполнения 40 дней со дня его кончины я не свободен, так как ежедневно совершаю службу в Великой церкви за упокой души дорогого почившего. Поэтому не взыщите за недостаточную связность изложения – пишу Вам урывками.

Велик и важен предмет, о котором я пишу Вам и о котором я ежедневно сообщал отцу Исаакию[2], ибо что может быть важнее для христианского сердца праведнической, безболезненной кончины христианина? А этим праведником и был покойный брат ваш.

3 октября, т.е. в воскресенье, брат ваш служил в Великой церкви; служил с ним и я. Не могу вам объяснить того чувства, которое я испытывал при виде его, воздвигающим во время херувимской песни руки свои горе: он представился мне тогда, несмотря на то, что ничто не предуказывало его близкой кончины, праведнейшим мертвецом; именно – мертвецом, а не живым и священнодействующим Божьим иереем. Но тогда на это впечатление моей души я не обратил должного внимания, а между тем это прозрение сердца через две недели осуществилось на самом деле.

Во вторник брат ваш служил соборную панихиду. Во время вечерни он в сухожилиях под коленями внезапно почувствовал боль. Боль эта продолжалась всю ночь по возвращении его в келью, а поутру она уже мешала ему свободно ходить; поэтому в среду у утрени он не был. Днем, в среду, он почувствовал упадок сил, особенно в руках и ногах; аппетит пропал и уже не вернулся к нему до самой его кончины.

В четверг был легкий озноб. Чтобы согреться, он, по обычаю своему, лег на печку, после чего у него сделался легкий внутренний жар. Все это время мы с ним не видались: я страдал от зубной боли, а он не придавал значения своему нездоровью, полагая его простым, неопасным недомоганием, и потому не давал мне знать. Только в пятницу вечером я узнал о его немощи.

Когда в субботу утром я увидал его лежащим на постели, то он вновь мне представился тем же мертвецом, каким он мне показался во время Богослужения. С этой минуты я уже не мог разубедить себя в том, что он не жилец уже более на этом свете.

В этот день прибегли к лекарственным средствам, чтобы вызвать в больном испарину; но он, вероятно, чувствуя, что это для него бесполезно, видимо, принуждал себя принимать лекарство только для того, чтобы снять с окружающих нарекание в недостатке заботливости.

С этого времени он слег окончательно пищи не принимал, и даже позыв к питью в нем сокращался, как и самые дни его.

В понедельник над ним совершено было Таинство Елеосвящения. Святых же Тайн его приобщали ежедневно.

Во вторник ему предложили составить духовное завещание, на что он и согласился, чтобы заградить уста, склонные к кривотолкам. Затем ему было предложено раздать все оставляемое по завещанию имущество своими руками.

"А если я выздоровлю, – возразил он, – тогда я вновь, что ли, должен всем заводиться?"

Я ему сказал:

"Тем лучше, что мы всю ветошь спустим, а что вам потребуется, то выберите в моей келье, как свою собственность".

"Когда так, – сказал он, – тогда делайте распоряжение, какое вам угодно..."

Со вторника истощение сил стало в нем быстро усиливаться. В среду я доложил о ходе его болезни митрополиту. Владыка посоветовал призвать главного врача. Я сказал об этом больному.

"Когда по благословению владыки, – сказал он, – то делать нечего – приглашайте."

В четверг его тщательно осматривал врач и дал заключение, обычное докторской манере: и да, и нет – и может выздороветь, и может умереть.

В пятницу больной после причащения Святых Тайн подписал духовное завещание и тогда же потребовал проститься со всеми своими сотрудниками и дать каждому из них на память и благословение какую-нибудь вещь из своих келейных пожитков. Я приказал собрать около кровати больного все вещи, предназначенные для раздачи, и сам, кроме того, принес из своей кельи сотни три финифтяных образков. И когда стали допускать к нему прощаться, то прощание это имело вид, как будто отец какого-то великого семейства прощался со своими детьми. Этот вечер вся братия лаврская, каждый спешил проститься с ним и принять его благословение. Я стоял на коленях у изголовья больного и подавал ему каждую вещь в руку, а он отдавал ее приходящему. Уже более часу продолжалось это прощание и я было потребовал его прекратить, чтобы не утомить больного.

"Нет! – возразил он, – пусть идут! Это – пир, посланный мне милостью Бога".

Только ночь прекратила этот "пир", и он им нисколько не утомился. Глубокой ночью он обеспокоился о нашем спокойствии и настоял, чтобы мы шли отдыхать.

Возвратясь в келью, я получил от вас депешу, с которой в ту же минуту прошел к больному и сказал ему, что я об угрожающей его жизни опасности известил вас, о.Исаакию каждый день сообщаю о ходе его болезни. Он тут много говорил со мной и благодарил меня за содействие к приготовлению его к вечности. Под конец он спросил меня:

"А знаешь ты Власову, монахиню в Борисовке?"

"А что?"

"Да вот, эту фольговую икону перешли ей. Ее имя – Агния. Этой иконой меня благословила ее тетка, когда я ехал в Оптину Пустынь, решившись там остаться. Икону эту я всю жизнь имел как дар Божий".

"Приказывайте, батюшка, – сказал я – все, что вам угодно, – исполню все так, как бы вы сами".

"Да, пока – только!"

"А что чувствуете вы теперь?" – спросил я.

"Да, мне хорошо".

"Может быть, страх смерти?"

"Да и того нет! Я даже удивляюсь, что я хладнокровно отношусь к смерти, тогда как я уверен, что смерть грешников люта; а я и болезни-то ровно никакой не ощущаю: просто, хоть бы у меня что да нибудь болело, и того не чувствую; а только вижу, что силы и жизнь сокращаются... Впрочем, может быть, неделю еще проживу..."

Я улыбнулся. Он это заметил.

"О, и того, видно, нет?.. Ну, буди воля Божья!.. А скажите мне откровенно, как вы меня видите по вашим наблюдениям?"

"Я уже сказал вам третьего дня, что вы на жизнь не рассчитывайте: ее теперь очень мало видится".

"Я вам вполне верю. Но вот досадно что во мне рождается к сему прекословие... Впрочем, идите же, отдыхайте – вы еще не спали".

"Хоть мне и не хочется с вами расстаться, но надо пойти готовить телеграмму Федору Ивановичу".

"Что ж вы ему будете передавать?"

"Да я все же его буду ожидать хоть к похоронам вашим: все бы он облегчил мне этот труд, если бы он застал вас еще в живых и принял бы ваше благословение".

И много, много мы еще говорили, особенно же о том, чтобы расходы на похороны были умеренны.

"Да вы знаете, – сказал я, – что я и сам не охотник до излишеств; а уже что необходимо, того из порядка не выкинешь".

"Да, – ответил он, – и то- правда!.. Ну, идите же, отдохните!"

Я поправил ему постель и его самого, почти уже недвижимого, и отправился отдыхать.

Отец Гервасий пришел за мной в 7 часов, чтобы я его приготовил к причащению Св. Тайн. Он его уже исповедовал в последний раз. Когда я стал его поднимать, он уже был почти недвижим; но когда я его поднял, он на своих ногах перешел в другую комнату и в первый раз мог сидя причаститься. После причастия он прилег и около часа пролежал покойно, даже как будто уснул. С этого часа дыхание его начало быть все более и более затруднительным; но он все же говорил, хотя и с трудом. В это время к нему заходил отец наместник. Надо было видеть, с каким сердечным сокрушением он прощался с умирающим! Со слезами на глазах он изъявил готовность умереть вместо него... Потом я ходил просить митрополита, чтобы он посетил умирающего, к которому он всегда относился с уважением. Не прошло и пяти минут после этого, как митрополит уже прибыл к изголовью больного, который, при его входе, хотел сделать попытку приподняться на постели, но не мог.

"Ах, как мне стыдно, владыко, – сказал он в изнеможении, – что я лежу пред вами! Вот ведь какой я невежа!"

Архипастырь преподал ему свое благословение.

В продолжении дня многие из старших и младших приходили с ним проститься и принять его благословение, а мы старались, чтобы он своими руками дал каждому какую-либо вещь на память. Умирающему это, видимо, доставляло удовольствие, и он всякого встречал приветливой улыбкой, называя по имени. Заходило много и мирских; и тех он встречал с такой же приветливостью, а мы помогали ему раздавать своими руками, что было каждому назначено... Начался благовест к вечерне; он перекрестился. Я говорю:

"Батюшка! Что вам, трудно?"

"Нет, ничего-с!"

"А как память у вас?"

"Слава Богу, ничего-с!.. А что приходящих теперь никого нету?"

"Нет, все к вечерне пошли... Хороша лаврская вечерня!"

"Ох, как хороша, – сказал он со вздохом, – вам бы пойти!"

"Нет, я не пойду: у меня есть к вам прошение".

"Извольте-с!"

"Теперь, – так стал говорить я, – уже ваши последние минуты: скоро душа ваша, может быть, будет иметь дерзновение ко Господу; то прошу вас, друг мой, попросите у Господа мне милости, чтобы мне более не прогневлять Его благости!"

"О, если, по вере вашей, – ответил он, – сподоблен я буду дерзновения, – это долг мой, а вы за меня молите Господа, чтобы Он простил все мои грехи".

"Вы знаете, какой я молитвенник; но, при всей моей молитвенной скудости, я всю жизнь надеюсь за вас молить Господа. Вы помните, какие степени проходила наша дружба? Но последние три года у нас все было хорошо".

"Да и прежде плохого не было!"

"Позвольте же и благословите мне шесть недель служить Божественную Литургию о упокоении души вашей в Царстве Небесном!"

"О, Господи! Достоин ли я такой великой милости?.. Слава Тебе, Господи! Как я этому рад! Спаси же вас, Господи!.. Да вот чудо: до сего времени нет у меня никакого страха!"

"Да на что вам страх? Довлеет вам любовь, которая не имеет страха".

"Да! Правда это!"

"Вы, батюшка, скоро увидите наших приснопамятных отцов, наставников наших и руководителей к духовной жизни: батюшку отца Леонида, Макария, Филарета, Серафима Саровского[3]..."

"Да, да!..."

"Отца Парфения[4]", – продолжал я перебирать имена святых наших современников... И он как будто уже переносился восторженным духом в их небесную семью...

"Да, – промолвил он с радостным вздохом, – Эти все – нашего века. Бог милостив – всех увижу!"

"Вот, – говорю я, – ваше время уже прошло; были и в вашей жизни потрясения, но они теперь для вас мелки и ничтожны; но мне чашу их придется испивать до дна, а настоящее время ими щедро дарит".

"Да – время тяжелое! Да и самая жизнь ваша, и обязанности очень тяжелы. Я всегда смотрел на вас с удивлением. Помоги вам, Господи, совершить дело ваше до конца! Вы созрели".

"Вашей любви свойственно так говорить, но я не приемлю, стоя на таком скользком поприще деятельности, столь близком к пороку, к которому более всего склонна человеческая природа"[5].

"А что, вы не забыли отца Исаакия?" – спросил он меня. более всего "Нет!"

"Вот, бедный, попался в ярмо![6] Ах, бедный, как попался-то! Бедный, бедный Исаакий – тяжело ему! Прекрасная у него душа, но ему тяжело... Особенно, это время!.. Да и дальняя современность чем запасается – страшно подумать!"

"Вы устали! Не утомил ли я вас?"

"Нет, ничего-с!.. Дайте мне воды; да скажите мне, каков мой язык?"

Я подал ему воды и сказал, что он говорит еще внятно, хотя и не без некоторого уже затруднения.

"Вот, – прибавил я, – пока вы хоть с трудом, но говорите, то благословите, кого можете припомнить, а то и я вам напомню".

"Извольте-с!"

Я подал ему икону и говорю:

"Благословите ею отца Исаакия!"

Он взял икону в руки и осенил ею со словами:

"Бог его благословит. Со всей обителью Бог его да благословит!"

Подал другую.

"Этой благословите Федора Ивановича, все его семейство и все их потомство!"

"Бог его благословит!" – и тоже своими руками осенил вас.

Я ему назвал таким образом всех, кого мог припомнить; и он каждого благословлял рукой.

"Благословите, – сказал я, – Ганешинский дом!"

"А! Это благочестивое семейство, благословенное семейство! Я много обязан вам, что мог видеть такое чудное семейство. Бог их благословит!"

Итак, я перебрал ему поименно всех; и он всех благословлял, осеняя каждого крестным знамением. Потом я позвал отца Иоакима; он и его благословил иконой. Братия стала подходить от вечерни; и всех он встречал радостной и приветливой улыбкой, благословляя каждого. С иеромонахами он целовался в руку.

Было уже около десяти часов вечера. Он посмотрел на нас.

"Вам бы пора отдохнуть!" – сказал он.

"Да разве мы стесняем вас?"

"Нет, но мне вас жаль!"

"Благословите: мы пойдем пить чай!"

"Это хорошо, а то я было забыл вам напомнить".

Когда мы возвратились, я стал дремать и лег на диван, а отец Гервасий остался около о.Мелетия и сел подле него. Скоро, однако, о.Гервасий позвал меня: умирающему стало как будто хуже, и мы предложили ему приобщиться запасными Дарами.

"Да, кажется, – возразил он, – я доживу до ранней обедни. Впрочем, если вы усматриваете, что не доживу, то потрудитесь!"

О. Гервасий пошел за Св. Тайнами, а о.Иоаким стал читать причастные молитвы. Я опять прилег на диване.

В половине третьего утра его приобщили. Он уже не владел ни одним членом, но память и сознание сохранились в такой полноте, что, заметив наше сомнение – проглотил ли он св. Тайны, – он собрал все свои силы и произнес последнее слово:

"Проглотил!"

С этого мгновения началась его кончина. Может быть, с час, пока сокращалось его дыхание, он казался как будто без памяти; но я, по некоторым признакам, заметил, что сознание его не оставляло. Наконец остановился пульс, и он тихо, кротко, спокойно, точно заснул самым спокойным сном. Так мирно и безболезненно предал он дух свой Господу.

Я все время стоял перед ним, как перед избранником Божьим.

Многое я пропустил за поспешностью... Один послушник просил на благословение какую-нибудь вещь, которую он носил.

"Да какую?" – спрашиваю.

"Рубашку!"

"Рубашки он вчера все роздал".

"Да я ту прошу, которая на нем. Когда он скончается, тогда вы мне ее дайте: я буду ее беречь всю жизнь для того, чтобы и мне в ней умереть".

Я передал об этом желании умирающему: "Батюшка! Вот, брат Иван просит с вас рубашки на благословение".

"А что ж, отдайте! Бог благословит!"

"Да это будет не теперь, а когда будем вас переодевать".

"Да, конечно, тогда!"

"Ну, теперь, – говорю, – батюшка, и последняя рубашка, в которой вы умираете, и та уже вам не принадлежит. Вы можете сказать: наг из чрева матери изыдох, наг и из мира сего отхожду, ничего в мире сем не стяжав. Смотрите: рубашка вам не принадлежит; постель взята у других; одеяло – не ваше; даже иконы и книжечки у вас своей нету!"...

Он воздел руки к небу и, ограждая себя крестным знамением, со слезами промолвил несколько раз:

"О, благодарю Тебя, Господи, за такую незаслуженную милость!"

Потом обратился к нам и сказал: "Благодарю, благодарю вас за такое великое содействие к получению этой великой Божьей милости!"

Во всю его предсмертную болезнь – ее нельзя назвать болезнью, а ослаблением союзов души с телом – ни на простыне его, ни на белье, ни даже на теле не было ни малейшего следа какой бы то ни было нечистоты: он был сама святыня, недоступная тлению. Три дня, что он лежал в гробу, лицо его принимало все лучший и лучший вид.

Когда уже все имущество его было роздано, я вспомнил: да в чем же будем мы его хоронить?.. Об этом я сказал умирающему.

"Ничего-с, ничего-с! – успокоил он меня, – есть в чулане 60 аршин мухояру[7]. Прикажите сшить из него подрясник, рясу и мантию. Кажется, достаточно? Они ведь скоро сошьют!"

Утром принесли все сшитым. Он посмотрел...

"Ну, – сказал он, – теперь вы будете покойны... Да, вот еще: вы бы уж и гроб заказали, кстати; только – попроще!"

"Гроб у нас заказан".

"Ну, стало быть, и это хорошо!"

Теперь я изложу вам о том, что происходило по блаженной кончине вашего праведного брата, т.е. о погребении его честного тела.

Тридцать с лишним лет были мы с ним в теснейшем дружеском общении, а последние три года у нас было так, что мы стали как бы тело едино и душа едина. Часто он мне говаривал, чтобы погребение его тела происходило как можно проще.

"Какая польза, – говорил он, – для души быть может от пышного погребения?.." И при этом он высказывал желание, чтобы погребение его тела было совершено самым скромным образом. Я дружески ему прекословил в этом, говоря, что для тела, конечно, все равно, но для души тех, которые усердствуют отдать последний долг своему ближнему, великая в том польза; потому и св. Церковь усвоила благочестивый обычай воздавать усопшему поминовение в зависимости от средств и усердия его близких, а священнослужители, близкие покойному по родству или по духу, – совершением Божественной Литургии по степени своего священства. Отцу Мелетию и самому такое проявление дружбы к почившим было приятно видеть в других, но для себя он уклонялся от этого, как от почести незаслуженной, по глубокому, конечно, внутреннему своему смирению.

Живой он удалялся от почести, но, мертвый, он не ушел от них: они его догнали во гробе!

Когда отец Мелетий заснул на веки, мы одели его в новые одежды, им самим назначенные на случай его погребения, а я распорядился послать телеграммы вам и в Москву. Отец Иоаким все это исполнил и еще мог написать отцу Исаакию и отцу Леонтию, а отец Гервасий – в Петербург. Когда принесли гроб, мы тотчас положили в него тело почившего, и я начал панихиду; затем – другую и третью с разными предстоящими и певчими разных церквей. Когда стали отходить ранние обедни, то все иеромонахи, наперерыв, начали служить панихиды, которые непрерывно продолжались до самого выноса, последовавшего в половине третьего. В 10 часов я с о.Гервасием ездил в Китаев выбрать место для могилы, которое митрополит благословил выбрать "где угодно". Мы назначили при входе в церковь, по левую сторону от передней двери, аршинах в шести, не более.

В три часа наместник с соборными иеромонахами и с нами начал вынос, что очень редко бывает. Несли его в облачениях предстоящие иеромонахи. Гроб с останками почившего поставили в Предтечевский придел[8], где я в понедельник служил соборне Литургию. Во вторник, в день погребения, по особенному изволению митрополита, тело было перенесено в Великую церковь. Такого примера в наше время ни одного не было; только преосвященного Иосафа, митрополита Филарета и князя Васильчикова отпевали в Великой церкви, да вот еще и нашего о.Мелетия, семнадцать лет и семь месяцев бывшего неусыпным блюстителем Великой церкви.

При переносе тела один иеромонах произнес краткую речь. На Литургии, после малого входа, труженик был поставлен посреди церкви. Божественную Литургию служил митрополит. На погребении был еще преосвященный Александр. Литургию пели митрополичьи певчие. Погребение начинали певчие, а антифоны пели лаврские клирошане, что придавало чину погребения необыкновенное величие. День был будний, но народу было как в двунадесятый праздник. Два иерарха со всем собором провожали гроб за Святые врата. Против моей кельи, в память нашей дружеской любви, гроб был поставлен, и была совершена соборная лития. В проходе крепости встретились две команды солдат, которые пред погребальным шествием выстроились во фронт и отдали честь усопшему воину Христову барабанным боем, а трубачи проиграли на своих трубах. Всех удивило это: точно нарочно войска были поставлены для отдания почестей усопшему... Нашлось много усердствующих нести тело до места погребения, но так как от Лавры до него будет 10 верст, то я на это не согласился, потому что уже было два часа пополудни; скоро должны были наступить сумерки и ночь, да к тому же на двух мостах по пути стояла страшная грязь. Поставили гроб на монастырскую катафалку, а сами сели в экипаж и со многими усердствующими поехали в Китаев. В Китаеве гроб был встречен преосвященным Александром с литией. Отслужили в церкви соборную панихиду и так предали земле вашего достойного брата, память которого не умрет: он послужил достойным и святым украшением вашего рода.

Просил я его перед самой его кончиной молиться за вас и за весь род ваш перед Престолом Божьим, если он будет иметь дерзновение у Господа. Он сказал:

"Надеюсь, надеюсь на благость Божью!"

Это были его предсмертные слова... Сколько мог, между делом, набросал я вам это для вашего утешения; но когда кончу сорокадневное служение, постараюсь дополнить и исправить. Я бы желал и биографию его составить, но это дело будет не мое, а содействие Бога, дивного во святых Своих.

Да будет и преизбудет на вас и на всем вашем роде благодать, мир и благословение Божьи, чего я, недостойный, всеискренне вам желаю. Многогрешный иеросхимонах Антоний. 1865 года ноября 7-го дня. Киево-Печерская Лавра".