АНТОНИЙ РИМЛЯНИН — новгородский святой в «житии»
АНТОНИЙ РИМЛЯНИН — новгородский святой в «житии»
Когда некий текст выступает как единственный или не единственный, но основной источник того, о чем в нем сообщается, его реальность самодовлеюща: более того, она «сильнее» не ясной вполне и гадательной реальности, за этим текстом стоящей, и пробиться к последней можно только при условии принятия реальности текста как первого и необходимого шага, потому что именно в тексте его автор — умело или неумело — сообщает то и обычно так, что и как он хотел. Лишь после признания суверенности текста и избрания его своего рода путеводной нитью, по которой можно найти иную «затекстовую» реальность, открывается возможность восстановить фрагменты и/или самое схему этой под–лежащей тексту событийной реальности, с точки зрения которой только и можно судить о степени соответственности реальности текста реальности описываемых событий. Собственно говоря, этот «порядок» реальностей, их иерархия, их познавательно–информационные ценности иными быть и не могут. Онтологически текст первичен. «Чистое» событие (если только таковое бывает и если только оно в таком виде оказывается нужным) обычно слишком абстрактно и «невзвешено» и, следовательно, «неуловимо» в пространстве смысла, отношения, ориентации, оценки). Практически потребителю текста часто важнее знать «нечистую», смешанную с оценкой, «интерпретированную» правду текста, то есть точку зрения автора текста, его позицию; но и для историка, рассматривающего текст как источник чего–то для него «главного» и лежащего за текстом, прежде всего необходима критика текста, предполагающая выяснение того, как потребитель текста, современный ему или помещающий себя в том же времени, что и текст, понимает текст, что? он видит или даже хочет видеть в нем. Иными словами, ни интенция автора, ни интенция потребителя текста не могут быть проигнорированы, если только исследователя и/или читателя интересует и сам текст и сама стоящая за ним реальность.
Поэтому первая необходимость и диктуемый ею первый шаг — довериться тексту и только тексту вполне, отдаться его логике, почувствовать и усвоить ее как свою. Но прежде всего — несколько напоминаний о тексте жития Антония Римлянина. Содержание жития видно из заглавия текста — «Сказание о житии преподобного и богоносного отца нашего Антония Римлянина и о прихождении от града Рима в великий Новгород». Составлено «Сказание» было, как сейчас предполагают, в 70–80–е гг. XVI в. (Слов. книжн. Др. Руси, вып. 2, ч. 1, 1988, 246; считают возможным приписывать Нифонту, монаху Новгородского Антониева монастыря, автору цикла неизданных произведений об Антонии Римлянине, составление или редакцию самого «Жития Антония», но «эта атрибуция не безусловна», см. там же, вып. 2, ч. 2, 1989, 141), но нельзя полностью исключать и другие мнения — самый конец XVI в. (Голубинский, Валк — 1598 г.), не ранее 30–х гг. того же века или даже конец XV — начало XVI в. (Тихомиров 1945). Можно думать, что отдельные части «Сказания» отсылают к разным датам. При формировании «окончательного» варианта текста учитывались и в том или ином виде включались в него подлинные фрагменты весьма разных эпох, начиная с XII в.; в XVI в., когда возникла проблема создания канонического текста «официального» жития, быстро меняющаяся ситуация требовала поправок и дополнений в соответствии со злобой дня. Правдоподобна идея постепенного (до конца XVI в.) складывания текста «Сказания». И в самом деле, оно предполагает гораздо более ранние подлинные тексты, так или иначе связываемые с именем Антония, — его духовную и его купчую, отраженные в тексте «Сказания» и относившиеся по традиции ко времени не позже 1147 г. — года смерти Антония (ср. Грам. Вел. Новг. и Пск. 1949, 159–161, №№ 102–103) и легенду, возникшую, конечно, задолго до XVI в. и, видимо, продолжающую некую народную традицию («молву»), которая могла возникнуть сразу же по смерти преподобного и в течение трех с половиной веков то затухать, то разгораться, откликаясь на изменяющуюся ситуацию [в решении вопроса о подлинности духовной и купчей Антония в работах 40–70–х гг. достигнут существенный прогресс: «перебита» гиперкритическая тенденция в отношении этих документов, развивавшаяся по нарастающей линии (Голубинский 1904, 590–595 и Ключевский 1871, 307—308: духовная подлинна, но подновлена, купчая поддельна; Валк 1937,, 295–300: обе грамоты поддельны и сфабрикованы в конце XVI в. в связи с тяжбой посадских людей с Антониевым монастырем); в результате проницательных исследований Тихомирова 1945, 233–241 и Янина 1966, 69–80; 1977, 40–59 ситуация в наиболее вероятном варианте рисуется так: духовная подлинна и написана до 1131 г., купчая тоже подлинна, но она была написана в 1354–1357 гг. и, следовательно, не могла принадлежать Антонию; приписывание ее преподобному — не фальсификация, а заблуждение, возникшее из–за того, что обе грамоты (духовная и купчая) в XVI в. были объединены в своеобразный конволют, в целом приписанный Антонию и использованный в его житии]. Соответственно хронологической разнородности «Сказания», строго говоря, не может быть и единого автора текста. В связи с проблемой авторства две фигуры заслуживают преимущественного внимания — преемника и ученика Антония Андрея (ср.: Въ то же лето [6664] вдаша игуменьство Андрееви по Онтоне. 1–я Новг. лет., 28; Томь же лете [6665] преставися Андреи, игуменъ святыя Богородиця и др.), который не раз упоминается, в частности и перволично, в «Сказании» (ср.: Мне же священноиноку Андрею Богъ сподобилъ восприяти ангельский образъ сей; быхъ в послушании и пооучении преподобного; — и поведа моему окаянству преподобный свое пришествие из Рима […] и повеле ми вся сия по преставлении своемъ написати и церквии Божии предати, чтущимъ и послушающимъ на ползу души…; — и повеле священноиноку Андрею себе кадити и отходная пети; — И по благословению преподобнаго, архиепископъ Нифонтъ поставляетъ в игумены оученика преподобнаго священноинока Андрея. Сии же Андреи повода архиепископу Нифонту и княземъ града того и всемъ людемъ, еже слыша от преподобнаго и о чюдесехъ сихъ […] И повеле архиепископъ Нифонтъ сие житие преподобнаго изложити, и написати, и церкви Божии предати на оутверждение веры християнстей и спасение душамь нашимъ…), и архиепископа Новогородского Нифонта, который знал Антония многие годы его жизни, любил его (бе бо любяше преподобнаго за премногую его добродетель), принимал в нем участие (И поставляетъ преподобнаго в дияконы, потомъ во священицы, та же и игуменомъ), присутствовал при погребении Антония, распорядился составить житие Антония и многое сделал для канонизации его в 1597 г. (Нифонт многократно упоминается в 1–ой Новг. лет. вплоть до 1156 г.: В лето 6664 […] Той же весне преставился архиепископъ Нифонтъ, априля въ 21). Во всяком случае Андрей и Нифонт — крайние фигуры в истории создания «Жития» Антония: Андрей — зачинатель (если только не прав Тихомиров, допускающий, что автором «Жития» мог быть и игумен Антониева монастыря в 1499 г. Андрей, с которым был спутан другой Андрей, ученик преподобного, что, однако, по целому ряду соображений вызывает сомнения) и Нифонт — завершитель. Остается сказать, что списки «Сказания», сохранившиеся в рукописях конца XVI–XVIII вв., весьма однообразны (хотя добавления продолжались и позже); о них ср. Барсуков 1882, 48–51, Попов 1875, 435–438. Опубликованы рукопись бывш. Румянц. Муз. № 154 (Пам–ки стар. русск. лит. 1860, вып. 1, 263–270) и рукопись из библиотеки Соловецк. монаст. № 834 (Правосл. Собес. 1858, № 5–6, 157–171, 310–324). Текст цитируется по изд. 1860 г. Хотя о «Сказании» писали Буслаев 1861, т. 2, 110–155; Ключевский 1871, 306–311; Голубинский 1904, 590–595; Тихомиров 1945, 233–241 и др., все–таки оно остается не вполне оцененным памятником и нуждается в дальнейшей текстологической и исследовательской работе (предлагаемое ниже — не более чем краткий вариант некоторых аспектов «Сказания», связанных с темой ранних русско–итальянских связей).
Содержание «Сказания» вкратце состоит в том, как некий праведник, уроженец Рима, чудесным образом попал в Новгород, как он постепенно устанавливал отношения с новгородцами — от простого люда до высшей церковной власти (архиепископы Никита и Нифонт), как он праведно — в трудах и молитвах — жил, как он заложил каменную церковь Пречистой Богородицы (об этом сообщают и другие источники, ср.: Въ то же лето [6625] игуменъ Антонъ заложи церковь камяну святыя Богородиця монастырь. 1–я Новг. лет., 20), как он в дальнейшем расширял монастырь, каким он был человеком и как он скончался и был погребен. Цель «Сказания» — свидетельствовать о местно чтимом праведнике, не отделимом от места сего (само это сочетание, с вариациями, повторяется более десяти раз и всегда в приурочении к «новгородскому» локусу и уже — к месту, где возник монастырь Богородицы; место сие обозначается сразу по прибытии в Новгород: …до места сего камень не приста негдеже. И приста камень, на немъ же преподобный стоя и моляшеся, при бреге великия рекы, нарицаемей Волхова, на месте семь… и др.), прославить его и тем самым подготовить и без того назревающую канонизацию Антония. Иначе говоря, цель «Жития» не просто познавательно–информационная, ни с чем более не связанная, но сугубо практическая, открывающая путь к причтению Антония к лику святых.
При более внимательном чтении легко заметить, что подчеркивание места сего, помимо общего положения о связи святости с человеком и его локусом (святое место — святой человек), вероятно, имеет и другое назначение — доказать право на место сие в случае возможных споров в связи с выявлением владельческих прав. В самом деле, и Духовная Антония Римлянина, и Купчая, с ним связываемая (обе эти грамоты отражены в «Сказании»), подтверждают сказанное. В Купчей в первой же фразе ее составитель заявляет: Се труд, госпоже моя пречистая Богородица, имь же трудихся на местe семь. Далее, сообщая о покупке места сего у посадничих детей Смехна и Прохна (Купилъ есми землю пречистые в домъ у Смехна да у Прохна у Ивановыхъ детей у посадничихъ, ср. в «Сказании»: И святитель Никита посылаетъ по посадниковъ по Иоанна и по Прокофия (= Прохна. — В. Т.) по ивановыхъ детей посадничихъ, которые послушаша святителя с любовию и отмериша подъ церковь и подъ монастырь земли на все страны по пятидесятъ сажень), составитель грамоты подробнейшим образом описывает границы места сего — купленной земли и предупреждает: А хто на сию землю наступитъ, а то управитъ мати Божия. Приписывая эту грамоту Антонию, исходили из того, что это и есть слова самого Антония, что и подтверждается Духовной Антония, несомненно, принадлежащей Антонию. Вся она — о месте сем, ср. пунктирно: Се язъ Антонии, хужши во мнисехъ, изыдохъ на место сие, не прияхъ и имения ото князя ни от епискупа […] Да то все управить мати Божия, что есмь беды приняль о месте семъ. А се поручаю […] место се на игуменство […] А кого изберуть братья, но от братьи, и иже кто в месте семъ терпитъ. А которой братъ нашъ да от места сего начнеть xomеmu игуменства или мздою или насильемь, да будетъ проклятъ; или епискупъ по мзде начнетъ кого ставити, или инъ станетъ насильствомъ творить на месте семъ, да будетъ проклятъ. И се возвещаю: да егда седохъ на месте семъ, даль есмь на земле и на тони семдесятъ гривенъ… Все эти разъяснения, предосторожности и проклятия тем, кто пренебрежет предупреждениями Антония, оказались нелишними именно тогда, когда подготавливалась канонизация Антония (грамота царя Федора Иоанновича 1591 г. свидетельствует, что в 1559–1560 гг. между монастырем и посадскими людьми действительно шла тяжба из–за земли, окончившаяся победой посадских).
Место сие — благоизбранное местo, и святитель Никита, увидев, что Антоний «велика дара сподобленъ… от Бога», усиленно уговаривает, чтобы он «избрал себе место потребно», место сие. Однако Преподобный же никако вocxoте сего сотворити, и отвещавъ, рече: Господа ради, святче Божий, не нуди мене; довлиетъ бо на томъ месте терпети, идеже ми Богъ повеле! Сейчас же свое у Антония то место, камень, на котором он приплыл в Новгород, молясь Господу и Богородице и считая, видимо, что такова их воля относительно его места. Но это убеждение Антония было лишь относительно верным, верным только на время его спасительного путешествия по морю. Прибыв же в Новгород и из чуженина превратившись в своего, он достоин уже не того места, а места сего, и в этом его, наконец, удается убедить святителю Никите (к хронологии ср.: Въ лето 6616. Преставися архиепископъ новогородьскыи Никита месяце генваря въ 30. Новг. лет., 19), который нашел нужный аргумент и нужные слова: изволилъ Богъ и Пречистая Богородица, и избра место сие, хощетъ да воздвигнется твоимъ преподобствомъ храмъ Пречистей Богородици честнаго и славнаго ея рождества, и будетъ обитель велия во спасение мнихомъ; понеже на предпразднество того праздника на се поставилъ тя Богъ на меcте семъ. И лишь тогда Антоний согласился — воля Господа да буди!
Это согласие Антония — свидетельство того, что теперь он и сам понимает: его прошлое, а вместе с ним и его «чужесть» преодолены; замкнутость и изоляция (стояние на камне), сознание своей недостойности как проявление недооценки самого себя на фоне очень высоких требований к себе должны теперь уступить место разомкнутости, связи с делом, а через него и с людьми, труженичеству во Христе. С этого момента Антоний не просто открыт людям и делу, но он — свой: мучившая его инакость, розность с людьми места сего исчезла. В чем причина этого комплекса собственной «чужести» и каковы ее реальные основания? И здесь нужно временное отступление.
Антоний — чужой в Новгороде, потому что он римлянин, но он был чужим и в Риме, потому что он христианин, а люди, с которыми он обречен был жить, римляне, шире — итальянцы, погрязли в «богомерзской ереси». Эта несовместимость Антония с Римом при сознании исторического первенства Рима в сфере власти — светской и духовной, ныне утраченного или непоправимо искаженного, объясняет невыносимость его ситуации, его парадоксальную «безместность» и неуместность, казалось бы, на своем естественном месте, там, где он родился и где, предполагалось, он должен жить.
Дойдя до этого узла в смысловой ткани «Сказания», читатель вдруг начинает чувствовать какую–то особую нарочитость одной из линий повествования. Эта линия начинается с первой же фразы, отмеченной и своей длиной, и «набитостью» информацией, и некоей искусственно подогреваемой спешкой, стремлением единым духом сказать обо всем важном, как бы застолбив сразу все, что можно. Рим Антония совсем иной, чем Рим Алексия человека Божьего: иные времена — иной и Рим. Сей преподобный и богоносный отецъ нашъ Антоний, — так начинается «Сказание», — родися во граде велицемъ Риме иже от западныя части и от италийския земля, от латынска языка, от християну родителю, и навыче вере християнстей, ея же держаста родителя его в тайне, крыющеся в домехъ своихъ; понеже Римъ отпаде веры християнъския и преложися в латыни, конечне отпаде, от папы Формоса даже и до днесь. Очевидно, это пересказ подлинных слов жизнеописателя Антония («и ина многа о отпадении Римъскомъ повода ми и о богомерской ереси ихъ о семъ да премолчимъ»). Далее автор сообщает, что Антоний навыче грамоте, изучи вся писания греческа языка, и прилежно начатъ чести книги ветхаго и новаго завета, и предание святыхъ отецъ седьми соборовъ, еже изложиша и изъясниша веру християнскую. Но понести все это воспринятое и усвоенное, глубоко пережитое в личном опыте, в мир людям нет возможности, во всяком случае для Антония: по своему религиозно–психологическому типу он не мученик–исповедник, но труженик и молитвенник. Но труженичеству в условиях «богомерзкой ереси» и гонений нет места — нет места там и юноше Антонию. Поэтому–то он и вожделе восприяти иноческий образъ и, раздав имущество родителей нищим, а остальное из дорогого ему спрятав в дельву, рекше в бочку, плотно закрыл ее и промыслительно предал ее воле морских волн. Сам же он пошел в дальныя пустыни взыскати мниховъ, живущихъ и тружающихся Бога ради. Скрываясь от еретиков в пещерах и расселинах земли, Антоний, наконец, находит пустынников во главе с человеком, имеющим пресвитерский чин, и просит, чтобы они причли его к своему Богом избранному стаду. Они же, сами опасаясь еретиков и гонителей, много его вопрошаху с прещениемъ о християнъстве и о ереси римъстей. Но и когда он же имъ християна себе всповедавъ, пустынники сказали ему примерно то же, что Антоний Печерский сказал пришедшему к нему юноше Феодосию: чадо Антоние! понеже юнъ еси, не можеши терпети посътническаго жития и трудовъ чернеческихъ. Понеже ему бывшу в то время 18 летъ […] Онъ же неослабно кланялся имъ и моляся о восприятии мнишескаго образа, и едва получи желание свое: постригоша его во иноческий образъ. Двадцать лет провел Антоний в этой пустыни, денно и нощно трудясь, постясь, молясь Богу. Но и пустыня не стала надежным убежищем. Дьявол воздвиг новое гонение на христиан: послаша князи града того [Рима. — В. Т.] и папа по пустыням и начата имати мнихи, предаяху на мучение. Случилось так, что утром в самый день Христова Воскресения гонители появились в пустыни, и отшельники вынуждены были поодиночке спасаться бегством. И начатъ же преподобный Антоний жити при мори не въ проходныхъ местехъ, толико на камени нощи и дни беспрестани стоя, и моляся Богу, и никако же покрова ни хижа не имеяше. Год и два месяца продолжалось это стояние, и Антоний толико трудися къ Богу, моляся в посте и во бдении и въ молитвахъ, елико ангеломъ подобенъ бысть. Трудно сказать, что было бы дальше, если бы 5 сентября 6614 г. [1106] не произошло чудо: восташа ветри велице зле и море восколебася, яко же николиже быша, тако и волнамъ морскимъ до камени восходяащимъ, на немъ же преподобный Антоний пребывше стоя, и безпрестанныя молитвы возсылааше Богу. Внезапно волна подхватила камень и понесла его по морю так же легко, как если бы это был корабль. Преподобный всею душой, с любовью молился Богу: сладость бо и просвещение и радость присно есть любящим его, и яко же възлюби и присно, тако же в немъ живетъ Богъ. Описание этого экстатического состояния, как бы преображенного в свою противоположность — в умное зрение, обращенное внутрь, в нисхождение в сердце свое, заслуживает воспроизведения:
Преподобный же имея образъ его [Бога. — В. Т.] въ сердце своемъ присно икону Божию преславьну не шаромъ [краской. — В. Т.] на досце образованъну или на иномъ чесомъ, но тоу, глаголю, икону Божию бываемую добрыми делы, постомъ, въздержаниемъ, исправлении добрыми, бдениемъ и молитвами, списуя себе сокровеньно въ сердцы выну шаромъ иконнымъ образомъ небесного Владыкы, и зряще оумныма очима из облака Пречистую Богородицу держащи пречистыма своима рукама превечнаго младенца Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа. И не свемъ, рече, когда день когда ли нощь, но светомъ неприкосновеннымъ объятъ бысть.
Камень тем временем плыл по волнам, вопреки человеческому разумению. И, однако, ниже скорьбь, ни страхъ, ни туга ни иная которая печаль ни алчба, ни жажда не прииде къ преподобномоу, но токмо пребысть моляся Богу во оуме своемъ и веселяся душею. Злое «римское» оставалось позади все дальше и дальше, но что ждало Антония впереди и где это «впереди» находится, он, конечно, не мог ни знать, ни догадываться. А реальный путь его лежал от римския страны по теплому морю, из него же и в реку Неву, из Невы в Нево езеро, и из Нева же езера в верхъ по реце Волхову противо быстринъ неизреченныхъ, да иже и до места сего камень не приста негдеже.
Сам этот маршрут, где теплое море — Средиземное и пропущены Атлантический океан, Северное и Балтийское моря, заслуживает особого внимания. В средневековых династических генеалогических легендах у литовцев (видимо, и у пруссов), собственно говоря, предполагается тот же путь, но до южных и восточных берегов Балтики: именно так родич Августа Палемон или Прус из Италии попадает к балтам, становясь там основателем династии и власти. Поскольку русская «историческая» и «династическая» традиция восходят к тому же источнику, что и раннебалтийская, целый круг текстов отражает и самое эту схему исторического преемства, и те или иные фрагменты пути, позволяющие реконструировать маршрут, описанный в «Сказании о житии Антония». Характерно, что эти тексты относятся к тому же периоду с конца XV в. по XVI в. включительно и имеют в своей основе примерно ту же историософскую схему. Ср. «Сказание о князьях Владимирских» (Август посылает своего брата Пруса на берега Вислы, откуда — Пруссия; позже Рюрик, потомок Пруса и, следовательно, Августа–кесаря, приезжает в Новгород). Эта же схема легла в основу «Послания Спиридона–Саввы», соответствующих статей «Родословия великих князей русских», «Хронографа», «Степенной книги», поздних летописей, особенно «западнорусских». «Новгородская» литература усиленно эксплуатировала идею подобных контактов, подчеркивая роль Новгорода. Стоит напомнить, что приведенная выше схема из «Сказания о князьях Владимирских» вытекает из совета новгородского воеводы Гостомысла к мужам города послать мудрого человека в Прусскую землю и призвать «отъ тамо сущихъ родовъ владелца себе», что в дальнейшем и выполняется. Но не только преемство светской, государственной власти осуществляет Новгород. Это же относится и к преемству религиозной традиции. Выдвигавшийся в свое время тезис, что новгородская (а не московская) церковь является преемницей византийской, не отменяет тем не менее роли Рима, как, например, это засвидетельствовано в «Повести о Новгородском белом клобуке», ср. ее часть под названием «Отъ истории Римския поведения и чина святительскаго написания въкратце, чюдно зело», а также вводное послание Димитрия, переводчика и сотрудника новгородского архиепископа Геннадия, ездившего из Новгорода в Рим по посольским делам и в связи с составлением пасхалии. Наконец, в связи с маршрутом Антония Римлянина ср. обратный ему путь, описанный в начале «Повести временных лет»:… из негоже озера [Ылмерь. — В. Т.] потечетъ Волховъ и вътечеть в озеро великое Нево [и] того озера внидеть устье в море Варяжское, и по тому морю ити до Рима (Лавр. лет., 7) и далее снова: Рим — Царьград — Поноть море — Днепр и дальше Ылмерь озеро, Волхов и т. д.
Странное передвижение по морям и Волхову на камне, совершаемое Антонием, отчасти в духе новгородской литературы и фольклорных текстов, тематически привязанных к Новгороду. Новгородцы знали водные пути на запад (обратный пути Антония), на юг и на юго–восток. Пользуясь ими (хотя бы и отчасти), они могли оказаться и в Риме, и в Царьграде, и в Иерусалиме, святых местах христианства, но, как правило, хорошо знакомыми оказываются те части пути, которые лежат в диапазоне географических познаний новгородцев: дальние участки пути выглядят неясно или просто странно. Вот Васька Буслаев задумал поехать молиться в Иерусалим со своей «дружиною хороброю»: Подымали тонки парусы полотняные, / Побежали по морю Каспийскому. — / Будут они во Ердань–реке, / Бросали якори крепкие, / Сходни бросали на крут бережок; / Походил тут Василий Буслаевич, / Со своею дружиною хораброю, / В Иерусалим–град. Так же, видимо, они и возвращались в Новгород. Другому новгородцу богатому гостю Садке? понадобилось поехать торговать в Золотую орду, и он едет прямо в противоположную сторону — на запад: Построил Садке? тридцать кораблей, / Тридцать кораблей, тридцать черленыих / … / Поехал Садке? по Волхову, / Со Волхова во Ладожско, / А со Ладожска во Неву–реку, / А со Невы–реки во сине море. / Как поехал он по синю морю, / Воротил он в Золоту орду. На обратном пути в непогоду, чтобы умилостивить морского царя, ему пришлось сойти с корабля на «дощечку дубовую» (Не толь мне страшно принять смерть на синем море, — рассуждал Садке). Корабли продолжали свой путь, а Садке заснул на дощечке и оказался на дне морском, чтобы в конце концов оказаться в Новгороде раньше, чем туда приплыл корабль с его спутниками (кстати, можно напомнить, что удачи Садке начались с того, как пошел Садке? к Ильмень озеру, / Садился на бел–горюч камень, / И начал играть в гуселки яровчаты, после чего его ожидал чудесный улов [ср. тот же мотив в «Житии» Антония Римлянина в сцене с рыболовами]; к бел-горюч камню ср. камень, на котором приплыл в Новгород Антоний). Чудесным было и воздушное путешествие в Иерусалим и обратно за одну ночь Иоанна Новгородского с помощью беса, описанное в известной повести XV в. Но Иоанну пришлось проделать не менее странный и чудесный путь и по водам. Когда бес оклеветал его перед новгородцами, обвинив его в блуде, они в наказание ему посадили его на плот на Волхове, и поплове плотъ вверхъ реки, никим же пореваемъ, на нем же святый седяше, противу великие быстрины, и молился Богу. Диаволъ же видевъ, посрамися и возрыда. Новгородцы же устыдились и молили Иоанна вернуться, а он пловяше… противу великиа быстрины [т. е. почти дословно так же, как и Антоний Римлянин. — В. Т.], но яко некоторою божественною силою носим благоговейно и честно, пока не внял их мольбе и не приплыл, яко по воздуху носим, к берегу и не сошел на землю. — Когда, согласно старинному новгородскому книжному преданию о Волхе–чародее, бесы удавили его в Волхове, тело его тоже поплыло вверх по течению].
Это «антиримское» начало «Сказания», отмеченное выше, едва ли может быть сведено исключительно к биографическому слою текста — слишком уж мрачна картина, рисуемая со слов Антония, слишком отрицательно–преувеличенной представляется изображаемая ситуация, слишком идеологичен повествователь и слишком полемичен и форсирован тон самого повествования. Это предположение о неслучайности «антиримской» темы, о некиих особых причинах, заставивших составителя жития с первых же строк подчеркнуть эту тему в ее церковно–религиозном аспекте, находит подтверждение себе и в самом конце «Сказания». Уже после текста молитвы, произнесенной Антонием перед самой смертью (И давъ братии прощение о Христе последнее целование, и ставъ на молитве, и помолився на многъ часъ […] помолися къ Богу, сице глаголя […]), и последней просьбы к священноиноку Андрею, следует краткое перечисление того, что было сделано, и подведение некоторых итогов (погребение Антония Нифонтом «со множествомъ народа града того», положение праха в церкви Пречистой Богородицы, поставление в игумены Андрея, поведавшего Нифонту и «княземъ града того и всемъ людемъ» то, что он слышал от преподобного и о «чюдесехъ сихъ»; ср. также приведение некоего «послужного» списка Антония — 14 лет до игуменства, 16 лет в игуменстве и «всехъ летъ поживе во обители 30»), — после всего этого следует повеление архиепископа Нифонта (похоже, автора всей этой части после антониевой молитвы) «сие житие преподобнаго изложити, и написати», незаметно и как бы не вполне оправданно перерастающее в филиппику против римских отступников, — … и церкви Божии предати [будущее житие. — В. Т.] на оутвержение веры християнстей и спасение душамъ нашимъ, — и гораздо энергичнее, жестче, угрожающе — а римляномъ, еже отступиша от православныя греческия веры и преложишася въ латыньскую веру, на посрамление, и на оукоризну, и проклятие […]. В этой «нифонтовской» части именно проклятие «римляномъ» занимает центральное место: оно звучит как последнее слово, неизменное и неотменимое, как своего рода «заклепка» черного заговора, окончательно проясняющая всю идеологическую конструкцию текста, его, так сказать, «сверх–антониеву» цель и, наконец, тот реальный исторический контекст, в котором житие преподобного оказалось включенным в «идеологические» рамки, наиболее явно обнаруживающие себя в рамках композиции текста (начало — конец).
То, что с самого начала подчеркнуто отпадение Рима веры християнъския и преложение в латыни, что отпадение это окончательное (конечне отпаде, — сообщается в «Сказании» не без некоего злорадства), что упомянуто имя папы Формоса, столь частое в полемической литературе того времени, и «предание святыхъ отецъ седьми соборовъ», что вводится мотив изучения юным Антонием «всех писаний греческа языка») и т. п., — все это с несомненностью отсылает ко времени после Флорентийского (Феррарско–Флорентийского) собора, претендовавшего на то, чтобы быть восьмым Вселенским собором, и принявшего решение об унии католической и православной церквей, подписанное и митрополитом Исидором, но с возмущением отвергнутое русской церковью и восточными патриархами (кроме Царьградского), и, более конкретно, к периоду становления идеологии «Москвы — третьего Рима», сформулированной наиболее отчетливо монахом Елеазарова Псковского монастыря Филофеем в третьем послании к дьяку Михаилу Григорьевичу Мунехину (1523–1524?). Но в «Сказании» в центре стоит не Москва как преемница былой «римской» славы и «римских» властных прав (она вообще здесь не упоминается), а Рим в его «конечном» падении, его теперешней ложности и богомерзкости, но и угадываемые отчасти, хотя и довольно прикровенные (sapienti sat!) претензии Новгорода на наследие старого и благого Рима, на преемство, по меньшей мере на давние связи с Римом (можно вспомнить о «латинских» соблазнах в истории Новгорода, о большей открытости Западу вообще и «римскому» в частности, о восторженной встрече населением Новгорода и Пскова митрополита Исидора, направлявшегося на Флорентийский собор, реальные связи Новгорода с Италией, в определенный период превосходившие московско–итальянские связи).
Вероятно, Нифонт, контролируя составление «Жития» Антония Римлянина и, возможно, сам расставляя окончательные «антиримские» акценты, полагал основную идейную задачу в этой антиримской, антикатолической, антипапской направленности и считал, что фигура Антония Римлянина, пострадавшего от нечестивых и богомерзких «латинян», но нашедшего в Новгороде приют и покой и, более того, процветшего здесь в своей святости, весьма подходяща для использования ее в этих церковно–политических целях. Действительно, оформитель окончательного варианта «Сказания», который располагал скорее всего определенными предварительными блоками записанного текста, имевшего своим источником предание, молву, и который ответствен за хронологически поздний, последний по времени слой текста, проделал существенную, очень тонкую и, кажется, до сих пор не оцененную по достоинству работу синтетического характера. Он попытался соединить (и сделал это весьма искусно, хотя все–таки не без видимых швов, заметных, однако, не «естественному» читателю, но исследователю, в чьем распоряжении находятся исторические данные, почерпнутые из иных нежели «Сказание» источников) довольно ограниченные сведения об Антонии, основателе монастыря Пречистой Богородицы в Новгороде в первой половине XII века, со «злобой дня» века XVI. От XII века составитель взял все материальное и персонажное — сведения топографического характера, данные о церковном строительстве, о «вещном» круге и т. п., с одной стороны, подлинные исторические фигуры из единого пространственно–временного средоточия — Антоний, Никита, Нифонт, Андрей, князь Мстислав Владимирович Мономах, вероятно, «Ивановы дети» Иоанн и Прокофий, анонимные «гречанин–готъфин», ловцы рыб, другие новгородские «людие» — монастырская братия, сироты, вдовицы, убогие, нищие, с другой. От XVI века составитель взял современную ему идеологическую ситуацию, «злобу дня сего». Разрыв в четыре (вероятно, и несколько более) века слишком велик, чтобы соединение двух столь отдаленных эпох прошло органично, естественно, легко само собою. Искусство составителя, почти незаметное при первом прочтении «Сказания», проявляется прежде всего в сфере мотивировок связей происходящего. Описание приемов составителя в этом месте отвлекло бы от основной линии изложения, но все–таки можно назвать несколько из наиболее ответственных мотивировочных узлов: сама ситуация — «римлянин в Новгороде» (соединение «далекого» и «разъединенного» в общем и едином локусе); двусторонняя мотивировка бегства из Италии (гонения еретиков, поставившие Антония в безвыходное положение, и чудо о «плавающем камне»); мотивировка выбора места монастыря Пречистой Богородицы и основания для наименования монастыря (монастырь возникает там, где остановился камень, на котором приплыл в Новгород Антоний; во время плавания пред умныма очима Антония предстает видение Богородицы); объяснение отказа Антония от столпничества на камне (стояше на камени, аки на столпе), выхода в мир, к людям, овладения русским языком, нового рода деятельности (строительство церкви); мотив хранения тайны, с одной стороны, и мотив открытия новгородцам, кто есть кто Антоний и др. Эти мотивировки, призванные отчасти объяснить четырехвековой сдвиг во времени, сделаны достаточно тонко, и читатель скорее всего не замечает (или замечает не сразу), что в «Сказании» все основные персонажи — Антоний, Никита, Нифонт — играют несколько не свои роли, точнее, роли, контролируемые ситуацией XVI века, ее идеологическими схемами. Бережное отношение к тексту как раз и проявилось в том, что в «Сказании» связь того, что идет из XII века, с тем, что принадлежит веку XVI, оказывается свободной (не форсированной), как бы взвешенной, ни на чем не настаивающей с той жесткостью, которая неизбежно деформирует каждую из соединяемых частей. Именно поэтому оправдано впечатление от «Сказания»: в нем воплощен принцип suum cuique, и каждый, в самом деле, находит свое, причем «не свое» не мешает ему.
Если архиепископ Нифонт считал, что главное в «Сказании» — идеологическая программа (а эта точка зрения весьма вероятна) и необходимость обосновать первенство Новгорода в отношении некоторых важных прав с помощью исторических свидетельств, а Антоний только помогает реализовать эту программу (хотя бы отчасти «подыгрывает» ей) и прибавить аргументы в пользу первенства города, то он ошибался. Как бы ни старались эту заранее выработанную программу сознательно, целенаправленно, подчеркнуто ввести в «Сказание», главным в нем остается сама история Антония вне каких–либо идеологически–полемических рамок и тем более сам он. Надо думать, что и в жизни, если только известный нам текст отражает ее с достаточной степенью верности, главным был тот тип святости, который был явлен Антонием в его религиозном служении, и реконструируемая человеческая конструкция его. И, конечно, он не был борцом с «латинянами» и страстным полемистом, но скорее жертвой гонений (справедливости ради надо отметить, что «Сказание» нигде и не приписывает Антонию тех особенностей, которые вполне соответствовали бы «программе»), молитвенником и тружеником, противником насилия, человеком мягким, терпимым и терпящим (слово терпети дважды появляется в тексте в диагностически важных местах; ср.: не нуди мене, довлиетъ бо на томъ месте терпети, идеже ми Богъ повеле — отвечает Антоний на уговоры Никиты избрать себе место потребно; и в последних наставлениях братии перед смертью — аще лучитца избрати игумена, но избирайте от братии, иже кто на месте семъ терпетъ, при иже кто в месте семъ терпитъ в «Духовной» Антония; кстати, Тихомиров 1945, 241 отмечал, что это употребление типично для ранних текстов XI–XII вв.).
И надо помнить еще об одном герое, благодаря которому подвиг Антония стал известен нам, — о составителе «Сказания» и/или о тех людях, в чьей молве — по неведению или в порядке следования «моральным практикам» — преподобный отец XII века, новгородец, русский превратился в коренного римлянина, оброс римской биографией, а потом чудесным образом попал в Новгород, на Русь, как бы восстановив реальную картину, засвидетельствованную современными Антонию историческими источниками. Эти два хода («русский–новгородец» —> «итальянец–римлянин» & «итальянец–римлянин» —> на Руси, в Новгороде), чем бы они ни были вызваны, надо отнести к числу блестящих находок в пространстве творческой фантазии, выдумки, вымысла (inventio) или к тому провиденциальному запамятованию–забвению, которое совершается ради восстановления высшей, сверх–эмпирической правды, ради памяти о будущем, точнее, о том, что имеет стать, потому что оно отвечает божественному изволению.
Так вот это другое главное — естественное, из внутренних потребностей, не прошедших цензуры догматизирующего сознания, «планотворчества», спонтанное и все–таки не исключающее чуда, потому что и оно спонтанно, непреднамеренно, вне планов человека и вне его контроля (чудо постоянно присутствует в «Сказании»: прежде всего сам Антоний — чудотворец и не столько потому, что он сам творит чудо, сколько потому, что чудо совершается о нем [чудотворцем однажды назван и епископ Никита]; иногда «чудесное» сгущается и на уровне языкового выражения — Сии же Андрей поведа […], еже слыша от преподобнаго и о чюдесехъ сихъ. Архиепископъ и еси людие почюдившеся и воздаша хвалу […] великому чюдотворцу Антонию; ср. также: дела же Божия и чюдеса преславная творима святыми его; — Святитель же Никита рече къ преподобному: ты велика дара сподобленъ еси от Бога и древнимъ чюдесемъ, оуподоблъся еси Ильи Фезвитянину; — и хоте прославити чюдо; — Начать же святитель дивитися в себе о чюдеси; — хотя истие оувидети о чюдеси; — Чюдо преподобнаго и богоноснаго отца нашего Антония Римлянина; — обычная реакция на чудо передается словами дивитися, дивно, удивление), — рисуется в «Сказании» следующим образом.
Наконец, после чудесного путешествия по морю приста камень, на немъ же преподобный стоя и меляшеся, при бреге великия рекы, нарицаемей Волхова, на месте семъ, въ третью стражу нощи, в сельцы, еже именуемо Волховско. Пока камень с Антонием несся по морю, удаляясь от италийских берегов, главным было отступление опасности, и забрезжившее спасение от «римского» было сильнее страха, связанного с этим неожиданно–странным путешествием — тем более, что Антоний чувствовал себя под покровом Бога и Пречистой Богородицы. Когда это спасительное движение кончилось и камень остановился у неизвестного берега, ситуация Антония стала еще более неопределенной, так как видимая цель (спасение) была достигнута, а дальнейшее было как в тумане, в котором могли таиться неожиданности, в частности и неприятные. Когда начата во граде звонити къ заоутреннему пению, Антонию казалось, что худшее — наиболее вероятное из того, что его ожидает: И оуслыша преподобный звонъ великий по граду и стояше во cmpacе мнозе и в недоумении, и от страха же начать быти в размышлении и во oyжacе велицемъ. И страх этот был вполне конкретен — чаяше яко ко граду к Риму принесенъ бысть на камени. Сейчас встреча с Римом была бы для Антония подлинным кошмаром.
Но на самом деле раннеутренний звон в высоком провиденциальном плане значил иное — он возвещал не уже состоявшееся спасение–бегство, но предстоящее спасение–встречу, соединение: время от было при своей кончине, время к и время с, приближения и совместности готово было начать отсчет на своих часах. Собственно, оно как раз и началось, когда дневному оуже свету насmaвшy, солнцу же восиявшу, стекошеся ко преподобному людие, иже ту живуще, и зряще на преподобнаго, дивящеся. Первыми к Антонию пришли люди, и инициатива встречи принадлежала им; сам же он в этом эпизоде первой встречи был пассивным участником: пришли к нему, и этот приход должен был — в контексте напрашивающегося диалога — откликнуться его приходом к людям. К этому он и начал готовить себя сразу же после первого шага людей к нему — их вопроса о имени и отчестве, и от коея страны прийде. Родина, отец и обозначение той таинственной сущности, которая в определенных мировоззренческих традициях онтологически первичнее, чем то, что ею обозначается, — вот что надо знать, чтобы путь к подлинной встрече был открыт. Этот вопрос как ритуальное открытие встречи сразу же повисает в воздухе — преподобному же нимало руску языку оумеющу, и никоторого ответа недооумеяше имъ отдати. Угроза обрыва первого контакта, когда «физическая» встреча уже состоялась, была очень велика, но все–таки первый контакт не был напрасен: он был не отменен, а Лишь отложен. Видя вокруг себя многих неизвестных ему людей, слыша их и, вероятно, понимая, что его о чем–то важном для них спрашивают, он предлагает им единственное, что он сейчас может сделать, — дает им некий знак своего к ним благорасположения, отчасти заменяющий ответы на заданные людьми вопросы: Антоний… токмо имъ поклонение творяше. Люди, видимо, поняв этот жест, приняли к сведению и разошлись, преподобный три дня и три ночи стоял на камне (с камени не смеяше поступити) и молился Богу. Он сознавал недостаточность своего ответа, и, не надеясь на себя и на людей, казалось, непоправимо разделенных языком, на четвертый день он помолився Богу на многъ часъ о оувидении града и о людехъ, и дабы ему Богъ такова… бы поведалъ о граде семъ и о людехъ, отправился в город — к людям. Теперь инициатива принадлежала уже Антонию, но осуществлена она могла быть только Божьим изволением; только Божья помощь могла принести положительные результаты в этой ситуации. И эта помощь пришла неожиданно легко, как бы случайно. Это была не помощь вообще, и, рядясь в одежды удачного случая, она не открывала своего источника, хотя Антоний едва ли не догадывался, от кого она исходит. И здесь желательно некоторое разъяснение.
До сих пор Антоний для людей, увидевших его впервые и не получивших от него ответа на свои вопросы, но понявших, что он не «наш» (нем ли, потому что вообще лишен дара речи, или нем, потому что немец, человек, нашего языка не знающий — и не умеющий говорить на нем и не понимающий его), но расположен к благу, был просто человек — без каких–либо иных определений, которые эти люди считали наиболее важными и, более того, необходимыми. Так же и люди, собравшиеся вокруг Антония, были для него просто людьми и тоже без нужных ему, особенно в данной ситуации, определений их. И для него и для них более или менее ясно было одно — их общая неудача крылась в том, что их разъединял язык: друг для друга в пространстве языка они были инакие, другие. Но сложности этой инакости для Антония и для людей вокруг него были разные. Эти «другие» люди, которые между собой были одинаково–язычны и составляли единое целое, реально не могли, придя к другому им Антонию, стать цельно–едиными с ним (слишком большое не могло войти в слишком малое, раствориться в нем и стать им), а он мог это сделать, но для этого ему нужна была помощь в установлении языкового контакта с людьми города. Антоний понял эту свою возможность и решил сам пойти им навстречу с тем, чтобы изменить ситуацию и обеспечить общение в языке: отныне язык как разъединяющая сила должен был стать силой соединяющей, способной включить его, Антония, в их языковое цельно–единство. Что это означало конкретно и на первом же шагу? Лишь одно — обнаружение своей языковой идентификации. Далее варианты ветвились, если Антоний знал другие языки, кроме своего «римского», и имел хоть какую–то возможность идентифицировать их язык, язык места сего, или воспринять идентификацию их языка ими самими.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.