Разговор в университете
Разговор в университете
Богословие в университете? – Как избегать конфликтов? – Грех слепой веры.- Христос, догматы и Лев Толстой
– Мы в университете. Какие у Православия отношения с наукой? На Западе сейчас имеет место быть воинствующий католицизм, который пытается опровергнуть каждое открытие…
– Нет-нет, это не в Европе и не у католиков. Это чисто сектантский феномен так называемых фундаменталистов-неопротестантов (баптисты, адвентисты, пятидесятники…). Это не католики и не православные, это узкая сектантская идеология, распространенная, прежде всего, в южных штатах США. Это отнюдь не весь Запад и отнюдь не весь христианский мир.
– Присутствие Церкви в университете Вы считаете нормальным?
– Есть в нашей жизни то, в чем Россия не по-хорошему уникальна: ни в досоветские годы, ни в послесоветские в наших университетах не создавали богословских факультетов.
Это плохо и для Церкви, и для науки. Студенты-богословы лишаются возможности повседневного общения со своими светскими сверстниками и тем самым не впитывают ту культуру, в которой им и предстоит работать в будущем. А светские студенты оказываются до позорного беззащитны перед лицом самых диких мифов, касающихся веры и истории Церкви. Они не обретают навыка мысли на религиозные темы, а значит, остаются заложниками безмыслия.
А уж как полезно для лектора-богослова выносить свои тезисы на суд университетской аудитории! Тут уж точно нельзя действовать по принципу «из нашего теста лапша для всяких ушей хороша». Как стыдно бывает сидеть на церковно-научных конференциях, когда командированный из епархии батюшка косноязычно и голословно что-то пробует «проповедовать» смиренно сидящим в зале и тяжко вздыхающим университетским профессорам…
В светском вузе к лектору-богослову относятся заведомо критически, в зале сидят студенты с разных факультетов, а значит, каждый на свой зубок будет пробовать каждое его слово. И это хорошая проверка. Кстати, курсы богословия, которые читались в дореволюционных университетах (я имею в виду прежде всего Б. Мелиоранского в Петербургском университете и П. Светлова в Киевском), поразительно интересны и сильно отличаются от аналогичных академических курсов.
Мне бы хотелось, чтобы в этом отношении наши университеты стали похожи на университеты Европы. Мне хотелось бы, чтобы исчез ненужный налет «сенсационности» с богословских лекций. В конце концов, лектор-богослов, показывая на христианскую почву, на которой выросла европейская культура, просто говорит: «Эта земля была нашей, пока мы не увязли в войне… Пора вернуть эту землю себе», пора перестать быть иностранцами в своей собственной стране.
Впрочем, это я сказал бы и в интервью десятилетней давности. А сегодня я замечаю, как новая тень легла на порог моей аудитории. Церковь начинают воспринимать как часть официоза и, соответственно, сторониться ее. Понимаете, обиднее всего расплачиваться за удовольствие, которого не получал. Церковь не обладает никакой властью в светском обществе, и прежде всего, не обладает властью цензурной (оно, может, и к лучшему, ибо христианину трудновато пришлось бы быть цензором в языческом обществе). И хотя госвласть (в том числе и минобраз) с нами совершенно не считается – о нас все равно сплетничают как о государственной Церкви. И это сказывается и на отношении части академических кругов к преподаванию богословия в университете. Нам бросают упрек, что мы навязываем теологию светской системе образования.
Странное дело: если философскому факультету предложат спецкурс по философии Платона – его с радостью примут. Если историкам предложат курс по истории доколумбовых цивилизаций Америки – и его примут без звука. А вот о христианской мысли и истории рассказывать носители этой мысли права не имеют!
Но здесь, правда, уже многое зависит от нас: сможем ли мы сами провести грань между изложением и анализом и зазыванием и пропагандой.
Что касается меня, то я не ставлю перед собой задачу привести моих МГУшных студентов в Церковь (хотя несколько моих бывших слушателей уже несут священническое служение). Я понимаю, что к вере придут единицы. Но я надеюсь, что у большинства из тех, которые прослушали курс, будет воспитан вкус к богословской мысли, по крайней мере в такой степени, что сектантские изделия им покажутся просто безвкусными. Сохранить человека для науки, спасти его от бегства в секту – разве это мало с точки зрения университетского образования?
– Отец Андрей, были времена, когда наука воинственно доказывала, что «никаких следов» Бога ни на облаках, ни в космосе, ни под землей нет. Теперь, наоборот, появляются серьезные научные публикации со «спектральным анализом» в доказательство историчности существования Христа…
– Вечный коммунальный вопрос – вопрос соседства науки и религии… Принцип мира между нами ясен: чем выше забор, тем крепче дружба. Истинный профессионал – физик ли, богослов ли – точно знает границы своей компетенции, своих возможностей. И свой инструментарий. И не путает сферы, описуемые разными языками и средствами. Наука уже давно (со времен Канта или уж по меньшей мере с теоремы Гёделя или «принципа неопределенности» Гейзенберга) умеет собственными методами определять свои принципиальные границы, доказывать свою неполноту. Наука не может найти Бога. Она может найти лишь повод к своему собственному смирению: в мире и в нас есть нечто, что нельзя описать на языке математики… А от смирения до понимания Евангелия уже один шаг. Шаг воли, желающей обрести новый опыт.
В конце ХХ века было осознано то, с чем так яростно не соглашался век Просвещения: естественно-научная модель рациональности не есть единственная форма рациональности. Знание может быть не математическим и не физическим. Оно может быть гуманитарным. Рациональность же определяется тем, как человек обрабатывает ту или иную информацию, поступающую к нему, а не тем, из какого именно источника (научной лаборатории, инстроспекции, библиотеки, храмовой проповеди или из уличного разговора) поступает эта информация (анализ уличных разговоров и базарных пересудов может быть вполне научным – это будет отрасль науки по имени «социология»).
Получилось, что миф более рационален, чем казалось прежде. А наука более мифологична, нежели думал о ней XIX век. Православие прилагает рациональные процедуры к анализу своих преданий. А светская наука, как оказалось, не может жить без догм. Доказательство Куртом Гёделем в 1931 году знаменитых теорем «о неполноте формальных систем» и «о невозможности доказательства непротиворечивости формальной системы средствами самой системы» показало, что интеллектуальные процедуры всюду работают одинаково: любая теория зиждется на некоем наборе догм (которые в светской науке стыдливо именуются аксиомами).
Аксиома христианства – это доверие к опыту присутствия. Аксиома атеизма – доверие к опыту пустоты. В принципе, рационально можно прокладывать логические цепочки и от одной аксиомы, и от другой. Другое дело, что эти логические цепочки приводят к расширению изначального опыта. Путь религии идет от опыта присутствия предмета веры к опыту преображения в предмет веры. Путь атеизма ведет от опыта пустоты к опыту тошноты (см. «Тошноту» Сартра) и к самоубийству (см. «Бесов» Достоевского).
Законы рациональности едины – и для верующих людей, и для неверующих. Различие лишь в том, что предпочитается в качестве «момента истины», в качестве точки доверия и опоры. Откуда идти и к чему – вот где наши различия. А техника интеллектуальной «ходьбы» одинакова у математиков и богословов.
– Неужели знаменитый «конфликт религии и науки» исчерпан?
– Да, мы перешли от конфликта к сосуществованию. В науке и культуре – как в коммунальной квартире: чтобы не было конфликтов, каждый должен четко знать свои права и обязанности, пределы своей жизненной территории. Помните, как у Булгакова: «Люди-то они хорошие, вот только квартирный вопрос их испортил»,- потому что в коммуналке было непонятно, кто ответственен за свет в туалете, ванной и так далее. А когда люди разъезжаются по разным блокам, значительная часть источников конфликта исчезает. Так вот, что касается отношений Церкви и науки – конфликт растворяется по мере того, как каждый из нас осознает, где граница нашей компетенции.
Повторюсь: в науке признаком профессионализма считается умение четко осознавать пределы своей компетентности. Как токарь знает, каким сверлом какой материал на какой скорости надо обрабатывать, так и ученый знает границы своего метода: вот этот круг проблем моя теория, моя модель могут разрешить, а для других проблем нужны другие методы [XVII].
Конфликт возникает оттого, что нам кажется, будто в чужой речи мы услышали ответ на наш вопрос. Представьте, я спрашиваю попутчика:
– Мы успеем проскочить на зеленый свет?
А он отвечает:
– Думаю, что в следующем году удастся!
Случай свел меня с идиотом или с шутником? Нет, все проще: я просто не заметил, что в ухе у моего собеседника наушник от мобильного телефона, и он вел разговор не со мною, а с кем-то другим.
А вот иное видение: представьте, что жена посылает меня в магазин и, вручая мне 50 рублей, настойчиво твердит: «Купи два пакета молока!… Нет, ты понял? Два пакета молока! Повтори: два пакета молока! Посмотри мне в глаза и скажи еще раз! Ты понял? Два пакета молока, а не два номера “Богословского вестника”, как ты в прошлый раз притащил!». Получив эту инструкцию, я иду в магазин и по дороге повторяю как мантру: «Два пакета молока… два пакета молока…». И вот, уже на подходе к кассе я слышу, как стоящий передо мною покупатель говорит кассиру: «А мне два батона хлеба, пожалуйста!». Имею ли я право в эту минуту сказать: «Ну что за недоумок этот мужик! Все передовое человечество покупает два пакета молока, а этот пень покупает зачем-то два батона хлеба!!!»?
Так вот, прежде чем обвинять Библию в антинаучности и глупости, неплохо было бы поинтересоваться: а на какие вопросы Библия намерена дать ответы. Те ли это вопросы, какие изучают на геологическом или биологическом факультетах, или же это ответы совсем другим людям на совсем другие вопросы. Если мы научимся понимать вопросы, которые люди задавали Моисею, мы поймем (и примем) и его ответы… Мы поймем – за чем он был послан.
Как-то Вернер Гейзенберг так пояснял своему коллеге физику-ядерщику Вольфгангу Паули свое вИдение отношения религии и науки: «“Когда мы видим в небе самолет, то можем с известной степенью достоверности заранее рассчитать, где он будет через секунду. Сначала мы просто продлим его траекторию по прямой линии; или же, если мы успели заметить, что самолет описывает кривую, то мы учтем и кривизну. Таким образом, в большинстве случаев мы успешно справимся с задачей. Однако траекторию мы все же еще не поняли. Лишь когда мы сначала поговорим с пилотом и получим от него объяснение относительно намечаемого полета, мы действительно поймем траекторию…”. Разговор ненадолго прервался, потому что на расстоянии нескольких сот метров мимо нас проплыл большой пассажирский пароход, который со своими многочисленными огнями выглядел в светло-синих сумерках сказочным и почти нереальным. Мне пригрезились в этот миг человеческие судьбы, которые, вероятно, разыгрывались за освещенными окнами кают, и в моем воображении вопрос Вольфганга превратился в вопрос о пароходе. Что такое в действительности этот пароход? Масса железа с машинным отделением, системой электропроводки и лампочками? Или же выражение целеустремленности человеческого намерения, структура, образовавшаяся как результат отношений между людьми? А может быть, он просто следствие биологических природных законов, которые в качестве объекта своей формирующей силы использовали на этот раз не только молекулы белка, но и сталь, и электрический ток? Тогда слово “намерение” в человеческом сознании представляет просто отражение этой формирующей силы или природных законов? И что означает в этой связи слово “просто”?» [134].
Движение того корабля, входившего в копенгагенский порт, и в самом деле можно было описать двояко. Можно сказать, что на нем установлен такой-то двигатель, в нем сгорает такое-то топливо, газы при сгорании давят на поршень, движение которого по системе трансмиссий передается на винт, и в результате корабль плывет. А можно сказать, что этот корабль движется здесь потому, что он был зафрахтован такой-то фирмой для того, чтобы перевезти груз хлопка из Америки в Европу. Первое описание будет научным. Второе – религиозным.
Наука отвечает на вопросы «почему» и «как». Религия – на вопрос «зачем».
Если я хочу куда-то поехать, я должен подойти к расписанию поездов. Расписание поездов составлено на научной основе, но, сколько бы я ни изучал расписание, я из него никогда не узнаю, куда нужно ехать мне самому. Вот это и есть пример соотношения этики, религии и науки. Религия дает ценности: ради чего человек живет, каких целей добивается, куда идет, а наука говорит, какими путями можно добраться до намеченной станции.
Есть вопросы, которые не ставит перед собой религия. Есть вопросы, которые не ставит перед собой наука. А потому не стоит искать у нас ответы на вопросы, которые мы не исследуем. И наши вопросы не следует переводить на язык «не наших» ответов.
Когда Библия говорит: И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так (Быт. 1, 9), то она описывает не геологический катаклизм. Она говорит о той воде, о которой ничего не знают современные химики (но о которой еще знают моряки). Вода, море на языке архаики – это океан. Это та мощь, которая живет своей жизнью, абсолютно несоразмерной с человеком и с его силами. Но та мощь, что лишь одним своим дыханием может стереть город или разломить корабль,- эта мощь абсолютно послушна воле библейского Бога. Раз Он сказал – то вода послушно течет туда, куда надо Ему. Верховному правителю шумерских богов Мардуку для одоления водной мощи (которую символизировала богиня Тиамат) понадобилось крайнее напряжение всех его сил (и сил союзных ему богов). Но для Ягве даже нет проблемы покорения водного хаоса. Все Им создано, и все Ему послушно. Ты понял теперь, человек, почему и ты должен молиться не Океану и не Нептуну, а Богу? Ты понял теперь – Кто желает союза с тобой, Кто просит тебя: сыне, дай Мне сердце твое [135]?!
Понимание наших различий поможет избежать не только ненужных конфликтов, но и ненужных союзов. Ведь сегодня нам приходится обороняться от ученых, которые хотят задушить нас в своих объятиях. Дня не проходит, чтобы в Патриархию не пришло письмо или не постучался какой-нибудь человек и не сказал, что изобрел очередной харизмометр, замерил энергетику Святого Духа, вывел компьютерную формулу Троицы и так далее… Но опять же – не надо устраивать коммунальную квартиру. Пусть религиозное и естественно-научное мышление живут в разных плоскостях.
Когда некоторые ученые забывают об этом и позволяют себе вторгаться со своими методами и формулами в мир религии – это пошло. Это псевдонаука, и конфликт происходит не между Церковью и наукой, а между наукой и псевдонаукой.
В диалоге с учеными наша задача – не дать людям конкретных наук оказаться в плену у каких-то ненаучных идеологий, избежать слишком поспешных отождествлений результатов собственно научной работы с некоторыми модными идеологическими догмами. Например, не торопиться делать атеистические выводы из наблюдения факта эволюции.
Мы говорим ученым: ваша наука не побуждает вас к неверию. Но она и не тождественна нашей вере. Между нами есть дистанция. Если вы хотите – вы можете преодолеть ее усилием своей воли. Это и будет подвигом веры. Но – если захотите. Если увидите, что у нас есть что-то, чего не синтезировать в ваших лабораториях. Ведь, в отличие от таблицы умножения, Бог Себя не навязывает. Он умеет быть незаметным.
Нормальная светская наука помогает богословию оттачивать его методы размышления над тем, что Бог сказал нам о Себе и Своем замысле о нас (речь идет, понятно, не о физике, а о текстологии, источниковедении, лингвистике, археологии, истории и так далее). Религия же напоминает людям науки, что они тоже – люди. И значит, им тоже свойственно ставить вопрос «зачем». Если вопрос поставлен правильно, а способы поиска ответа честны – ответ однажды прояснится.
– Насколько традиционен Ваш тезис о партнерских отношениях науки и ортодоксии?
– Мой тезис о том, что христианство и наука не враждебны друг другу,- это не просто «противоатеистическая контрпропаганда». Именно христианство создало предпосылки для рождения научной картины мира, а потому оно не может быть враждебным по отношению к науке. Как говорил святитель Филарет Московский, «вера Христова не во вражде с истинным знанием, потому что не в союзе с невежеством» [136].
Да, люди впервые переступают церковный порог, как правило, по соображениям вполне суеверным. Они ждут «чуда», и по большей части им совершенно все равно – из какого источника требуемое ими «чудо» поступит. Но Церкви-то не все равно – «какую веру верует» человек. И потому, разочаровывая поклонников «неведомой магической энергии», Церковь требует расти от суеверия к осознанной вере, требует труда мысли и отчетливости, требует, чтобы человек совершил труд рефлексии над содержанием своей веры.
В Троицком соборе Троице-Сергиевой Лавры на фреске с изображением Страшного Суда есть мытарство с надписанием: «Невежество». Никогда Православие не воспевало «слепую веру».
Во-первых, потому, что «слепая вера», не знающая ни своего предмета, ни своих оснований, не заметит и границы между христианством и язычеством, между Православием и ересью.
Во-вторых, потому, что «слепым» может быть только неверие. Опыт неверия может рождаться из опыта слепоты. Неведение естественно следует за невидением.
В-третьих, потому, что та вера, которая считается нормативной в церковной традиции, как раз должна быть зрячей. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят (Мф. 5, 8). Со времен святителя Кирилла Иерусалимского (IV в.) в Православии различаются «вера догматическая» и «вера созерцательная» («Есть два вида веры: один – вера догматическая, соглашение души на что-либо… Другой же вид веры есть дарование благодати. Эта вера… созерцает Бога» [137]).
Итак, богословие созерцательное, мистическое не является слепым потому, что оно-то как раз видит. Богословие же догматическое также не слепотствует потому, что оно думает. Теология есть модус присутствия логики в иррациональном мире религии.
Есть интересная новизна евангельского текста в сравнении с ветхозаветным. В Евангелии сказано: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим (Мф. 22, 37). Вроде бы это цитата из ветхозаветного Писания: и люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душею твоею и всеми силами твоими (Втор. 6, 5). Но есть нюанс: там, где Ветхий Завет говорит о силе, Евангелие говорит о разуме.
– Значит, настала пора диалога с наукой? Может, помимо диалога Церковь сможет даже материально поддержать какие-то отрасли науки, которые находятся в загоне у государства?
– Что касается каких-то инвестиций, сразу скажу – нет. И не потому, что не хотим, а потому, что не можем. Наши собственные семинарии живут впроголодь. Профессора наших духовных академий получают меньше, чем профессора светских университетов. Например, моя месячная зарплата – 1200 рублей. Церковь содержит семинаристов: она дает им питание, одежду и так далее. Но даже на пополнение семинарских библиотек не хватает средств. Поэтому Вы озвучили хотя и распространенное, но слишком идеалистическое представление о том, будто у Церкви есть какие-то несметные богатства, которыми она может распоряжаться по своему усмотрению. Такое было когда-то, во времена, когда у Церкви была своя экономическая база: земли у монастырей были, доходные дома. Сейчас же ничего этого нет, и нам приходится выступать в роли всероссийской попрошайки. Что, кстати, для Церкви и ново, и неприятно: в былые времена Церковь сама немало давала людям (вспомните, как Троице-Сергиева Лавра неоднократно раздавала свои хлебные запасы в голодные годы), а сегодня мы чаще обращаемся к людям не с тем, чтобы дать, а с тем, чтобы попросить…
В этих условиях мы можем лишь сказать зажиточным людям: «Есть много нуждающихся, вкладывайте деньги не в шоу-бизнес, не в роскошь, не в туристические круизы, а в помощь реальным людям».
Что же касается диалога Церкви и интеллигенции, то его время уже позади. На наших глазах проблема русской истории «Церковь и интеллигенция» оказалась исчерпанной. Этой проблемы уже нет. Такой вопрос («Церковь и интеллигенция») социологически не верен: в Церкви много интеллигентов, среди интеллигенции немало церковных людей. В одной Москве уже около ста священников, окончивших МГУ. Проблема становится более прозаичной: в самой интеллигенции возникает вопрос о взаимоотношениях ее церковной и нецерковной частей. Диалог сегодня ведется не между образованными умниками и бескнижными монахами-простецами, а между верующей интеллигенцией и интеллигенцией еще-не-верующей.
Да и вообще – возможен ли диалог с Евангелием? Если человек интеллигентен и честен – при знакомстве с миром Православия он, некоторое время продержавшись на дистанции «диалога», просто войдет в мир Евангелия. Ведь диалог предполагает понимание, а при знакомстве с Православием рано или поздно приходит понимание того, что чего-то тут не понять, если смотришь издалека. «Диалог» можно вести с книжками. А тут всё тебе кричит о том, что книжки – это еще не все. Однажды умный человек это поймет. И прекратит свой диалог с Православием. И станет просто «рабом Божиим». Унизительно? – Но, по-моему, рабство Богу – это большая мера свободы, нежели рабство своим собственным стереотипам и страстям.
Не с интеллигенцией сегодня конфликт у Церкви, а с образованцами, которые изменили своему ученому долгу – долгу критической мысли. Наш конфликт с той частью интеллигенции, которая варит наше национальное блюдо – кашу в голове.
Нынешнее всеверие нельзя считать простительной и милой доверчивостью. Наивными детьми людей можно было назвать 200-300 лет назад. Но люди, воспитанные в самой научной цивилизации в истории человечества (то есть в СССР), воспитанные в преклонении перед разумом и наукой, и к тому же воспитанные в недоверчивости как официальной пропагандой, так и диссидентской,- эти люди в нашей космической державе летают в астрал, вертят тарелочки, верят в порчу и всерьез воспринимают то, что им «предсказамус настрадал». И это уже национальный позор.
Увы, почти не слышно сегодня голоса академической науки, протестующего против тотальной пропаганды суеверий и оккультизма. Из нашей жизни уходит такая добродетель, как «дисциплина ума», «дисциплина мысли».
– Так все же партнерские отношения Церкви и науки – это традиция или нечто новое, порожденное именно современной ситуацией?
– Новое – это хорошо забытое старое. Богословие всегда напоминало, что думать надо и в мире религии. Мысль же есть различение. Различение предполагает умение выбирать. Выбор предполагает решимость сказать «нет» тому, что несовместимо с тем, чему уже сказано «да».
В первые же дни моей учебы в семинарии в нашем классе произошел весьма знаменательный разговор. При нашем знакомстве друг с другом, уясняя, «кто как дошел до жизни такой», мы вдруг обнаружили, что один из нас был комсомольцем… Нет, комсомольцами были мы все. И в моем классе практически все шли одним и тем же путем: в 14 лет вступали в комсомол, в 17 – в институт, лет в 20 крестились, а после института шли в семинарию. Но один из бывших комсомольцев, как оказалось, был поповичем. Это значит, что, будучи, в отличие от нас, с детства церковным человеком, он тем не менее вступил в организацию, мягко говоря, нецерковную. Но в ответ на мой возмущенный возглас:
– Да как же ты посмел вступить в атеистическую организацию! – он спокойно ответил:
– А с чего это ты взял, что это атеистическая организация?
Я, конечно, тут же цитирую пункт 1 Устава ВЛКСМ: «Член ВЛКСМ обязан вести борьбу с религиозными предрассудками». И что же я слышу в ответ?
– Правильно. Но ведь в этом же и состоит моя первейшая обязанность в качестве христианина!
И, по сути, это глубоко верно: вера всегда включает в себя элемент борьбы с суевериями. Богословский разум всегда осаживает религиозно-фольклорные, магические и языческие «предрассудки».
И чем больше суеверий в обществе, тем больше нужда в богословском рационализме и в научной трезвости. К началу XXI века вновь сложились условия для стратегического союза Церкви и науки. Ведь самый простой путь к соединению – это обретение общего врага. Таким общим врагом ученых и священников является оккультизм (трудно подсчитать, кому достается больше бранных слов из уст Е. П. Блаватской – первым или вторым) [138].
К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции – и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляюще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом «Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной») не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки – он бы, несомненно, открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый доцент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: «Обоснуйте, коллега».
Какое там «обоснуйте»! – «А я так ощущаю!», «А мне вчера был голос!», «Да ведь так сказал сам Учитель!», «Хотите проверить? Как выйдете в астрал, так сразу направо!».
В мире, для которого характерно всеверие, проповедь веры только христианской – это призыв к различению, ограничению, дисциплине. То есть – призыв к ответственности и интеллектуальной работе. Во времена, в которые судьба разума выражается присловьем: «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша», схоластичность, строгость и логичность теологии – это контрфорс, укрепляющий стену рациональной традиции. Без этого контрфорса, снесенного еще в начале ХХ века, и всё здание европейского рационализма начало расползаться.
Не «свободомыслие» приходит в массовом сознании на смену христианской догматике, а банальнейшее безмыслие. Если оставить свой религиозный инстинкт беспризорным, если кормить его чем попало и позволять ему питаться обрывками мод, сплетен и «эзотерик», то вырастет он в нечто странное, бессвязное и языческое. От неверия мода бросается во всеверие, минуя трезвую середину традиции.
Эстетический вкус в человеке воспитывают. К логически последовательному и взвешенному мышлению – приучают. Навыкам научного мышления – обучают. Так почему же религиозное чувство современные интеллигенты оставляют без присмотра, без систематического образования и воспитания? Тот, кто не прилагает усилий к изучению православной мысли (мне, мол, не нужны догмы), оказывается в плену у безмыслия. Он подчиняет себя неуловимо-туманным и логически бессвязным собственным «ощущениям» и общепринятым «мнениям». Отказавшись от изучения многовековой традиции христианской мысли, он со своими хилыми познаниями из области «научного атеизма» оказывается один против легионов неоязыческих и сектантских проповедников.
И как прикажете вести научный диалог с людьми, которые не слушают твои аргументы, а попросту занимаются «диагностикой кармы»: «Когда Вы выступали, то отчетливо можно было проследить по Вашей ауре следующее: когда Вы в своем выступлении говорили об Истине, то она у Вас вспыхивала яркими огнями, но когда говорили о догмах, аура была, что говорится, на нуле» [139]?
Ушли в прошлое те времена, когда христианину надо было с опаской всматриваться в научные сферы. Сегодня и Церковь, и науку теснит общий недуг нашего национального бытия: воинствующий оккультизм. Так мы оказались объединены неприязнью популярного оккультного проповедника В. Налимова: «Итак, наша задача – открыть путь космическому сознанию. Этому мешает наша культура, в частности, такие ее составляющие, как устаревшая догматизированность религии, излишняя логизированность (а потому и механистичность) науки… В других работах я уже писал об ожидании космического вмешательства в земные дела. В нынешней планетарной ситуации можно надеяться на вмешательство космических сил… Марксистско-ленинское Православие не изменит социальную ситуацию» [140].
Символом того, что произошло с нами, для меня стал район Страстной площади. Когда-то здесь стоял Страстной монастырь. Его как «цитадель мракобесия и невежества» взорвали. Религию заменили культурой. Площадь вместо Страстной стала Пушкинской. Вместо монастыря поставили кинотеатр «Россия». Напротив него открыли крупнейший магазин научной литературы в Москве – «Академкнигу».
Но начались демократические 90-е годы. Поскольку культура элитарна – она был изгнана с этих площадей. Привокзальная (по сути своей) забегаловка «Макдональдс» стала главной точкой притяжения всего района. Кинотеатр стал ночным клубом со стрип-шоу. У памятника Пушкину встала равновеликая ему рекламная пивная бутылка. А еще раньше книжный магазин закрылся на перестройку.
Когда же я зашел в него по окончании ремонта, то был сражен запахом, встретившим меня у дверей. Нет, это не был запах свежей краски. Это был запах горящего коровьего помета (из которого делаются «ароматические палочки» индийских культов). «Академкнига» превратилась в центр торговли амулетами, книжками по магии, колдовству и «эзотерике»…
Так что даже нерелигиозные люди должны уважать богословие как представителя разумного начала в чужом для них мире религиозных верований.
– Отец Андрей, многие люди не могут переступить какой-то внутренний барьер, чтобы открыть свою душу Богу. Не является ли такой преградой боязнь очередной раз обмануться – разочароваться рано или поздно в вере так же, как, например, в коммунистической идее светлого будущего?
– Не думаю, что кто-то удерживается вдали от Церкви именно из боязни разочарования. В обществе не ощущается недостатка в людях, готовых откликаться и доверяться. Напротив, в самых разных областях жизни мы ежедневно натыкаемся на свидетельства того, что доверчивость людей выше всякого разумного уровня – люди приходят в энтузиазм от финансовых пирамид, от очередных спасителей России, от мировой демократии и от новых таблеток. Что уж говорить о религии! Потому сегодня важнее проповедовать недоверие как добродетель: «Погодите, остановитесь, охладите энтузиазм, вдумайтесь!». Даже когда речь идет о собственно церковной жизни – и тут приходится порой осаживать: «Полноте, Вы уверены, что избранный Вами духовный советчик духовно и психически здрав?». А когда речь идет о нецерковных мистических кружках, то тут уж тем более уместно спросить: «С чего Вы взяли, что голос, который услышал вчера Ваш знакомый, является свидетельством высоких духовных дарований проповедника, а не расстройства рассудка?».
В людях сегодня надо воспитывать умение выработать интонацию участкового милиционера. При знакомстве с новым надо спрашивать строго, но справедливо: «Гражданин, предъявите Ваши аргументики!».
– Среди читателей нашей газеты много людей творческих профессий. Расскажите об отношении Церкви к творческому акту.
– Все, что связано с областью творчества, неважно – богословского, художественного, писательского или театрального,- это все область повышенного духовного риска. Церковь не запрещает людям заниматься творчеством и даже благословляет их, но просит внимательней относиться к себе самому, к своему состоянию. Быть предельно трезвым, не позволять себе тщеславия, самовлюбленности, опьянения собой и успехами [XVIII]. Избегать медитативности, которая может привести к одержимости.
Даже талантливый человек может оказаться во власти весьма недоброкачественных настроений и одержаний. Творец жаждет «вдохновений» и «наитий». Но качество этих «вдохновений» может оказаться совсем не добрым. Человек, раскрывающий свою душу в ожидании «озарений», равно как и человек, стремящийся спровоцировать в себе прилив «страстей» с тем, чтобы потом их достовернее описать, может отвыкнуть регулировать свои страсти и чувства и, что еще хуже, может и просто стать одержимым…
К сожалению, история культуры показывает, как много очень одаренных и талантливых людей становились игрушками в руках темных сил. Уходили в наркотики, кончали жизнь самоубийством, становились злыми гениями для всех, кто их окружал. Вспомним Льва Толстого, о котором Александра Андреевна Толстая свидетельствовала, что он порой бывал бесноватым и сумасшедшим [XIX].
Кстати говоря, наш известный кинорежиссер Сергей Бондарчук был воспитан на Толстом и буквально влюблен в него. Всю жизнь он прожил со Львом Толстым, то есть – без Церкви. Вся его квартира была увешана портретами Толстого. Но когда его душа начала расставаться с телом и обострились духовные чувства, он начал воочую видеть, что есть нематериальный, духовный мир и что этот мир без Христа – страшен. Попросту говоря – он начал видеть бесов. Он понял, что портреты Толстого его от этого не спасут. И он позвал священника. Исповедовался и причастился (священник, исповедовавший Бондарчука, и рассказал мне об этом случае – не раскрывая, естественно, того, о чем шла речь на самой исповеди).
– Скажите, пожалуйста: о жизни Иисуса Христа до 33 лет практически ничего не известно, Вы можете что-нибудь прояснить по этому поводу?
– Что прояснять? Жил, рос. А зачем еще что-то прояснять? В античной литературе просто отсутствует такой жанр, как биография. Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях» ничье детство не описывает. Время такого рода эпических повествований – это время шахматных часов: когда моя очередь делать ход, тогда мои часы идут, когда я ничего не делаю – мои часы стоят. Нет такого изоморфного времени, которое течет независимо от событий. Поэтому для евангелистов значимо время, когда Христос что-то делал. И это не умно, это глупо, это насилие над исторической реальностью, когда начинают выдумывать, что, знаете ли, в это время Он в Индию ходил, или в Египет, или еще куда-то. Эти вещи очень легко проверяются – Христос проповедовал не на греческом языке, он проповедовал на арамейском (это разговорный язык Палестины). Сегодняшняя лингвистика умеет понимать и доказывать, где перевод, где оригинал. В переводе определенная фраза может быть просто интересной, но на языке оригинала она будет потрясающе яркой – это игра смыслов, оттенков. Сейчас, когда стали переводить слова Христа с греческого на арамейский, то выяснилось, что многие Его изречения стали поразительно поэтичными и афористичными. Так вот, ни в речевых оборотах Христа, ни в Его мысли нет ничего, что было бы калькой с санскрита или с буддийской философии [141].
– А что могут добавить современные богословы к тому, что было сказано о Христе в эпоху Вселенских Соборов с IV по VIII век?
– Интереснейшая черта из истории христианства: богословские споры первых веков христианства были спорами о личности Христа. Не об учении Христа, не о толковании тех или иных Его притч, а о том, кто такой Сам Христос. Главные дискуссии были вокруг уяснения меры Его причастности Богу и миру людей.
И все же отцы Вселенских Соборов сознательно устранились от решения некоторых проблем. Например, Халкидонский догмат Четвертого Собора (451 год) говорит, что во Христе Божественная и человеческая природы соединились неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно. Это ведь не столько ответ, сколько уход от ответа – четыре «не». Как на самом деле соединились Божество и человечество во Христе, мы не знаем. Отклонены четыре слишком поспешные попытки ответа. Пространство истины ограждено, но не ословесено, не сформулировано.
Ведь Бог стал Человеком, а не мы. Именно поэтому здесь надо четко поставить предел своей конструктивной любознательности. Человек по-настоящему может знать только то, что он сделал сам. То, что не нами сделано, не нами изготовлено, не с нами было, остается для нас тайной. Поскольку не мы сделали Бога Человеком, а Он Сам пожелал стать Человеком, то положительного ответа на вопрос о том, как абсолютное, вечное и нетленное соединилось с ограниченным, временным и тленным, быть не может, по крайней мере до тех пор, пока мы сами не достигнем цели, про которую Афанасий Александрийский сказал так: «Бог стал Человеком, чтобы человек смог стать богом».
Что остается на долю современных богословов? Проблема состоит еще и в том, что ряд определений Вселенских Соборов сформулирован на языке античной философии. Точнее говоря, на языке позднеантичной школы. Но, во-первых, это язык все-таки изначально нехристианский, языческий. Во-вторых, сегодня он сохраняется только в церковных школах и непонятен вне стен семинарий. Впрочем, и в семинариях понятным делается не столько сам этот язык, сами термины, сколько правила употребления этих терминов в профессионально-богословских текстах. Например, мы говорим, что у Христа одна Ипостась. В Троице – три Ипостаси. Что означает слово «ипостась»? Даже у святых отцов в разные века за этим словом скрывался довольно разный смысл.
В дореволюционной Петербургской Духовной Академии профессор Б. Мелиоранский поднял этот вопрос. К тому времени все богословы уже согласились, что слово «ипостась» точнее всего соответствует такому термину новейшей философии, как «личность». Но такое содержание впервые в это слово вложил святитель Филарет Московский в начале XIX века. Мелиоранский же спросил: можем ли мы, сохраняя верность терминам и формулам древних Соборов, нагружать эти термины другим содержанием – содержанием, которое мы берем из современной философии? Ведь отцы Вселенских Соборов брали его из современной им позднеантичной философии, а можем ли мы, сохраняя верность их догматическим формулам, наполнять эти формулы содержанием современной философской культуры? Отцы утверждали теснейшую связь антропологии и теологии: «Итак, если ты понял смысл различия сущности и ипостаси по отношению к человеку, примени его к Божественным догматам – и не ошибешься» [142]. Но сегодня антропология, философские представления о человеке решительно изменились. Разве могут эти перемены не повлиять на теологию? Вопрос до сих пор остается открытым. Реально это и происходит, хотя и под недовольные причитания богословов [XX].
– Для далекого от богословских дискуссий человека споры о природе Иисуса Христа, о соотношении в Нем Божественного и человеческого нередко кажутся внутренними «разборками» между конфессиями, между течениями в христианстве. Неужели вся эта догматика так важна для человека, который хочет просто любить Его?
– Да, это действительно наши внутренние «разборки», но я не вижу в них ничего плохого и противоестественного. Разве не могут богословы серьезно говорить на своем языке? Почему, например, у физиков есть возможность обсуждать свои проблемы в кругу ученых, а как только богословы пытаются всерьез говорить на интересующие их темы на понятном для соответствующих специалистов языке, они тут же обвиняются в схоластике?
Жителям Бирюлево может быть абсолютно все равно, что происходит с электронами и какому закону они подчиняются, но каждому из них важно, будет ли в его доме гореть лампочка или работать телевизор. А ведь появление и работа этих приборов – прямое следствие дискуссий среди ученых-физиков. То же самое можно сказать и о богословии, потому что последствия споров ученых-богословов очень важны не только для тех, кто в них участвует, но и для всей человеческой цивилизации.
Наша культура очень целостна. Когда стоит красивое здание, то мы видим только то, что находится снаружи: стены, облицовку, рамы и так далее. Но держат все это мощные внутренние опоры, каркас, не видимый нами. Здание нашей цивилизации тоже зиждется на определенных столпах и опорах, создававшихся, в том числе, и в богословских дискуссиях, и если хоть одна опора выходит из строя, то все здание начинает коситься, а сломай их две или три – и здание вообще рухнет.
Я приведу пример подобного, некогда почти состоявшегося, «просчета архитектора». Один из первых споров в богословии был спор о том, считать ли Христа подобным Богу или единым с Ним. Люди, получившие название ариан, утверждали, что Христос Богом не является, что Он не единосущен Богу Отцу. В греческом языке спор шел из-за одной-единственной буквы: единый – «омо», а подобный – «оми». Причем этот последний звук передавался двумя буквами – oi. Так вот, если бы только Церковь вставила в догмат эту самую маленькую, незаметную букву греческого алфавита – йоту (i), то эта новизна опустошила бы все музеи будущей Европы.
Логика была бы следующей: если Христос не Бог, то, значит, Бог к людям не приходил. Он остался по-ветхозаветному непостижим, трансцендентен и невидим. В этом случае мир христианства стал бы миром безликого Бога, и, как в исламе или иудаизме, запрет на Его изображение обрел бы полную силу. Не было бы ни Андрея Рублева, ни Микеланджело, ни Рембрандта; не было бы живописи ни сакральной (иконы), ни светской, как нет ее, например, в Саудовской Аравии или Ираке. Так что все «ненужные» богословские споры, как оказалось, напрямую влияют на жизнь каждого из нас.
Вообще, что такое догмат? Это честная констатация евангельских фактов. Догмат стоит на страже Евангелия, чтобы ничего оттуда не пропало. Одни люди, читая Евангелие, видят во Христе только Бога и не замечают Его человечества, другие люди, читая то же Евангелие, видят во Христе только Сына Человеческого и не замечают в Нем Бога. А догмат говорит: «Нет. Давайте брать Евангелие целиком: Иисус Христос – и Бог, и Человек одновременно. Каким образом? Мы не знаем, а просто констатируем факт, ведь не мы же писали Евангелие».
Многие люди боятся слова «догмат», но с тем же успехом можно испугаться и слова «мощи». Напомню, что с церковнославянского языка это слово переводится как «кости», «скелет». Кстати, Честертон говорил, что призыв освободить христианство от догматики сродни призыву освободить меня от моих костей [XXI].
– Если утверждать, что Христос – Бог, что Он безгрешен, а человеческая природа – грешна, то как же Он мог воплотиться, разве это было возможно?
– Человек грешен не изначально. Человек и грех – не синонимы. Да, Божий мир люди переделали в знакомый нам мир-катастрофу. Но все же мир, плоть, человечность сами по себе не есть нечто злое. А полнота любви в том, чтобы прийти не к тому, кому хорошо, а к тому, кому плохо. Полагать, что воплощение осквернит Бога,- все равно что сказать: «Вот грязный барак, там болезнь, зараза, язвы; как же врач рискует туда зайти, он же может заразиться?!». Христос – Врач, Который пришел в больной мир.
Святые отцы приводили и другой пример: когда солнышко освещает землю, оно освещает не только прекрасные розы и цветущие луга, но и лужи и нечистоты. Но ведь солнце не сквернится оттого, что его луч упал на что-то грязное и неприглядное. Так и Господь не стал менее чистым, менее Божественным оттого, что прикоснулся к человеку на земле, облекся в его плоть.
– Как же мог умереть безгрешный Бог?
– Смерть Бога – это действительно противоречие. «Сын Божий умер – это немыслимо, и потому достойно веры»,- писал Тертуллиан в III веке, и именно это изречение впоследствии послужило основой тезиса «Верую, ибо абсурдно». Христианство – это действительно мир противоречий, но они возникают как след от прикосновения Божественной руки. Если бы христианство было создано людьми, оно было бы вполне прямолинейным, рассудочным, рациональным. Потому что когда умные и талантливые люди что-то создают, их продукт получается довольно непротиворечивым, логически качественным.
У истоков христианства стояли, несомненно, очень талантливые и умные люди. Столь же несомненно и то, что христианская вера получилась все же исполненной противоречий (антиномий) и парадоксов. Как это совместить? Для меня это – «сертификат качества», знак того, что христианство нерукотворно, что это – творение Бога.
С богословской же точки зрения Христос как Бог не умирал. Через смерть прошла человеческая часть Его «состава». Смерть произошла «с» Богом (с тем, что Он воспринял при земном Рождестве), но не «в» Боге, не в Его Божественном естестве.
– Многие люди легко соглашаются с идеей существования единого Бога, Всевышнего, Абсолюта, Высшего Разума, но категорически отвергают поклонение Христу как Богу, считая это своеобразным языческим пережитком, поклонением полуязыческому антропоморфному, то есть человекоподобному, божеству. Разве они не правы?
– Для меня слово «антропоморфизм» – это вовсе не ругательное слово. Когда я слышу обвинение вроде «ваш христианский Бог – антропоморфен», я прошу перевести «обвинение» на понятный, русский язык. Тогда все сразу встает на свои места. Я говорю: «Простите, в чем вы нас обвиняете? В том, что наше представление о Боге – человекообразно, человекоподобно? А вы можете создать себе какое-то иное представление о Боге? Какое? Жирафообразное, амёбообразное, марсианообразное?».
Мы – люди. И поэтому, о чем бы мы ни думали – о травинке, о космосе, об атоме или о Божестве – мы мыслим об этом по-человечески, исходя из наших собственных представлений. Так или иначе, мы всё наделяем человеческими качествами.
Другое дело, что антропоморфизм бывает разным. Он может быть примитивным: когда человек просто переносит все свои чувства, страсти на природу и на Бога, не понимая этого своего поступка. Тогда получается языческий миф.