VI. СЛАЩЕ МЕДА

VI. СЛАЩЕ МЕДА

В трагедии Расина «Гофолия» хор девушек поет о том, как Господь дал заповеди Моисею; припев там удивительный: «Oh charmante loi!» (Акт I, явл. IV). Конечно, никак нельзя перевести это буквально, выйдет в лучшем случае глупость. Для нас «очаровательный» слово и жеманное, и холодноватое, и покровительственное; мы скажем так о книге, которую не назовешь хорошей, или о женщине, которую не назовешь красивой. Не знаю, как перевести строку — «прекрасный»? «дивный»? Все не то. Важно иное: именно тут Расин (который и писать умел, и Библию знал) подходит ближе всех европейских писателей к очень характерному для псалмов чувству. Чувство это, когда я его заметил, меня сильно удивило.

«Они вожделеннее золота и даже множества золота чистого, слаще меда и капель сота» (18:11). Вы думаете, это милости, или откровения, или «свойства» Божии? Нет; псалмопевец говорит о заповедях, которые «веселят сердце» (18:9), о Законе, а не о «суде» в том смысле, в котором мы писали о нем в гл. I.

Я очень удивился. Приказы «не укради», «не прелюбодействуй» можно почитать, можно им следовать, но как можно ими наслаждаться? Это нелегко, особенно — тогда, когда заповедь противостоит сильному и, в сущности, оправданному желанию. Муж, прикованный несчастным браком к истинной ведьме и преданно любящий хорошую женщину, или голодный, оказавшийся один и без денег в лавке, где пахнет хлебом и кофе, вряд ли сравнят эти заповеди с медом. Они могут им подчиниться, но скорее уподобят их зубному врачу или окопу на передовой.

Один серьезный ученый и честный христианин объяснил мне это так: они радовались, что подчинились Закону, что совесть у них чиста. Мне жалко с ним спорить, да и в ответе его немало правды. Чистой совести они радовались; но псалом говорит не об этом.

В 1 псалме сказано о «блаженном муже»: «Но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь!» (1:2). «Размышляет», а не «исполняет» или «повинуется». Конечно, речь идет не только о десяти заповедях, но обо всем сложном «Законе», который содержится в книгах Левит, Чисел и Второзакония. Блаженный муж делает именно то, о чем говорит Бог Иисусу Навину: «Да не отходит сия книга закона от уст твоих; но поучайся в ней день и ночь» (Нав.1:8). Это значит, кроме всего прочего, что Закон изучали, он был, как мы сказали бы, «предметом». Его толковали учителя, его зубрили ученики. В этом смысле им можно было «наслаждаться» так, как у нас «любят» историю, физику или археологию. Такая любовь вполне невинна, если к ней не примешиваются радости самодовольства и презрения к неученым или более грубые радости карьеризма.

Опасность умножается во много раз, когда сам «предмет» священен: к крохоборству, тщеславию и спеси прибавляется гордыня. Иногда (не всегда) я рад, что я не слишком хороший богослов; уж очень легко тогда счесть себя хорошим христианином. По сравнению с этим просто смешны искушения химика или филолога. Когда наука священна, гордый и умный человек может подумать в конце концов, что «внешние» не только необразованней, чем он, но и ниже в глазах Господних, — «этот народ невежда в законе, проклят он» (Ин. 7:49). Гордыня растет, наука, дающая такие преимущества, усложняется, запретов все больше; наконец, прожить день, не нарушив какой-нибудь заповеди, становится так же трудно, как станцевать сложный танец, а это, в свою очередь, приумножает самодовольство одних и запуганность других. Тем временем «важное в законе», праведность, отходит на самый задний план; законники оцеживают комара, поглощая верблюда.

Тогда закон, как и обряд, становится злокачественным. Он живет уже сам по себе, губя то, ради чего он создан. Чарльз Уильямс сказал: «Когда средства автономны, они ужасны». Такое перерождение — одна из причин той радости, с которой апостол Павел говорит об избавлении от Закона. Оно же вызвало суровые слова Спасителя; именно в нем — и грех, и кара книжников и фарисеев. Но сейчас я хочу подчеркнуть другое. Я хочу снова показать ту добродетель, которая может переродиться в такой порок.

Всякий знает, что особо посвящен Закону 118 псалом, самый длинный из всех. Всякий заметил, наверное, что он еще и самый искусный. Автор берет слова, которые в этом контексте синонимичны (откровения, пути, уставы, заповеди, суды, закон), и играет синонимами в каждом из восьмистиший, соответствующих одной букве алфавита. Тем самым, это не крик души, вроде псалма 16, а плетение словес, тонкое шитье, кропотливая и долгая работа.

Это очень важно, потому что вводит нас в настроение, в состояние псалмопевца. Наверное, он чувствовал к Закону то же, что к своему искусству: и то и другое предполагает точное и благоговейное следование некоему узору. Отсюда есть путь к фарисейству, но само по себе это вполне невинно. Тем, кто таких вещей не любит, это покажется нудным и натужным, но они ошибутся. Автор просто наслаждается ладом. Конечно, он знает, что речь идет о несравненно большем, чем танец или стихи. Кроме того, он знает, что ему не дается этот лад: «О, если бы направлялись пути мои к соблюдению уставов Твоих!» (5). Но старается он не из рабского страха. Лад Господня ума, воплощенный в Законе, прекрасен. Что же делать человеку, как не воспроизводить его по мере своих сил? На пути откровений он радуется, как во всяком богатстве (14), уставами утешается (16), они — его песни (54), они лучше меда (103), лучше золота и серебра (72); чем шире открыты его глаза, тем яснее он видит чудеса Закона (18). Это речь не педанта, а поэта, потрясенного нравственной красотой. Если мы его не понимаем, хуже нам, не ему. И мне все кажется, что китаец-христианин оценил бы этот псалом лучше, чем мы, ибо древняя китайская культура, его «детоводитель ко Христу», прекрасно знает великую ценность лада, порядка, отражающего Высший лад.

Но это не все. В трех стихах псалмопевец говорит, что Закон «истинен» или «истина» (86,138, 142). В стихе 7 псалма 110 тоже говорится, что «все заповеди Его верны». Современный человек логично рассудит, что заповедь — это повеление, а называть повеление «истинным» бессмысленно. Фраза «дверь закрыта» может быть истинной и ложной, фраза «закрой дверь» — не может. Но я понимаю, что хотели сказать псалмопевцы. Они хотели сказать, что Закон дает истинные, прочные, твердые правила жизни. Закон отвечает на вопрос: «Как юноше содержать в чистоте путь свой?» (118:9); он — светильник, свет (118:105). Вокруг, у язычников, были другие правила. Псалмопевец верит, что хорош и прочен его Закон, а не они; что Закон этот стоит на самой природе вещей и природе Бога.

Тем самым, он решает спор, возникший много позже. В XVII веке были ужасные богословы, утверждавшие, что Бог повелел то или иное не потому, что это хорошо, а потому, что воля Божия определяет, чему быть плохим, чему — хорошим. Для ясности один из них сказал, что Бог мог повелеть, чтобы мы не любили, а ненавидели друг друга, и ненависть была бы тогда благом, добродетелью. Лучше и благочестивей вообще не верить в Бога и жить без этики, чем иметь такую этику и теологию. Конечно, иудеи не обсуждали этого в абстрактных, философских понятиях. Но они дали правильный ответ. Они знали, что праведен Бог, а не только страх Божий. Сам Господь «любит правду» (10:7), потому что и она, и Он — благи. Тем самым, законам Его присуща некая эмет, «истинность», «действительность», и они крепки, как созданная Им природа.

Псалмопевец говорит об этом лучше меня. «Господи! милость Твоя до небес, истина Твоя до облаков! Правда Твоя, как горы Божьи, и судьбы Твои — бездна великая!» (35: 6-7). Иудей радуется Закону, как радуется тот, кто нащупал твердое дно, или тот, кто вышел из топи на ровную дорогу.

Ведь были и другие дороги, лишенные «истины». Рядом с иудеями жили народы, близкие к ним по крови, исповедовавшие самое гнусное язычество, в котором не было ни красоты греческих мифов, ни мудрости греческой философии. На этом фоне красота Закона особенно выделялась; и этому не мешало, а даже помогало то, что иудеи иногда впадали в такое язычество. Страшные обряды были им соблазном в страшные времена — например, когда напали ассирийцы . Мы, не так давно ожидавшие со дня на день, что страну нашу захватит привычный к жестокости враг, должны их понять. Когда им казалось, что Господь оглох, им хотелось прибегнуть к помощи жутких богов, которые требовали намного больше и, может быть, больше давали. Но если иудей глядел на те обряды в лучший час или сам был лучше, если вспоминал о храмовой проституции и о сожжении детей, его Закон сиял ослепительным светом, он был слаще меда. Если эта метафора нам не по вкусу (мы не так любим сладкое, как древние, у нас вдоволь сахару), сравним Закон со свежей водой, со свежим воздухом после душной комнаты, с ясным утром после страшного сна. Но и тут псалмопевец в псалме 18 сказал гораздо лучше.

Я считаю 18 псалом величайшим из всех псалмов и одним из величайших лирических стихотворений. Вспомните, как он составлен: шесть стихов о природе, пять — о Законе, три — молитва. Между первыми и вторыми логической связи нет, и в этом смысле он напоминает современные стихи. Современный поэт предоставляет нам догадываться, что с чем связано; но сам он это знает и мог бы объяснить. Я не уверен в том, что древний поэт это знал. Мне кажется, что он, об этом не думая, просто чувствовал связь, более того — единство первой и второй темы, и даже не замечал перехода. Вот он помыслил о небе и сказал о нем. Вот — о солнце, о радости его восхода, о быстроте его движения, о его «теплоте» — не о мягком тепле наших широт, а об испепеляющей жаре, от которой «ничто не укрыто». И вдруг, в стихе 8, он говорит о другом, но вряд ли ощущает переход, ведь Закон так похож на всепроникающий, всевидящий солнечный свет. Он просвещает очи, он вечен и чист, он сладостен. Так воспринимали они Закон: он был для них светлым, суровым, радостным, очищающим. Стоит ли прибавлять, что у этого псалмопевца нет ни капли самодовольства и третью часть псалма он посвящает своим «погрешностям»? Как солнце выискивало его в любой расщелине, куда он прятался от зноя, так и Закон высмотрит все его тайные грехи.

Если радость о Законе возникла из сопоставления его с язычеством, нам не так уж трудно ее понять. Остров христианства все меньше и все четче; прибой других правил жизни подмывает берег. Правила эти еще не так гнусны и жестоки, как некоторые семитические религии, но человек в них очень мало значит, а жестокости в них немало. Некоторые из них совершенно иначе понимают «нравственность», некоторые ее отрицают. Быть может, скоро нам придется оценить свежий воздух христианской этики, но и тут нас ждет опасность. О ней я подумал, читая все те же псалмы, и сейчас о ней поговорю.