ГЛАВА XL Женщина, взятая за прелюбодеяние

ГЛАВА XL

Женщина, взятая за прелюбодеяние

Затруднения, окружающие событие[438], которое мы намереваемся теперь описывать, не представляют возможности дать ему надлежащего места в рассказе. Но, мне кажется, я не ошибусь, если отнесу его к этому времени; потому что рассказа об этом событии в некоторых самых лучших и самых древних манускриптах евангелий, как, например, в трех манускриптах IV столетия, хранящихся в С.-Петербургской Публичной Библиотеке, в Британском музее и Ватикане, совсем нет, а где он находится, там помещен или в конце Евангелия от Иоанна, или между 37 и 38 стихами 21 главы Евангелия от Луки, или в конце этой главы, но везде с большими вариантами. Вследствие чего действительность самого события подвергалась некогда сильным и продолжительным, но не окончившимся ничем спорам.

Вечером описанного в предыдущей главе дня Иисус пошел на гору Елеонскую. Заходил ли Он в сад Гефсиманский и в дом неизвестного, но дружественного его владельца, или, не имея где преклонить голову, спал просто на зеленой траве под древними оливовыми деревьями, — мы рассказать не можем; но интересно заметить и здесь Его сильное отвращение к людным городам, Его любовь к чистому, свежему, свободному воздуху, постоянное избрание для покоя высоких холмов, как мы имели случай замечать повсюду во время земной Его жизни. Но все это делалось не из надменности, чувствительности или болезненного себялюбия, которые заставляют людей удаляться от своих собратий; напротив того, Он ежедневно жертвовал людям всем, что было самого дорого и самого возвышенного в Его душе и, несмотря на жар, тесноту и утомления, спокойно совершал дела милосердия, среди низких распрь озлобленной толпы. Только по ночам, не требовавшим Его присутствия в стенах Иерусалима, искал Он покоя в уединении. Впрочем, кому известна отвратительная нечистота древних городов, тот может лучше других представить себе облегчение, которое чувствовал Иисус, когда мог удалиться из тесных улиц и многолюдных рынков, пересечь ров, подняться вновь по зеленому скату и беседовать наедине с Небесным Отцом под звездным небом.

Но ранний рассвет заставал Его уже за делами милосердия, среди городских стен и чаще всего, как мы слышим от евангелистов, во дворах дома Его Отца Небесного. С каждым рассветом враги Его изобретали против Него новые злоумышления, которых последствия с каждым разом становились скорее жалкими, чем опасными.

Понятно, что веселость и распущенность в праздник Кущей, обратившее его чуть не в праздник уборки винограда, проявлялись нередко в свободных и безнравственных выходках; потому что, при крутом перерыве обычной жизни, вследствие переселения всего народа в шалаши, к этому представлялось бесчисленное множество удобных случаев. Одно из таких нарушений порядка общественной и семейной жизни открыто было предшествующей ночью, и виновница приведена к книжникам и фарисеям.

Если бы нравственность народная в это время была так же чиста, как в те дни, когда Моисей установлял Страшный Суд Божий посредством «воды обличения»[439]; если бы начальники и учителя народные были настолько же выше своих современников в действительности, насколько старались это высказать: то и тогда открытие преступления и тяжкое наказание для этой жалкой преступницы могло бы возбудить к ней в чистом и благородном сердце чувство сострадания, несмотря на презрение к ее греху. Они могли, согласно своих предположений, наложить на нее со всей непоколебимою строгостью установленное наказание, но строгость грозного и чистосердечного судьи, не будучи чужда сожаления, сообразуется со справедливым милосердием и не терпит ни примеси маловажных и ничтожных поводов, ни духа злобного легкомыслия, ни отвратительного издевательства.

Действовавший в этих книжниках и фарисеях дух не был ни в каком случае духом истинной оскорбленной чистоты. При распущенности народной жизни, при ежедневном общении с пороками языческими, при постоянной замене истинной религии левитскою мелочностью, нравственность народа падала ниже и ниже. Испытание посредством «воды обличения» было давным-давно забыто, и побиение камнями за прелюбодеяние давным-давно вышло из обычая. Ни книжники, ни фарисеи, по своему наружному благочестию, не чувствовали отвращения к нечистоте, которой нередко омрачалась их собственная жизнь, как это видно из Талмуда[440], где рассказывается, что раввин Бен Закхей уничтожил даже самое испытание посредством «воды обличения». В этом событии, которое передало в их власть виновницу, они видели единственно только случай досадить, изловить, а может, и поставить в опасное положение галилейского пророка, на которого смотрели, как на смертельного врага.

Между евреями существовал обычай, в случае сомнений и затруднений, советоваться с известными раввинами; но в этом случае конечно не было ни сомнения, ни затруднения. Существование закона Моисеева о смертной казни прелюбодеям было неоспоримо; применение его к данному событию было бы, по всей вероятности, остановлено римлянами, которые, по своим законам, не могли допустить, чтобы подобное решение было приведено в исполнение. Даже еврейские гражданские и религиозные законы о разводе предоставляли полное удовлетворение оскорбленному супругу. Следовательно, случай с этой женщиной не отличался от всякого другого, который они сами оставляли без преследования. Наконец, если бы они честно и добросовестно желали слышать мнение Иисусово относительно этого предмета, то неужели не нашлось у них другого способа, при котором не надо было бы привлекать женщину в Его присутствии и таким образом подвергать ее нравственным мучениям, которые еще невыносимее для женщины восточной, обреченной жить в постоянном затворе.

Таким образом, предать, хотя и преступницу, напрасным пыткам и отвратительной публичности, — привлечь не успевшую еще остыть от тяжелого чувства стыда вследствие открытия преступления, в священные пределы храма, тогда как согласно Талмуда[441] прелюбодейцы должны быть судимы в воротах Никанора между двором языческим и двором женским, — выставить пораженную страхом, растерзанную, без покрывала, напоказ холодному и чувственному любопытству озлобленной толпы, — сделать эту женщину, без всякого уважения к ее мукам, страдательным орудием ненависти к Иисусу, и все это допустить не вследствие требования нравственного негодования, но с целью удовлетворить рассчитанную наперед злобу — доказывало с их стороны холодный дерзкий цинизм, немилосердие, безжалостность, варварское ежесточение сердца и совести, которые, будучи ненавистны и возмутительны для каждого, еще более были тягостны Тому, кто был один бесконечно милостив, потому что был бесконечно чист.

Таким образом, они привлекли и поставили посредине явное преступление перед Непорочной Невинностью, опозоренное ничтожество перед безграничным Совершенством и Милосердием. Но так как в сердце своем они не были в действительности оскорблены ее поступком, то стали уклончиво, с тоном насмешки, передавать ему событие. Учитель, эта женщина взята в прелюбодеянии. А Моисей в законе заповедал нам побивать таких женщин камнями: Ты что скажешь?

Они вообразили, что могут поймать Его на словах при разрешении такого щекотливого вопроса. Им известно было божественное милосердие и любовь к тем, которых другие ненавидели: известно было, что Он ставил высоко тех, которых другие осуждали; ободрял тех, которых другие гнали. Им известно было, что это милосердие возбуждало много удивления и немало истинной к Нему преданности в среде народной. Им известно было, что мытари были у Него в числе избранников; грешники сидели с Ним за столом; женщины свободного поведения беспрекословно омывали Его ноги и слушали Его поучения. Оправдает ли Он эту женщину и таким образом подвергнет Себя обвинению в ереси, ставши в явное притиворечие со священным и неумолимым Законом, или подавивши свое сострадание, будет безжалостен и осудит ее? А когда Он поступит таким образом, то не поколеблется ли мнение народа, который был всегда глубоко тронут Его снисходительностью? Не оскорбятся ли гражданские власти тем, что Он подает повод к возмущению? Посмотрим, как выйдет Он из подобного затруднения! Ересь или измена, обвинение перед синедрионом или донос прокуратору, сопротивление закону или возбуждение умов других, — любой выбор был пригоден для их невзыскательных целей, — а который-нибудь из них все же должен последовать. Какой счастливый случай представила им эта слабая грешница! Но не совсем так. Их низость, жестокость, злоба и праздная, гнусная забава чувствами, которые должны умеряться снисхождением и подавляться деликатностью, поразили сердце Иисуса. Он устыдился за свой народ, за свою расу; Он устыдился не унижения, до которого дошла жалкая обвиняемая, но глубокого растления бесстыдных обвинителей. Он краснел, вследствие непреодолимого отвращения от того, что противники Его, в своей ничем неоправдываемой мелочности, позволили себе разыграть перед Ним такую бесстыдную сцену, в которой задумали выставить Его главным действующим лицом: негодовал на то, что так бесстыдно нарушена святость Его личной скромности и что такие события, о которых другие обязаны благородно умалчивать, сообщались Ему с таким бесстыдством. Поэтому, не поднявшись с места, Он склонил лицо вниз и, как будто бы не слыша или не желая слушать обличителей, молчал и писал пальцем по полу.

Для других довольно было бы и этого. Увидав в подобном действии символ прощения, ясно намекающий, что память о написанных таким образом на пыли делах, — подобно тому как сказано у пророка Иеремии[442]: все отступающие от Тебя на земле да напишутся, может быть затерта и забыта, — все другие не усомнились бы истолковать такое действие за явное указание, что Он не хотел вмешиваться в подобное дело. Но обвинители ничего не видали, ничего не понимали и стояли без стыда, настаивая на своем дерзком вопросе, держа в руках женщину, указывая на нее пальцами и насмехаясь над нею, без угрызения совести в дерзких взглядах, не смягчая своих стальных сердец.

Надо было прекратить наконец подобное зрелище. Тот, кто читал в их сердцах, прерывая свое молчание, кротко произнес свой мудрый суд, заключавшийся в следующих достопамятных словах:

Кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

Это не было отменой Моисеева закона, напротив того, подтверждало его справедливость и, без сомнения, как смертный приговор, подействовало на сердце преступницы. Но последствия слов были совершенно неожиданны. Ужасный закон остался написанным в книге; не пришло время, не являлось повода уничтожать его. Но с другой стороны, они сами, не решаясь применить его, а передавая вопрос, как бы нуждающийся в новом разрешении, на обсуждение Иисуса, ясным образом сознавали, что закон этот утратил его значение и что они не имеют намерения приводить его в исполнение, хотя бы получили разрешение. А так как весь процесс с их стороны был незаконен и неправилен, то Он и перенес из его суда законного на суд совести. Положение судьи, вынужденного иногда осудить преступное действие, в котором мог сам быть виновным, различно от положения личностей, взявших на себя самовольно права обвинителей и так ревностно требовавших ненужного осуждения. В этом случае осудить женщину значило бы осудить пред лицом Божиим самым ужаснейшим образом самих себя; оросить в нее первому камень значило бы убить самого себя.

Иисус поглядел на них с минуту, но этот взгляд проник их затаенные думы. Он спокойно высказал несколько простых слов, которые, как голос Илии на Хориве, были ужаснее ветра и землетрясения. Подобно огненной искре, слова эти запали в их дремавшие души и сожигали их, возмущая приведенную в стыд совесть. В страхе и молчании стояли книжники и фарисеи, отпустивши из рук женщину и опустивши в землю, как преступники, прежде дерзкие, полные злобы и бешенства глаза свои. Несправедливо оскорбившие теперь чувствовали преодолевающую их скорбь невыносимого стыда, пока в их преступной совести, словно громовые раскаты, пробегали подобные этим мысли: «Неттебеизвинения, человек, — потому что ты взялся произнести суд над подобным тебе; потому что в чем ты хотел обвинить другого, должен, делая то же самое, обвинить самого себя. Суд Божий постигнет тех, которые грешат подобным образом: неужели же ты, человек, думал, что, осуждая других, избегнешь суда Божия? Или ты презираешь богатство Его милости, снисхождения и долготерпения, не понимая, что Его милосердие допускает раскаяние? Ты, по твоему жестокосердию и нераскаянности, только собираешь на себя кару в день гнева и откровения праведного суда Божия, когда каждому воздастся по делам его». Будучи такими же, какова была женщина, обличители не смели оставаться долее пред лицом Иисусовым.

С разгоревшимися щеками и стесненным сердцем, все от старого до молодого, один по одному, начали они удаляться в молчании. Он не хотел своим взглядом увеличивать их стыда и смятения, не хотел открывать дальнейших тайн их нечистого сердца; не хотел заставить их устыдиться Его и привести в свидетели их собственную память. Он снова стал писать на земле.

Когда Иисус во второй раз поднял голову, все обвинители уже удалились; пред Ним стояла одна только устрашенная женщина. Она могла уйти; никто ей не препятствовал и даже никому не показалось бы неестественным, если бы она бежала, куда бы то ни было, чтобы избегнуть опасности и скрыть свой стыд и свое преступление. Но угрызения совести, а может быть, благоговейный трепет благодарности, при борьбе надежды с отчаянием, приковали ее на месте перед ее Судьею. Взгляд Его, страшнейший всякой встречи, потому что был взглядом единственного человека с душою крепкою, с недосягаемым величием непорочной невинности был в эту минуту милостиво кроток и обещал всепрощение. Неудаление женщины было знаком ее раскаяния, которое, будем надеяться, стало залогом будущего забвения ее грехов. «Там оставалось двое, говорит блаженный Августин: Горе и Милосердие».

Женщина, — спросил Он, — где твои обвинители? Никто не осудил тебя?

Никто, Господи! был ответ, который едва-едва могла она выговорить.

И Я неосуждаю тебя. Иди и впредь не греши.

Если бы критические доказательства против подлинности этого места в Евангелии были еще сильнее тех, которые существуют, то оно само в себе содержит неоспоримые доказательства собственной, самобытной достоверности. Нельзя не согласиться, что это грустное и любвеобильное зрелище, — этот контраст между низким, жестоким коварством и восторженною возвышенностью понятий и чувств, превосходит все силы человеческого воображения, а картина божественного Провидения, читающего глубокие тайны сердца, и божественная Любовь, которая видит эти тайны гораздо дальше, чем мы сами, — в соединении с нашим пониманием о власти и личности Иисуса Христа так высоки и так оригинальны в рассказе, что сами ручаются за его достоверность. Никому еще не удавалось измыслить и очень немногим — оценить высочайшую чистоту, спокойствие и силу, с которою произнесено было Иисусом осуждение и прощение, характеризующие эту историю. Повторение в ней того, что Иисус без малейшего затруднения сокрушал хитрые замыслы своих врагов и из уничтожения их извлекал постоянно какой-нибудь нравственный урок служат самым лучшим и убедительным доказательством Его выше, чем человеческой мудрости, яркий свет которой, освещая всю человеческую злобу и ненависть обличителей, блестит в рассказе еще ярче, еще прекраснее, нежели во многих других евангельских событиях. Правда, блаженный Августин[443] говорит, что многие ради слабоверующих исключали этот рассказ из своих манускриптов, на том основании, что слова «впредь не гпеши» давали как будто бы дозволение грешить; св. Амвросий[444] толкует, что это место Евангелия может возбудить немалое сомнение в неопытных; патриарх Никон (в X столетии) указывает, что рассказ об этом событии исключен из армянского перевода, потому что считается опасным для большинства. Однако же несмотря ни на малую долю сочувствия к рассказу в древней церкви, ни на признание его опасным по направлению знаменитыми отцами церкви, — которые или не упоминали об нем, или отзывались не совсем благосклонно, — мы видим, что истинное нравственное значение и смысл рассказа слишком высоки, чтобы принять его за вымышленный или внесенный в текст без достаточного основания. Было бы удивительно, если бы кто-нибудь не заметил, что при свете благости, который проливается вдруг на злополучного грешника, самый грех принимает вдесятеро ненавистнейший, вдесятеро отвратительный вид для человеческой совести, которая считает жизненным законом, что должна стремиться подражать своему Господу в чистоте и святости.

Тягостно было зрелище для святого и любящего сердца Иисусова, но это горе облегчено было довольством освобождения, — не только временного, но и вечного, — предоставленного Им одной из грешных душ. Но следующие события оказались полны постоянно увеличивающихся недоразумений, сомнений и горьких насмешек. Великий и радостный праздник окончился внезапным взрывом бешенства и покушением иудейских начальников покончить с Иисусом не посредством публичного обвинения, а посредством злобного насилия.

На тот же самый осьмой день или на первый день после праздника, если в таком порядке следовали события, Иисус продолжал прерванное слово, в котором намеревался в последнее время высказать яснее свое божественное призвание.

Он сидел в сокровищнице, представлявшей или отдельное строение, или ту часть женского двора, которая содержала в себе тринадцать ящиков с отверстиями в виде труб и называлась софероф[445]. Там народ, и в особенности фарисеи, складывали свои приношения. В этом дворе стояло два колоссальных (пятидесяти локтей вышины) позолоченных подсвечника[446], рисунки которых сохранились доселе. На вершине этих гигантов, в течение всего праздника Кущей, горели ночью лампады со светильнями из негодных к употреблению одежд священников и разливали тихий свет на весь город. Вокруг лампад народ и даже государственные чины, — как священники и фарисеи, — в радостном восторге совершали праздничные танцы, пока под звук флейты и других музыкальных инструментов левиты, построившись в ряды, на пятнадцать шагов по направлению к двору, пели прекрасные псалмы, издавна получившие название «песни степеней»[447].

Намекая на свет этих огромных лампад, на которых обстоятельства дня сосредоточивали внимание слушателей, Иисус воскликнул: Я свет миру[448]. Таков был постоянный метод Его поучений. Всегда предметом для уроков избирал Он ближайшую внешнюю обстановку, которая более всего обращала на себя внимание слушателей, и по этому напечатлевала самое поучение в их памяти неизгладимыми чертами. Фарисеи, услыша эти слова, обвинили Его в самохвальстве, но он доказал, что о Нем свидетельствует Его Отец, а если бы даже и не это свидетельство, то свет может быть видим и узнаваем, потому что он существует, потому что без него ничего не было бы видно. Где твой Отец? сказали они Ему. Он отвечал, что, не зная Его, они не могут знать и Его Отца, прибавив с грустью, что близко время, когда Он должен от них удалиться, и тогда они уже не будут иметь возможности прийти к Нему. Возражение их заключалось в насмешливом вопросе: не самоубийством ли думает Он низвести Себя в мрачные сени могилы? Но Иисус дал им понять, что они, а не Он предназначены испытать такой мрачный исход, если будут упорствовать в неверии в Его вечное бытие. Кто же Ты? спрашивали они снова в озлоблении. Прежде всего Я то, что и говорю вам, — отвечал Он спокойно. Они настаивали, чтобы Иисус объявил себя Мессиею и стал их временным освободителем, а Он хотел передать им более глубокие довечные истины, что Он есть Свет, жизнь, живая вода и что Он пришел от Отца, — как они должны были узнать потом, когда вознесли Его на крест. Они глядели на Мессию, каков Он должен быть по еврейским устным преданиям, а Он хотел, чтобы они видели в Нем Искупителя мира, Спасителя их душ.

Услышавши эти слова, многие из надменных врагов Его уверовали в Него, но верою колеблящеюся, недостаточною, ложною, смешанною с тысячами земных и ошибочных мечтаний, а не тою, которая имеет силу спасительную и на которую Он мог полагаться. Он засвидетельствовал им прямо и открыто их лицемерие, так что прежние чувства их вдруг заменились бешеною злобою. Он рассказал им, что преданность вере и послушание составляют признаки принадлежности к Его ученикам и потребности истинной свободы. Слово «свобода» служит пробным камнем и доказательством фальшивости их начинающейся веры. Они знают только свободу политическую, которую ложно провозглашают, а потому и принимают обещание будущей духовной свободы за предоставление в настоящем свободы политической. Таким образом, Иисус доказал им, что они рабы греха, и только по имени, а не в действительности дети Авраамовы или дети Божии. Их обуяла гордость, если они мечтают о чистоте своего происхождения от известных предков и о привилегиях по исключительной преданности монотеизму. Он объяснил им, что, по своему сходству в жестокости и притворстве, они воистину дети того, кто был искони лжецом и убийцею, — дети дьявола. Такое меткое замечание усилило их злобу. Они назвали Иисуса самарянином и беснующимся. Иисус с кротостью отклонил такую укоризну и милостиво обещал им, если сохранят слово Его, то не только не умрут в грехах, но не будут видеть смерти вовеки. Однако же бестолковые, слепые умы их никогда не могли вникнуть в духовное значение Его слов. Они обвиняли Его с демонской надменностью и дерзостью в поставлении Им себя выше Авраама и пророков[449]. Но Иисус объяснил им, что в пророческом видении, может быть, посредством духовного созерцания в другом мире, Авраам, который не умер, но живет там, видел Его день и радовался ему. Такое рассуждение им показалось бессмысленным и богохульным. Тебе нет еще пятидесяти лет, — воскликнули иудеи, глядя на Его лицо, которое состарили постоянные труды и заботы, — и Ты видел Авраама, который умер назад тому семнадцать столетий: как же мы должны понимать эти слова твои? Тогда с кротостью, но с большою торжественностью, прибавляя формулу утверждения, которую употреблял единственно при возвещении величайших истин, — Спаситель открыл им, что Он предвечен, что Он Божеством своим существовал прежде, чем вошел в бренную храмину смертного тела: истинно, истинно говорю вам: прежде нежели был Авраам, Я есм.

Тогда в порыве негодования, — в одном из тех припадков внезапного, необъяснимого, неистового бешенства, к которым этот народ склонен был во все века, при столкновениях с его религиозными убеждениями, иудеи взялись уже за камни, приготовленные для построек еще недоконченного храма, чтобы убить Иисуса. Но, ослепленные бешенством, они не заметили, как Спаситель скрылся. Час Его еще не пришел. С совершенным спокойствием удалился Он невредимо из храма.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.