I
I
Село Покровское было старинным дворянским гнездом. В прошлом столетии им владел Александр Семенович Брянчанинов, один из наиболее уважаемых людей в губернии. Бывший камер-пажом при Императоре Павле, затем — другом Поздеева и других благочестивых масонов того времени, оставивший Петербург после 1812 года, он перенес и в северную глушь свои утонченные привычки. Покровское было им устроено заново. Воля его и художественный вкус создали маленький Версаль с замком-домом, царственным садом и изящной церковью на бесплодной илухе глинистой русской горы.
Обычно помещичьи дома строились тогда деревянные, четвероугольные, с большим рундуком и тесною прихожей, где всегда пахло аммиаком. В лакейской Покровского дома, как и в комнатах, стоял запах цветов, принесенных из оранжереи, или тонкого французского табака. Барин нюхал; курить считалось здесь дурным тоном. Служили барину не Осипы и Захары, а вышколенный, знающий свое дело камердинер; такими же были и прочие слуги, в особенности дядька и почтенная, хотя молодая еще, няня при детях.
У Александра Семеновича и жены его родилось шестнадцать человек детей; все они росли первые годы под надзором преданной душой и телом няни Ефимовны. В случаях тяжелой болезни которого-нибудь из детей, нянька являлась к барыне с докладом: «Матушка Софья Афанасьевна, пожалуйте благословить малютку, — трудятся». Мать шла, благословляла ребенка и спокойно возвращалась к своему долгу. А долг ее был — угождать мужу и поддерживать достоинство дворянской семьи. И так как никто не мешал детям болеть и умирать, то из шестнадцати человек осталось в живых девять. Старшим был Дмитрий Александрович, впоследствии известное духовное лицо, а младшею — моя мать, Марья Александровна…
И для меня, в детстве моем и ранней молодости, Покровское было волшебной сказкой, воплощенной мечтой. До сих пор во мне живо воспоминание Покровской старины: высокие кусты роз в простенках между окон, синяя гостиная с штофной мебелью, круглая зала, обширная и светлая, где собирались внуки и дети большого барина для чинных обедов; балкон с белыми львами, душистые жасмины кругом; над балконом на каменной стене дома лепные украшения в виде рыцарских доспехов; внутри — широкая витая лестница наверх и антресоли вверху с таинственными чердаками. О, как таинственны были эти низкие, темные чердаки! Какими удивительными историями населяло их мое воображение! И кто знает, скольких действительных историй они были свидетелями?
В этом-то прекрасном доме, в этой воплощенной мечте вырастало молодое поколение Брянчаниновых. Среди детей само собою образовалось несколько дружных пар. Только старшая дочь, Александра Александровна, нелюбимая матерью, стояла одиноко. Дмитрий Александрович делил мысли и чувства с следующим за ним братом, Петром. Веселый, румяный Сашенька ладил со всеми. Средние — Сенюшка и Лизонька, похожие друг на друга, — шалили вместе. Изящная Сонечка тянулась душой к Дмитрию и была им любима. Младшего же брата Мишу соединяла с моею матерью такая неразлучная дружба, что в семье прозвали их общим именем «Мишмашак».
Главным правилом воспитания считалась в Покровском неумолимая строгость. Странно уживались в барине такт и светлый ум, и образованность с деспотизмом, перещеголявшим заветы самого Домостроя.
Софья Афанасьевна нежно любила сына Дмитрия, но любовь к детям скрывалась здесь, как недостойная слабость. То было царство розги. После одного несправедливого наказания, мать моя вздумала протестовать; за это ее высекли во второй раз до обморока. Михаил Александрович, мальчик самолюбивый, однажды прокусил себе до крови руку, стараясь не закричать во время экзекуции. Виной его было то, что, услышав в деревне разговор о мошенничествах старосты, он, с свойственною ему горячностью, прибежал рассказать об этом папеньке. Вмешался в дела взрослых, что, конечно, не допускалось.
Помню, в старости дед сказал раз о своих детях: — Старших я держал строго — и проиграл; меньших баловал, и ничего не выиграл.
Что он надеялся выиграть — не знаю, и отчего проиграл на тех, кто принес честь его имени непонятно. Но если младших описанным образом баловали, то что должны были выносить старшие? И мудрено ли, что воспоминания грустного детства вливали впоследствии некоторую холодность в отношении их к отцу?
Воспитание, которое получали молодые Брянчаниновы, было по тому времени блестящим. Каждый день свежая тройка привозила лучших учителей из города и отвозила обратно; два учителя и гувернантка жили постоянно. Обращалось внимание на искусства; в даровитой семье у одних были склонности к музыке, у других — к литературе; у третьих — к живописи. Все эти таланты развивались. В то же время детей Брянчаниновского дома не только наказывали, но и держали впроголодь по утрам. Не из скупости, конечно: того требовала суровая система.
Ослепнув под старость, няня Ефимовна доживала свой век в нашем Вепревском доме. Мы, дети, бегали по вечерам слушать, как она молится. Молилась она вслух, долго и слезно, за себя и за всех, кого она любила, причем с рыданиями умоляла Бога простить ей тот грех, что она однажды, рассердившись, хлопнула барышню Лизавету Александровну. Имея перед глазами каждодневное сеченье детей, эта чистая душа ставила себе в вину единственный, вероятно, легкий удар! Об этой няньке Петр Александрович — губернатор и старик — вспоминал, как о своей благодетельнице:
— Те ломтики хлеба, что нам Ефимовна совала тайком, были ми-лос-ты-ней! — говорил он дрожавшим от волнения голосом.
Ефимовна всегда старалась скрывать вины детей от господ: дядька, напротив, верный цербер, не пропускал ни одной.
Утро начиналось в Покровском докладами. Доклады эти я живо могу себе представить по рассказам матери и слепой няни…
Семь часов. Барин уже вышел из спальной и отправился в кабинет. Домочадцы с замиранием сердца слышали трубный звук его сморканья, означавший, что он гневен. Наверх, осторожно ступая в больших сапогах, прошел староста Матвей. Няня Ефимовна явилась в спальную с докладом о детях.
Спальная — просторная и прохладная комната с колоннами и единственным широким окном в сад. Барыни там не было. Она сидела перед туалетом в маленькой розовой уборной.
Сложив по-монашески руки под грудью, Ефимовна у двери положила низкий поклон.
Матушка Софья Афанасьевна, с добрым утром!
Барыня обернула к ней спокойное, чуть-чуть бледное лицо. Ну что, Ефимовна? Все благополучно?
— Все, матушка; у Сонечки прошел кашель.
— Так не завязывай ей горла. Лизанька что? — спросила она о своей любимице.
— Хорошо ночевали-с, отвечая улыбкой на ее улыбку, сказала Ефимовна.
— А Маша? — уже равнодушнее спросила барыня.
— Машенька тревожились. Все еще здоровьице плохо. Опять бы, матушка, месяц-другой в баньке их порастирать. Извольте помнить, они до трех лет не ходили, так одной банькой я…
— Не надо, она уже большая, — перебила мать. Нянька подавила вздох.
— С вечера тревожились, плакали во сне; шести лет, какия еще большия? — прибавила она на свой страх из жалости к больной девочке. Она знала причину ее слез во сне: ребенка запугали вчера, уча молитвам «с пристрастием».
Софья Афанасьевна не ответила. Занятая своими мыслями, она рассеянно перебирала рукой дорогие безделушки в раковине, лежавшей у зеркала.
— А как Александра Александровна… спала ночью? Ефимовна опустила глаза. Она хотела бы умолчать, но дело было выходяще из ряда. Барыня заметила ее нерешительность и настойчиво и строго повторила:
— Спала Александра Александровна, я спрашиваю?
— Матушка, оне… молились.
— Опять на коленях?
— Точно так.
— Всю ночь?
— На рассвете заснули.
Мать пожала плечами — «подумала» с невольным враждебным чувством о дочери.
— Не люблю я этих причуд. Все спят, кто не хуже ее, а она… На все есть время… Можешь идти.
После Ефимовны вошел дядька. Барыня, разгневанная известием о ночной молитве дочери, не ответила на его поклон. Но заслуженный и верный слуга, не смущаясь барыниным строгим видом, отдал свой рапорт.
— По детской все здоровы, сударыня-матушка. Петр Александрович изволили вчера изорвать сапожок. На пруд вечером изволили выходить, и изорвали.
— С кем ходил на пруд?
— Одни-с. Дмитрий Александрович не изволили отлучаться. «Митенька всегда умен, — подумала, смягчаясь, Софья Афанасьевна. — Право, его даже наказывать…» и, не докончив своей мысли, спросила:
— Еще что?
— Семен Александрович дразнили Александру Александровну.
Барыня махнула рукой: мимо!
— Михайло Александрович изволили бегать по калидору заместо того, чтоб ложиться спать. Шуметь изволили. Я докладывал, что не велено; не изволили послушать…
— Останется без «руки».
На Мишеньку, как на бедного Макара, всегда падали шишки. Александру Александровну любил отец, как Дмитрия Александровича — мать, но Мишенька для обоих родителей был нелюбимый. Выходки его были так неуместны, он не ласкался к родителям, когда это полагалось, а если ласкался, то не вовремя, глаза его так странно разбегались, а волосы торчали вихрами, он имел такой нелепый озабоченный вид, точно все о чем-то думал. Пристало ли думать, когда самого от земли не видно? и могло ли это нравиться в доме, где от детей требовался лишь страх и послушание?
Дмитрий Александрович был тоже задумчив, но мать — светская женщина — считала эту задумчивость неотъемлемою принадлежностью его блестящих способностей, ласкавших ее честолюбивые мечты перспективою высокой будущей карьеры для сына.
Кончая свой доклад, дядька объявил:
— Дмитрий Александрович изволили в постели читать наизусть псалом: «Помилуй мя Боже, яко попра мя человек»… Изволили сказать: этот де псалом ко многим подходит.
Софья Афанасьевна, слегка наклонив голову, мысленно пробежала начало псалма, подумала немного и с быстрым взглядом спросила у дядьки:
— Ты не знаешь, о себе это говорил Митенька или о всех людях?
Дядька был уверен, что молодой барин прилагал слова псалма именно к себе и братьям. Но он не имел на это ясных доказательств и, как человек добросовестный, не желал свидетельствовать ложно. Он отвечал:
Не могу знать, сударыня-матушка.
— Ступай.
Боюсь я, слишком серьезен Митенька, — промолвила едва слышно мать. Хорош и умен, но зачем так серьезен?..
Вспомнив об уме и красоте Митеньки, она с горечью подумала, как это может ее муж не любить такого совершенного сына? И мысль ее мгновенно обратилась на всю массу огорчений, надежд, усилий, ежечасного напряжения ума и воли, которая составляла внутреннюю сущность ее жизни, скрываясь под внешним декорумом высокой и невозмутимой порядочности. Но предаваться этим мыслям она не позволила себе. Покрыв свои вьющиеся волосы чепцом с широкой сборкой, она встала и величавой походкой, походкой барыни, вышла из спальных комнат.
Мужская детская, расписанная по штукатурке зелеными и белыми полосами, сходящимися на потолке наподобие шатра. Большое полукруглое окно открывает вид на церковь. Второе окно приходится против вершин старых лип сада, и лишь наклонясь, можно видеть у корней их, внизу, густо затененную почву и длинные гибкие скамьи — качалки.
Пока дядька, Дормидонт Дмитрич, ходил с докладом, в нишу окна, пользуясь временным отсутствием своего надсмотрщика, уселись два мальчика — 13-ти и 12-ти лет. Старший из них славился впоследствии в Петербурге своею красотою. Но теперь на тонких чертах его лица и в больших темных глазах видна была грусть, — не мимолетная, детская, а безнадежная, глубокая, при виде которой чуткому человеку сделалось бы холодно. В Покровском не было на этот предмет чутких людей. Детское горе никого не удивляло. Одна Ефимовна оплакивала бесплодными и тайными слезами печали своих питомцев.
В более грубых чертах Петруши не заметно было ни той красоты, ни того ума, как у Митеньки, но выражение уныния было то же.
— Как я люблю смотреть сюда, — сказал шепотом старший мальчик, всматриваясь в море зелени за окном. Точно в этих верхушках, в этих листьях, в этом воздухе без границ — и сам я свободен… точно живешь птицей и забываешь всё…
Петруша вздохнул. Его мысли имели более реальное направление.
— Как-то мы проведем сегодняшний день! — сказал он. Брови его брата, похожие на брови матери, слегка сдвинулись на белом, чистом лбу.
— Да, — отвечал он, не отрывая от окна взгляда. — Я думаю, есть дети, которые встают утром и рады…
— Чему?
— Всему. Что их любят, что еще день… хороший… впереди. А мы просыпаемся в страхе…
— И жалко, что проснулись! — вырвалось у Петруши громче, нежели он хотел.
— Тшш-ш! — остановил его Митенька и оглянулся. Но никого не было вблизи. Младшие братья спали. Петруша наклонился к Митеньке.
— Ты уже отдумал? — спросил он чуть слышно, но с особенным выражением.
Тот не ответил.
— Ты забыл… что хотели? — повторил брат настойчиво. Шаги Дормидонта Дмитрича слышались на лестнице. Митенька встал и легкою поступью подошел к сонным детям.
— Вставайте, милые, — сказал он, ласково проводя тонкою и нежною рукой по их лицам. — Вставайте, забранят…
Потом, воротившись к окну, быстро подул на стекло и на образовавшемся матовом налете написал: «От папеньки никуда не убежать». И стер все рукавом рубашки в ту самую минуту, когда цербер-дядька отворял дверь.
Девочек между тем, под надзором гувернантки, стягивали корсетами и одевали в муслиновые платья декольте. Потом раздалась команда:
— Faites votre entrie mesdemoiselles!
Девочки с печальными личиками и голыми бледными руками церемонно приседали одна за другой, выговаривая французское приветствие родителям. Это была репетиция входа.
Внизу уже пили чай. Большой самовар шумел на всех парах. За чайным прибором сидела маман в чепчике и желтом камлотовом капоте с пелериной. Ее белые руки, сухие и породистые, скоро и плавно разливали чай и раздавали чашки присутствующим. С тою любезностью, которая составляла ее главное очарование, маман вела разговор с учителями и гостившей родственницей, вела одна, потому что папа был не в духе и хмуро молчал. Вид у маман был счастливый и спокойный.
Девочки еще только спускались с лестницы, когда мальчики уже были в столовой и Мишенька получил наказание — лишение поцелуя руки. На большом учебном столе были поставлены чашки жидкого чая для детей, с парою пшеничных булок или сухарей при каждой чашке. После чая должны были начаться уроки (летних каникул не полагалось), и детям ничего не позволялось больше есть до обеда. Вот в это-то время нянька искала и находила возможность передать старшим где-нибудь в коридоре кусок черного хлеба, взятый ею для себя из кухни. Ничего другого нельзя было ей унести, не возбудив подозрения.
За младшими детьми надзор был слабее, и жилось им легче; мальчики между уроков успевали сбегать в сад нарвать яблоков и поделиться ими с сестрами; делалось это под страхом, но казалось тем веселее.
Не надо думать, что жизнь молодых Брянчаниновых была совсем безрадостна. От них многого требовали, но многое им и давали. Для них были устроены и качели, и превосходные зимние горы в саду; плоты на пруде, верховая езда; не только мальчикам, но и девочкам позволялось изредка сопровождать отца на охоту: то был дворянский обычай. Щедро пользовались они фруктами, ведь фрукты не продавались, конечно, а яблоки считали в Покровском мешками. Но и кроме всего этого, сколько счастья могла доставить этим тонко чувствовавшим детям природа: прогулки, впечатления прекрасного сада, широкого простора полей и лугов, красота Покровского, раскинутого на двух холмах, чистый воздух. И жаль, что к этим прекрасным, чистым радостям, уделу немногих счастливых, так часто примешивалось мучительное чувство страха.
Не забылся старшими братьями такой случай.
В Покровское приехал знакомый помещик с подростками-сыновьями. Вследствие этого уроки Митеньки и Петруши были прекращены: надо было занимать гостей. Мальчики ходили гулять очень степенно, без шалостей, так как уже не считали себя детьми. Полюбовались на фонтан, посидели в гроте и к чаю возвратились.
Для молодых господ чай был сервирован отдельно от взрослых. Прислуживал им дядька. К чаю были поданы сдобные сухари из белой муки — по адресу гостей, и другие, из домашней пшеничной, — для своих. Но Митенька и Петруша, среди разговора, взяли и себе по два белых сухаря, как брали их гости.
— Не из жадности, уверяю, — говорил Петр Александрович, рассказывая впоследствии этот случай в нашем доме, — а потому, что унизительно было показать гостям, что нам не дают есть того же, что им…
Дядька видел преступление и донес. По отъезде гостей обоих братьев поставили на три часа на колени, заставив их при этом держать по белому сухарю во рту. Все домочадцы ходили мимо и видели это.
— Стыдно нам было, Машенька, убийственно стыдно. Сухари во рту тают, проглотить не смеем… А главное — стыдно, рассказывал с горьким выражением старик. — Ну, и обидно. Не маленькие ведь мы были… За что??
Какая же огромная сила, какой избыток энергии бил ключом в этих молодых душах, если они при таком режиме не обезличились, не отупели, не выросли забитыми и безвольными! Что давало им эту силу?
Отчасти — широта барской жизни и природа. Но больше, главнее всего — вера. В том Евангелии, которое говорит: «Приидите ко Мне, вси труждающиися и обремененнии», — они находили и утешение, и силу терпеть и преданность долгу. Настроение всей семьи покровских Брянчаниновых было глубоко православное и церковное; вольтерьянство не коснулось души деда. И на кого могли надеяться несчастные дети, кроме Бога? Суровое воспитание сыграло для них роль того тяжкого молота, который, «дробя стекло, кует булат». Оно выковало из них людей строгой честности и серьезного отношения к жизни; в них не было ничего пошлого, но не было, может статься, и достаточной мягкости характера, терпимости к чувствам и идеям других.
Прошло пять-шесть лет после описанных сцен — многое изменилось. Родительская ферула ослабела, по крайней мере, для сыновей.
Юноши в военной форме уже чувствуют себя почти свободными. Зимой, приезжая в Покровское, бывают на балах в городе, сопровождая маман и сестер, а в деревне катаются на тройках и за околицей приглашают к себе в сани хорошеньких крестьянских девиц. Сестер, в их широких салопах, катают тоже, но с меньшей охотой, и частенько опрокидывают сани в снег, потешаясь над барышнями.
При молодых господах еще живет в Петербурге верный барину дядька, еще шлет в Покровское рапорты такого, например, содержания:
«…Петр Александрович, будучи у господ Анненковых на вечере, изволили потерять батистовый платочек с вензелем… К тому же вечеру Михаиле Александрович изволили купить дорогих духов, за 5 целковых флакончик махонький, а я докладывал, что можно бы одеколоном подушиться, на всех-де вертопрахов смотреть здешних нечего, изволили сказать, посмеявшись довольно: «Сами вы, Дормидонт Дмитрич, одеколоном прыскайтесь». А я не то что прыскаться, а у меня над каждой Вашей милости господской копейкой болит сердце. Опять же Александр Александрович изволят по ночам не возвращаться долго и разговоры не зело подобные ведут промеж прочих господ офицеров, а в прочем случалось, вставали до свету и уезжали. Куда — не сказывают, и я, раб Вашей милости, уследил и дознался, что изволят до службы ездить в Невскую Лавру к заутрене, и о том Вашей милости докладываю, и что Дмитрий Александрович бесперечь изволят прибывать в Лавру, когда только свободны от дежурства во дворце; а белье у Дмитрия Александровича все цело, которое пошло с нами из усадьбы, а дружбу они ведут только с одним господином офицером Ч[ихачо]вым и вместе в Лавру ездят»…
Читая эти послания, Александр Семенович хмурился и пожимал плечами, но должен был сознаться, что все это в порядке вещей, и если в поведении сыновей было что странное, то скорей их приверженность к Невской Лавре, а не ночные похождения Сашеньки.
Проходят еще года. Дмитрий Александрович огорчает родителей: поступает в монастырь, бросив светскую карьеру, которая шла полным ходом. Между тем Софья Афанасьевна начинает хворать, перемогается, но болезнь прогрессирует, и любимому сыну самому приходится хоронить свою умершую мать [1541]. Покровское остается без хозяйки.
Еще при жизни Софьи Афанасьевны Александра Александровна вышла по страстной любви за некоего бывшего гвардейца Жандра. Вскоре и Сонечка сделалась женою образованного молодого человека из лучшего общества — Боборыкина. Оставались в девицах две младшие дочери — Лиза и Мария. Им Ефимовна заменяла мать, заступалась за них перед грозным барином и даже была им бита за это заступничество.
Когда думаешь о той давней поре — поре крепостного права, — поражает, насколько больше было доброты и здравого понимания вещей, даже понимания христианского долга, в иной простой крестьянской душе, нежели у тех «премудрых», что мнили себя благородными из благородных, и не только мнили, а действительно были такими в своей среде.
Пример — вот эта няня Ефимовна, которая молилась, как юродивый Гриша у Толстого. Была она ровесница Софье Афанасьевне, отдана за нею в приданое, и всегда помнила свой «долг» исключительной преданности барыне и ее детям.
В молодости ее и у ней, как у других девушек, явилась мечта о счастье: ее полюбил садовник Филадельф. Каждое утро на ее окне появлялся букет свежих цветов. Она и Филадельф были славной парочкой. Но когда попросила у господ позволения выйти замуж, ей отказали. — Кому же другому я могу доверить детей? — вскричала барыня. — Нет, нет, ты мне нужна, оставайся в няньках.
И мечта улетела. Без жалоб, без упреков кроткое сердце принесло себя в жертву. У Ефимовны осталась горькая отрада поминать на молитве раба Божия Филадельфа до конца жизни.
Софья Афанасьевна умерла, но Александр Семенович еще не чувствовал себя стариком. У него зарождаются новые планы. Он начинает ухаживать за одной из знакомых барышень. Ходят слухи, что он намерен жениться. Тогда Лиза и Мария просят братьев о помощи.
Неожиданными и нежеланными для Брянчанинова гостями явились в Покровское сыновья. Почтительно, но твердо они заявили отцу, что не потерпят чужой женщины на месте маман. И сколько он ни выходил из себя, они стояли на своем.
Происходили классические сцены. В конце концов старик уступил.
Опять потекла жизнь в Покровском с виду обычная. Но отсутствие матери давало себя чувствовать, и сестры вскоре поняли, что им надо поспешить выходом замуж. Отец их не удерживал.
Первою Елизавета Александровна приняла предложение заслуженного, но уже очень пожилого генерала, а через два месяца и моя мать сделалась женою молодого соседнего помещика, человека безусловной честности и прямоты, но неравного ей по образованию и привычкам. Все птенцы старого дома разлетелись.
Разнообразною была их судьба.
Дмитрия Александровича ждала епископская кафедра, Петра Александровича — губернаторский пост. Старшая из сестер, после тяжелых неприятностей и разлуки с мужем, впала в мрачное помешательство. Она жила одна с маленькой дочерью в глуши своей приданной деревеньки, где снег заметал крыльцо и волки выли под окнами. В положение девочки вошли тетки, поместили ее в институте; однако и эта девица, после оригинальной жизни, жизни журналистки Катковского лагеря, кончила в доме умалишенных.
Софья Александровна Боборыкина умерла на двадцать третьем году, оставив двух девочек, которые росли, как воспитанные и светские барышни, под надзором отца, — настолько умного и любящего, что он не только не подавлял их личностей, но, напротив, помогал им вырабатывать свою самостоятельность и серьезный взгляд на все окружающее.
Из братьев Брянчаниновых смерть подкосила Александра Александровича еще военным, в молодых и цветущих годах жизни, которою он слишком жадно пользовался. Но перед смертью он принял тайный постриг.
Михаил Александрович метался в Петербурге, оставив военную службу по недостатку средств. Благодаря связям брата, архимандрита Сергиевой пустыни, он получал несколько раз хорошие места, но не удерживался на них. И понятно: у человека целые миры в голове и сердце, а тут — канцелярщина, и главное, везде та или другая неправда, а этого он не выносил. Наконец, схватился за другое: купил в долг каретную фабрику; но ему ли было, — дворянину до мозга костей, — заниматься коммерческим делом? Женился он в Петербурге на достойной всякого уважения, но бедной и не знатной девушке, которую не захотели признать своей его гордые родственники. Прогорев на фабрике, Михаил Александрович счел для себя спасением то, что отец выделил его, великодушно дав ему большую и доходную усадьбу в северной глуши [1542]. Впрочем, он и там впоследствии прожился по своей непрактичности, хотя сам вел хозяйство и ездил наряду с рабочими, с топором и в армяке, за бревнами в лес. Жена долгое время была его ангелом-хранителем, жила безвыездно в глуши и умерла, оставив по себе светлую память во всех знавших ее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.