ЕСТЬ ЛИ ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЕ ПЕРСОНАЖИ В РОМАНЕ?

ЕСТЬ ЛИ ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЕ ПЕРСОНАЖИ В РОМАНЕ?

В рукописях таких сцен религиозного обращения было больше. В черновиках остался единственный персонаж романа, которого можно было бы назвать положительным. Как ни странно, этим единственным положительным персонажем оказывался Никанор Босой. Его грехи не переезжали человеческие судьбы. Он взяточник, а не людоед, не доносчик и не палач. Он – единственный, кто признал наказание себе заслуженным: «– Бог истинный, бог всемогущий, – заговорил Никанор Иванович, – все видит, а мне туда и дорога. Господь меня наказует за скверну мою, – с чувством продолжал Никанор Иванович, то застегивая рубашку, то расстегивая, то крестясь, – брал!». Его покаяние осталось уникальным в романе по своей глубине и необратимости.

Вот как это было в черновиках:

«Шатаясь, с мертвыми глазами, налитыми темной кровью, Никанор Иванович Босой, член кружка „Безбожник“, положил на себя крестное знамение и прохрипел: – Никогда валюты в руках не держал, товарищи, Богом клянусь!»… С того момента, как Никанора Ивановича Босого взяли под руки и вывели ворота, он не сомневался в том, что его ведут в тюрьму. И странное, никогда еще в жизни не испытанное им чувство охватило его. Никанор Иванович глянул на раскаленное солнце над Садовой улицей и вдруг сообразил, что прежняя его жизнь кончена, а начинается новая. Какова она будет, Никанор Иванович не знал, да и не очень опасался, что ему угрожает что-нибудь страшное. Но Никанор Иванович неожиданно понял, что человек после тюрьмы не то что становится новым человеком, но даже как бы обязан им стать. Как будто внезапно макнули Никанора Ивановича в котел, вынули и стал новый Никанор Иванович на прежнего совершенно не похожий»[143].

В более ранних черновиках (1928-31 гг.) этот же персонаж говорит тем, кто его арестовывает: «– Я пострадать хочу… Христом-Богом клянусь. – Что это вы, партийный, а все время Бога упоминаете? Веруете? – А в Бога Господа верую. Верую с сего 10 июня и во диавола… Полон я скверны был, людей и Бога обманывал, но с ложью не дорогами ходишь. А потом и споткнешься. В тюрьму сяду с фактическим наслаждением»[144].

В 1933 году Булгаков (после ареста некоторых вхожих в его дом людей) удалил из романа следующие слова, свидетельствовавшие о том, что Босой перестал быть комическим персонажем: «Вовсе не потому, что москвич Босой знал эти места, был наслышан о них, нет, просто иным каким-то способом, кожей, что ли, Босой понял, что его ведут для того, чтобы совершить с ним самое ужасное, что могут совершить с человеком, – лишить свободы»[145]. Кстати, эта фраза о «кожном знании» объясняет фамилию персонажа – «Босой»...

Оголенная кожа, связанная, правда, уже не со знанием, а с верой, равно как и готовность страданием искупить свое неверие были в булгаковских черновиках упомянуты и в связи с реакцией Ивана Бездомного на нечисть. В окончательном варианте романа сказано: «Никому не известно, какая тут мысль овладела Иваном, но только, прежде чем выбежать на черный ход, он присвоил одну из этих свечей, а также и бумажную иконку. Вместе с этими предметами он покинул неизвестную квартиру» (гл. 4). «Он был бос, к груди английской булавкой была приколота бумажная иконка со стершимся изображением неизвестного святого. В руке Иван Николаевич нес зажженную венчальную свечу» (гл. 5).

В редакции романа 1928 года об этой иконке сказано больше. Она приколота к голому тела Ивана, причем Иван поясняет, что это его добровольное мученичество: надо «кровушку пустить», чтобы искупить свое кощунство – «Я Господа нашего Христа истоптал сапожищами»[146].

Затем эту слишком яркую черту Булгаков будет смягчать. В варианте 1937 года икона названа по имени: это икона Христа[147]. Причем Иван поясняет: «без нее его (Воланда) не поймаешь»[148]. Икона по прежнему приколота к груди Ивана, но мотив этой боли уже вполне посюсторонний: чтобы свободной рукой легче было задерживать преступников[149].

Однако, и в этом варианте Иван, войдя в писательский ресторан, переходит на церковную лексику: «Здорово, братья»[150] (совсем скоро об этом слове вспомнит и Сталин – в катастрофическом июле 1941 года он поразит советскую страну своим непартийным обращением: «Братья и сёстры!»).

Кстати, Иван именно в минуту своего религиозного обращения ведет себя отнюдь не как Иешуа (значит, и обращен он был не в «евангелие Воланда»): «Товарищ Понырев! Помилуйте! – ответило лицо. – Нет! Уж кого-кого, а тебя-то я не помилую, – с тихой ненавистью сказал Иван и, неожиданно размахнувшись, ударил по уху это лицо»[151]. Лицо, кстати, было «ласковое мясистое, бритое и упитанное, в роговых очках», которых оно лишилось «исключительно за свою страсть к произнесению умиротворящих речей». Это лицо предлагает «возьмите покой», а получает «лицо по морде»[152].

Впрочем, Иван ищет не встречи с Богом, не истины в Боге; он просто искал в Нем минутной защиты. Прошел испуг – исчезла и минутная религиозность Ивана. Оттого уже после первых же процедур в психлечебнице он говорит: «Меня же сейчас более всего интересует Понтий Пилат... Пилат... – тут он закрыл глаза». В «Князе тьмы»: «интересно мне теперь только одно: что было с Понтием Пилатом»[153]. Христос Ивану не интересен. В «Князе тьмы» Иван еще просит выдать ему Евангелие («хочу проверить, правду ли он говорил»[154]), но в «Мастере и Маргарите» этой детали уже нет. Оттого и окажется он в эпилоге «красным профессором». Так что обращение Ивана было временным. Но – было.

Подобное религиозное обращения может показаться карикатурным. Оно должно было казаться таковым цензорам. Но слишком серьезные слова и мысли Булгаков вкладывает в эти эпизоды своих книг, и паяцы становятся чем-то живым и серьезным. Они как юродивые получают право вслух сказать то, чего говорить вообще-то нельзя…

Вот вполне пошленький певец «колхозного счастья» писатель Пончик говорит в булгаковской пьесе «Адам и Ева» (1931 г.): «Пончик (в безумии). Самое главное – сохранить ум и не думать и не ломать голову над тем, почему я остался жить один. Господи! Господи! (Крестится.) Прости меня за то, что я сотрудничал в „Безбожнике“. Прости, дорогой Господи! Перед людьми я мог бы отпереться, так как подписывался псевдонимом, но тебе не совру – это был именно я! Я сотрудничал в „Безбожнике“ по легкомыслию. Скажу тебе одному, Господи, что я верующий человек до мозга костей и ненавижу коммунизм. И даю тебе обещание перед лицом мертвых, если ты научишь меня, как уйти из города и сохранить жизнь, – я... (Вынимает рукопись.) Матерь Божия, но на колхозы ты не в претензии?.. Ну что особенного? Ну, мужики были порознь, ну, а теперь будут вместе. Какая разница, Господи? Не пропадут они, окаянные! Воззри, о Господи, на погибающего раба твоего Пончика-Непобеду, спаси его! Я православный. Господи, и дед мой служил в консистории. (Поднимается с колен.) Что ж это со мной? я кажется, свихнулся со страху, признаюсь в этом. (Вскрикивает.) Не сводите меня с ума! Чего я ищу? Хоть бы один человек, который научил бы... Это коммунистическое упрямство... Тупейшая уверенность в том, что СССР победит… Слушай! Был СССР и перестал быть. Мертвое пространство загорожено, и написано: „Чума. Вход воспрещается“. Вот к чему привело столкновение с культурой… Будь он проклят, коммунизм!».

Конечно, такая пьеса не была ни поставлена, ни опубликована при жизни Булгакова. Булгаков и не боролся за ее постановку. А вот свой роман он хотел видеть опубликованным. И поэтому столь откровенные религиозные обращения в окончательно-цензурный текст Булгаков не включил. Но некоторые намеки на ту силу, которая может противостоять Воланду эффективнее, чем «мотоциклы с пулеметами», все же остались.

Теперь вернемся к Ивану Бездомному.

Мне искренне жаль школьных учителей, которые вынуждены преподавать по учебникам литературы, авторы коих испытывают очевидные затруднения с умением понимать читаемое. Авторам литучебников отчего-то хочется видеть в Иване Бездомном положительного героя. Наверно, сказывается в них собственная тоска по профессорскому званию, вот и благоговеют они перед этим титулом, с коим в эпилоге романа предстает Бездомный.

«Одни герои нашли подлинные нравственные ценности (Иван Бездомный обретает дом и – что символично – становится профессором истории,.. серьезным ученым)[155]. «Подлинным героем становится Иван Понырев (бывший поэт Бездомный), сумевший вырваться из-под губительного влияния Берлиоза и вновь обретший свой Дом – Родину и ставший профессором истории»[156].

Да неужели получение от советской власти квартиры и профессорского звания достаточно для того, чтобы считаться положительным героем (да еще в глазах Булгакова)!

Вот рассказ Булгакова о карьере Понырева: «человек лет тридцати или тридцати с лишним. Это – сотрудник института истории и философии, профессор...».

Сначала – о возрасте. Прощание с Берлиозом происходит, когда Ивану было 23 года. Значит, он родился в канун Мировой войны, в школу до революции пойти не успел. Школьный его возраст приходился на годы революции, гражданской войны и разрухи. Все его образование – начально-советское (в смысле образование начальных лет соввласти, когда советская система образования еще не сложилась, а классическая система была уже разрушена).

Что с историей Иванушка был знаком плохо, показывает то, что вполне расхожие речи Берлиоза про древних богов и их взаимное сходство Иван слушает как совершеннейшее откровение («поэт, для которого все, сообщаемое редактором, являлось новостью»).

Он не читал Евангелия и впервые пробует это делать в психбольнице, чтобы сравнить рассказ Воланда: «Несмотря на то, что Иван был малограмотным человеком, он догадался, где нужно искать сведений о Пилате…»[157].

«Про композитора Берлиоза он не слыхал»[158]. О шизофрении ему предстоит получить первую информацию уже в психушке («Жаль только, что я не удосужился спросить у профессора, что такое шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у него, Иван Николаевич!»).

С «Фаустом» (будь то Гете, будь то Гуно) не знаком: «Простите, может быть, впрочем, вы даже оперы „Фауст“ не слыхали? Иван почему-то страшнейшим образом сконфузился и с пылающим лицом что-то начал бормотать про какую-то поездку в санаторий в Ялту...».

«Илиаду», цитируемую Воландом, он также не узнает и не понимает[159].

И раз уж он был намерен Канта послать в Соловки, то ничего Иванушка не знал ни о времени жизни Канта, ни о его национальности, ни о его философии.

Иностранных языков не знает (знакомство Мастера с языками вызывает у Ивана приступ зависти).

Если в эпилоге Ивану 30 – значит, прошло всего семь лет. За семь лет пройти путь от невежественного[160] поэта-атеиста до профессора – это из области тех чудес, которые могли иметь место только в ненавистной Булгакову Советской России.

Столь стремительную карьеру в гуманитарных науках делали только товарищи, доказавшие свою исключительную преданность линии партии. Для историка такая стремительная карьера невозможна. А вот для идеолога-философа в те годы она была весьма вероятна. Нет, не историк профессор Понырев, а философ. «Красный профессор», «выдвиженец». И раз он философ столь успешный, карьерный, то, значит, философ-сталинец, то есть воинствующий атеист. Таким был, например, Марк Борисович Митин – проповедник идеи, согласно которой философия есть лишь форма политики, назначенный Сталиным в академики в 1939 году, минуя защиту докторской диссертации. В предисловии к сборнику «Боевые вопросы материалистической диалектики» (1936 г.) он писал, что при рассмотрении всех проблем философии он «руководствовался одной идеей: как лучше понять каждое слово и каждую мысль нашего любимого и мудрого учителя товарища Сталина». Коллеги называли его «Мрак Борисович»…[161]

Да, Бездомный обрел свой дом. Точнее – советская власть ему дала квартиру. Наверно, было за что.

Предал, предал профессор Понырев ту свою ночь прозрения и покаяния. Отрекся от бумажной иконки с ликом Христа – даже зная правду о Воланде... Он предпочел предать свой же собственный опыт и поверить легкому, удобному официальному мифу: «Он знает, что в молодости он стал жертвой преступных гипнотизеров, лечился после этого и вылечился».

Бездомный свою-то историю не понял и исказил – так что не стоит восхищаться его якобы «серьезными учеными трудами». Неужели не чувствуете вы издевательской булгаковской интонации – «Ивану Николаевичу все известно, он все знает и понимает»?

Это – «новый Иван» (вспомним главу «Раздвоение Ивана»). Его не печалят такие мелочи, как убийства людей. «Важное, в самом деле, происшествие – редактора журнала задавило!».

Иван пробовал записать «роман о Пилате» еще в больнице (когда писал заявление в милицию), но не справился с этой работой. Ему был сделан укол, и этот укол примирил его с действительностью: «Иван опять прилег и сам подивился тому, как изменились его мысли. Как-то смягчился в памяти проклятый бесовский кот, не пугала более отрезанная голова, и, покинув мысль о ней, стал размышлять Иван о том, что, по сути дела, в клинике очень неплохо, что Стравинский умница и знаменитость и что иметь с ним дело чрезвычайно приятно».

Вот так же и профессора Понырева жена накачивает уколами «с жидкостью густого чайного цвета», и Понырева начинает все устраивать и в снах, и в жизни.

Место работы Понырева Булгаков указывает довольно точно и узнаваемо – «институт истории и философии». С 1936 года Институт истории АН СССР и Институт философии АН СССР работали в одном здании по адресу Волхонка, 14. Как раз между домом Пашкова и взорванным Храмом Христа Спасителя. Вот и Бездомный застрял где-то посредине между чернокнижием (именно с ним в романе ассоциируются подвалы дома Пашкова) и воинствующим атеизмом, взрывающим храмы. Религиозная жизнь Понырева сводится к воздыханиям «боги, боги», весьма странным как для уст русского интеллигента, воспитанного в традиции христианского и философского монотеизма, так и для речи атеиста...

Альфред Барков убедительно показывает, как совместные усилия советской психлечебницы, Мастера, Маргариты и Воланда превращают Ивана в Иванушку. Вместо талантливого поэта (раз ему удался образ Христа «ну прямо как живой» – значит, независимо от идеологии, все же литературный талант был) – лунатик…[162] Это аргументированное исследование стоит сопоставить с фантазиями тех, кто поучает наших детей.

Правда, к числу таких, учащих и все же странных интерпретаторов, к сожалению, приходится отнести и ведущего современного булгаковеда – М. О. Чудакову. На мое замечание, что человек не может за семь лет пройти путь от неуча до профессора истории, Мариэтта Омаровна заметила, что мой путь от студента кафедры атеизма к студенту семинарии был еще короче. Это верно. Когда речь идет о перемене взглядов человека и о покаянии, то перемена может занять и не семь лет и не год, а одну секунду[163]. Но когда речь идет о научном профессиональном росте, то тут таких чудес не бывает (даже в житиях святых можно узнать только о чудесном обучении грамоте отрока Варфолемея, но и тут мы не найдем чудесных рождений специалистов-историков). В той нашей дискуссии (на телеканале «Россия»в январе 2006 года) М.О. Чудакову[164] поддержал В. В. Бортко. По его мнению, в финале мы видим двух преображенных людей, которые оторвались от суеты, постигли истину и неотрывно смотрят на лунную дорожку… Не могу согласиться и с этим хотя бы по той причине, что один из этих двух «преображенных» – Николай Иванович, бывший (?) боров. Он если что и познал – то не истину, а домработницу Наташу. По ней и вздыхает. Напомню булгаковский текст:

«Он увидит сидящего на скамеечке пожилого и солидного человека с бородкой, в пенсне и с чуть-чуть поросячьими чертами лица. Иван Николаевич всегда застает этого обитателя особняка в одной и той же мечтательной позе, со взором, обращенным к луне. Ивану Николаевичу известно, что, полюбовавшись луной, сидящий непременно переведет глаза на окна фонаря и упрется в них, как бы ожидая, что сейчас они распахнутся и появится на подоконнике что-то необыкновенное. Сидящий начнет беспокойно вертеть головой, блуждающими глазами ловить что-то в воздухе, непременно восторженно улыбаться, а затем он вдруг всплеснет руками в какой-то сладостной тоске, а затем уж и просто и довольно громко будет бормотать: – Венера! Венера!.. Эх я, дурак!.. – Боги, боги! – начнет шептать Иван Николаевич, прячась за решеткой и не сводя разгорающихся глаз с таинственного неизвестного, – вот еще одна жертва луны... Да, это еще одна жертва, вроде меня. А сидящий будет продолжать свои речи: – Эх я, дурак! Зачем, зачем я не улетел с нею? Чего я испугался, старый осел! Бумажку выправил! Эх, терпи теперь, старый кретин! Так будет продолжаться до тех пор, пока не стукнет в темной части особняка окно, не появится в нем что-то беловатое и не раздастся неприятный женский голос: – Николай Иванович, где вы? Что это за фантазии? Малярию хотите подцепить? Идите чай пить! Тут, конечно, сидящий очнется и ответит голосом лживым: – Воздухом, воздухом хотел подышать, душенька моя! Воздух уж очень хорош! И тут он поднимется со скамейки, украдкой погрозит кулаком закрывающемуся внизу окну и поплетется в дом. – Лжет он, лжет! О, боги, как он лжет! – бормочет, уходя от решетки, Иван Николаевич, – вовсе не воздух влечет его в сад, он что-то видит в это весеннее полнолуние на луне и в саду, в высоте. Ах, дорого бы я дал, чтобы проникнуть в его тайну, чтобы знать, какую такую Венеру он утратил и теперь бесплодно шарит руками в воздухе, ловит ее?».

Ну мы-то, знаем, какую Венеру ищет «лгун с чуть-чуть поросячьими чертами лица».

И у Иванушки тоже трудно заметить духовное преображение. Последнее не стоит путать с удачным карьерным ростом. Он пошел легким путем и уверил себя, что был он «жертвой преступных гипнотизеров».

Нет в романе положительных персонажей. А есть инерция его антсоветского чтения. В поздние советские годы люди «нашего круга» считали недопустимым замечать и осуждать художественные провалы и недостатки стихов Галича или Высоцкого. Считалось недопустимым критиковать какие-то тезисы Академика Сахарова. Главное – гражданская и антисоветская позиция. Она – индульгенция на все. Диссидентство булгаковского романа было очевидным для всех. Это означало, что центральные герои романа, выпавшие из советских будней или противоставшие им, обязаны восприниматься как всецело положительные. Воланд, Бегемот, Коровьев, Азазелло, Мастер, Маргарита, Иешуа могли получать оценки только в диапазоне от «как смешно!» до «как возвышенно!». Сегодня же уже не надо пояснять, что можно быть человеком и несоветским и неслишком совестливым.

Булгаковский роман сложнее порождаемых им восторгов. Свет и тьма в нем перемешаны, и хотя бы потому никого из его персонажей не стоит возводить в степень нравственного идеала. И даже если в Мастере и в Маргарите увидеть автобиографические черты (что-то в Мастера Булгаков вложил от себя самого, а в Маргариту – что-то от своих жен), то и в этом случае еще нельзя считать доказанным положительное отношение самого автора к этим своим персонажам. Ведь он мог быть не в восторге и от себя самого, и от каких-то черточек своих женщин.