VIII

VIII

Какой пустой болтовней, должно быть, показалось тебе мое последнее письмо! Только я его отправил, как получил открытку от Бетти. Тревожное известие о Джордже обратило в острую боль мою шутку о его потомках (но крайней мере, так мне кажется). Весь разговор о молитве теперь выглядит совершенно нереальным. Разница между абстрактным «слышит ли Бог просительные молитвы» и конкретным «исполнит ли Он — может ли исполнить — наши молитвы о Джордже» бесконечна.

Я не притворяюсь, будто способен чувствовать то же, что и ты. Иначе ты подумаешь, как герой «Макбета»: «Он бездетен». Несколько лет назад, когда меня самого постигла беда, ты сам мне так сказал, ты написал: «Я знаю, что я снаружи. Мой голос едва ли достигнет тебя». Поэтому твое письмо больше походило на рукопожатие, чем другие письма.

Есть искушение попробовать тебя успокоить — напомнить, что врачи часто ошибаются с предварительным диагнозом, что симптомы могут быть неясны, а люди, которым это угрожало, доживали порой до глубокой старости. И все это было бы верно. Но ведь ты это и так твердишь себе ежечасно. Кроме того, я не специалист, мало знаю, подкрепить мне слова нечем. А если, Боже сохрани, твоя неизвестность разрешится так же страшно, как моя, эти утешения будут звучать как насмешки. По крайней мере, так было со мной. Воспоминания о несбывшихся надеждах только усиливали пытку. Даже теперь память о минутах обманчивого благополучия вынести сложней, чем память о минутах отчаяния.

Тем не менее все и вправду может кончиться хорошо. У тебя есть ожидание — пока проявят рентгеновские снимки, пока специалист сделает заключение. Но сейчас ты ждешь, и надо жить, ведь нельзя зарыться в землю или залечь в спячку. Тут и ужасные побочные продукты тревоги (они были у меня; я думаю, ты сильнее), и непрестанный хоровод мыслей, и даже языческое искушение наблюдать за приметами. Ты молишься, но молитва в основном оказывается излиянием тех же мучений.

Некоторые люди считают, что грешат, когда тревожатся. По их мнению, им не хватает веры. Я с этим не согласен. Это не грехи, а скорби. Как и все скорби, они могут, если мы их так воспринимаем, быть нашей долей в Страданиях Христовых. Начало страданий, первый шаг к ним, — в Гефсимании. В Гефсимании произошло, по–видимому, нечто очень странное и важное.

Из всех высказываний нашего Господа ясно, что Он задолго предвидел Свою смерть. Он знал, к чему непременно приведут Его поступки в таком мире, какой мы устроили. Но, очевидно, перед гефсиманской молитвой это знание у Него каким–то образом отняли. Как бы Он ни желал следовать воле Отца, Он не мог одновременно просить, чтобы чаша Его миновала, и знать, что она не минует. Это и логически, и психологически невозможно. Понимаешь, о чем это говорит? Он разделил с людьми все; пытки надеждой, тревогой, ожиданием в последний миг навалились на Него, и возможность того, что в конце концов Он будет избавлен от наибольшего ужаса. Прецедент был, Исаак был спасен, тоже в последний момент, вопреки очевидности. Это не так уж невозможно… и, конечно, Он видел, как распинали других людей… зрелище, совсем не похожее на наши религиозные картинки.

Но если бы не эта последняя (и обманчивая) надежда на чудо, не смятение души, не кровавый пот, Он не был бы Человеком. В полностью предсказуемом мире человеком быть невозможно.

Я знаю, нам говорят, что явился ангел и «укреплял» Его. Но ни «укреплял» в английском языке XVI века, ни eniscuwn в греческом не значат «утешал». Больше подходит слово «придавал силы». Очень может быть, он возобновлял уверенность (слабое утешение!), что страдание необходимо претерпеть, что его не избежать.

Все мы стараемся принимать несчастья со смирением. Но молитва в Гефсимании показывает, что предшествующая тревога — тоже воля Божия и часть нашей человеческой участи. Совершенный человек испытал ее. Слуга не выше господина своего. Мы христиане, а не стоики.

Разве не каждое из страданий Христа разделяет наши страдания? Сначала молитва в муках; она не исполнена. Потом Он обращается к друзьям. Они снят — как наши, как мы сами часто заняты или отсутствуем. Затем он стоит перед Церковью; той самой Церковью, которую Он создал. Она осуждает Его. Это тоже характерно. В каждой Церкви, в каждом институте есть то, что рано или поздно начинает работать против самого смысла их существования. Но кажется, что есть еще возможность. Это Государство; в данном случае римское государство. У него притязания куда ниже, чем у Иудейской церкви; поэтому оно и свободно от местного фанатизма. Оно утверждает, что стоит на обычном, мирском уровне. И это так, но лишь пока это совместимо с политической целесообразностью. Человек становится фишкой в запутанной игре. Но даже теперь не все потеряно. Остается воззвать к народу, бедному и простому народу, который Он благословлял, который Он исцелял, кормил и учил, к которому Он сам принадлежит. Но за одну ночь (ничего необычного) эти люди превратились в толпу убийц, требующую Его крови. Не остается никого, кроме Бога. И последние слова Бога, обращенные к Богу: «Для чего Ты Меня оставил?»

Видишь, как всё это характерно? Вот это и значит «быть человеком». Все нити рвутся, как только за них хватаешься. Все двери захлопываются, как только до них добираешься. Тебя, как загнанного зверя, бьют отовсюду.

И наконец (как нам это понять и перенести?), получается, что Сам Бог может стать Человеком только в том случае, если Его самая большая надежда не сбудется. Если так, то почему? Я думаю, мы даже и не начинали понимать, что заключено в самом понятии творения. Когда Бог творит, он вызывает к бытию то, что одновременно и будет, и не будет Им Самим. Быть тварью — значит быть отделенным. Неужели чем тварь совершеннее, тем глубже может в какой–то момент пройти разделение? «Темную ночь» переживают не обычные люди, а святые [28]. Восстают не животные, а люди и ангелы. Неодушевленная природа покоится на лоне Отчем. «Сокрытость» Бога, возможно, больнее всего давит на тех, кто ближе к Нему. Поэтому Сам Бог, ставший человеком, более всех людей был оставлен Богом. Один богослов в XVII веке сказал: «Сделавшись видимым, Бог лишь обманул бы мир». Возможно, Он отчасти делает это — для простых душ, которым необходима полная мера «ощутимого утешения». Он их не обманывает, а облегчает их участь. Конечно, я не могу, как Нибур [29], сказать, что зло неотъемлемо от конечности. Тогда Творение мира оказалось бы падением, а Бог — виновником зла. Но возможно, что страдание, одиночество, распятие включены в акт творения. И Единственный Судья видит, что далекое завершение стоит того.

Как видишь, я жалкий утешитель. Я не только не освещаю темную долину, в которой ты оказался, но делаю ее еще темнее. И ты знаешь почему. Твоя тьма вернула мне мою. Но, подумав хорошенько, я не жалею о написанном — теперь мы можем встретиться лишь в объединяющей нас тьме, разделив ее друг с другом и, что важнее всего, с нашим Господом. Мы стоим не на нехоженом пути, а на основной дороге.

Две недели назад мы говорили об этих вещах слишком беспечно и легковесно. Мы играли. Людям порой напоминают, как детям: «Думай, что говоришь». Видимо, и нам нужно напоминать: «Думай, что думаешь». Ставки должны быть достаточно высоки, чтобы мы отнеслись к игре серьезно. Я знаю, обычно советуют поступать наоборот: исключить все эмоции («ты не можешь четко мыслить, пока ты не холоден»). Но если ты холоден, ты не способен мыслить глубоко. Мне кажется, всякую проблему нужно, по мере сил, решать и так, и так. Помнишь, как древние персы обсуждали все дважды? Один раз на пьяную, другой — на трезвую голову.

Если появится что–то новое, обязательно дайте мне знать.