I. ВХОЖДЕНИЕ В ОПЫТ ХРИСТИАНСКОЙ ЖИЗНИ

I. ВХОЖДЕНИЕ В ОПЫТ ХРИСТИАНСКОЙ ЖИЗНИ

Представление о святости в русской религиозной традиции, составляющее преимущественную тему этой части книги, в ее, святости, христианском понимании и употреблении, могло возникнуть не ранее, чем было принято христианство на Руси и хотя бы вчерне и в общем усвоено, и не ранее, чем это понятие и выражающее его слово–термин, но и слово–символ было востребовано и применено в ситуации следующего шага на пути к вхождению в пространство христианского опыта, связанного с явлением персонифицированной святости, то есть с первыми примерами канонизации, иначе говоря, признания определенных людей носителями святости.

При всех неясностях хронологии, а отчасти даже и очередности канонизаций в Древней Руси, причисление к лику святых двух князей–братьев Бориса и Глеба, сыновей великого князя Владимира, при котором была крещена Русь и который позже тоже был канонизирован (впрочем, уже к середине XI века сложилось убеждение, что жизненный подвиг Владимира неотделим от его святости и оповещает о ней), было если даже не первым (а весьма возможно, Что именно первым, создающим прецедент, которому следовала в Дальнейшем вся без малого тысячелетняя традиция обнаружения и признания святости на Руси), то одним из первых и во всяком случае наиболее потрясших мысли, чувства и воображение русского человека событий, усвоенных и запомнившихся на целое тысячелетие, чутким сознанием переживаемых и по сей день.

Поэтому тема святости неотделима от темы принятия христианства, чему посвящены начальные страницы этой книги, и от образов Бориса и Глеба, которыми, вероятно, впервые процвела на Руси христианская святость и которым посвящена заключительная часть этого раздела книги. Впрочем, есть и третье обстоятельство, которое не может быть упущено из вида, — недавний тысячелетний юбилей крещения Руси (тысячелетие христианского опыта, жизни с Христом и во Христе), провиденциально и мистически совпавший со временем крушения безбожного и бесчеловечного ига, не раз являвшимся избранным в глубочайших прозрениях и не раз объявленным в пророчествах, с началом освобождения русской православной церкви в России от злого внешнего пленения, с предоставленной ей судьбой возможностью выхода из глубокого внутреннего кризиса, омрачения и даже того паралича, в котором она пребывала долгое время и о котором писал еще Достоевский, с открытием перед нею возможности возвращения к полноте и благодатности религиозной жизни.

Недавно были отмечены две великие годовщины исторического христианства у народов Восточной Европы — в 1987 году шестисотлетие крещения Литвы и в 1988 году тысячелетие крещения Руси.

Эти два события, сыгравшие исключительную роль в истории этих стран и предопределившие на многие столетия их место в истории, должны расцениваться и как события вселенского характера. Литва была тем заповедным уголком Европы, той «лавкой древностей», где дольше всего сохранялись многие архаизмы и пережитки давно минувших времен — от языковых форм, «современных», по словам Мейе, латинскому языку III в. до н. э., до туров (этот вид в лице своего последнего представителя закончил свою многотысячелетнюю историю, не пережив, видимо, XVI в., именно в Литве (Герберштейн, посетивший Литву в 1517 г., еще упоминает о туре)). Точно так же и язычество как официальная государственная форма религии дольше всего сохранялось в Литве. Поэтому ее крещение означало, что с конца XIV в. вся Европа (по крайней мере на официальном уровне) стала христианской, и, следовательно, были заложены основы для начала нового этапа в жизни европейского человечества — христианизированной истории, наполненной новым содержанием и определяемой новыми целями, общими — в принципе для всех ее участников. Совершившееся четырьмя столетиями ранее принятие христианства на Руси не только приобщило к уже христианскому миру наиболее обширную и самую отдаленную часть единого пространства — Восточную Европу, но и тем самым в исторически ближайшем будущем открыло новый мир, который должен был христианизироваться с помощью русских христиан, «тружеников одиннадцатого часа». Через семь веков (или несколько более) христианство утвердилось, за относительно небольшими исключениями, на всем пространстве Северной Евразии вплоть до Ледовитого и Тихого океанов. И каковы бы ни были последующие судьбы христианства в Восточной Европе, его наследие стало неотменимой составной частью духовной культуры и здесь, — может быть, особенно здесь.

Утверждение христианства на Руси и в юго–восточной Прибалтике не было изолированным явлением. Как бы ни было велико и, на первый взгляд, самодовлеюще это событие для названных стран, оно составляло лишь звено в длинной череде подобных событий — христианизации тогдашнего мира и прежде всего Европы, — растянувшейся во времени почти на полтора тысячелетия. В этой гигантской пространственно–временной и культурно–исторической перспективе, казалось бы, разрозненные события, каждый раз вызываемые к жизни «своим», как бы случайным набором причин и мотивов, следствий и целей, обнаруживают свою закономерную и внутренне необходимую связь, то единство конкретного, реального, исторического и общего, идеального, провиденциального (как сферы «сверхисторического»), которое связывает все эти части в органически синтезируемую целостную картину, обладающую своей телеологией, раскрывающейся лишь постепенно. Поэтому само рассмотрение этой удивительной исторической панорамы, где пространства и времена подобны этапам некоей грандиозной эстафеты, конечная цель которой ясна ее участникам лишь отчасти, таит в себе многие и важные уроки.

Если говорить о славянах, то их встреча с христианством была довольно непосредственно связана с распадом славянского этнокультурного единства, выходом из своей прародины и распространением из нее вовне и прежде всего на юг, по направлению к старым центрам средиземноморской цивилизации, к этому времени уже прочно христианизированным. Не духовные ценности, а нечто более наглядное и материально–убедительное влекло славян прежде всего на юг, за Дунай, но, отправившись, как и многие другие народы до них и после них, за одним, они нашли другое и были поставлены перед необходимостью выбора — принятия или отказа. В связи с избранной здесь темой особенно интересен, конечно, первый вариант, который к тому же имеет и другое преимущество, на этот раз общего характера, — большей информативности, особенно острой диагностичности, поскольку он связан с отчасти парадоксальной ситуацией «христианства до христианства». Поэтому постановка вопроса об истоках, о самых первых славянах–христианах весьма привлекательна как с точки зрения общей истории христианства, так и с точки зрения истории христианства у славян. Нельзя полностью исключать, разумеется, таких ситуаций, как, например, встреча случайно оказавшегося в Риме в дни Петра и Павла славянина (попавшего в рабство или приехавшего сюда по Великому янтарному пути ради торговых дел) с тамошними христианами или знакомство с крымскими готами–христианами (уже в середине III в. они исповедывали христианство) или с христианами Малой Азии, где уже и тогда, не говоря о более поздних временах, славяне могли быть ходким товаром на рабовладельческих рынках. Но при всей допустимости (или даже вероятности) подобной игры случая, способов доказательства таких встреч пока нет и остается только иметь их в виду как самый отдаленный резерв и как теоретический аспект вполне реальной проблемы. Более того, нужно помнить, что в этих случаях с христианством встречалось не какое–то славянское политическое или социальное объединение, не племя или род, но отдельный человек, который в новом для него мире, становясь христианином или не становясь им, оказывался в изоляции от соплеменников и, с одной стороны, как бы утрачивал свою «славянскость», а с другой, все равно практически не имел возможности передать свой личный опыт приобщения к новой вере своим соплеменникам и сородичам. Поэтому подобная линия, по крайней мере в плане «внешнего», становилась тупиковой (здесь можно думать об отдельных представителях славянского этноязыкового комплекса, которые едва ли могли быть не увлечены в конце IV в. готами в их движении на юго–запад) [326].

Иная, более достоверная, хотя, строго говоря, тоже пока почти не доказуемая ситуация складывается, начиная с VI в., когда славяне значительными массами перешли Дунай и вторглись на Балканы, с одной стороны, и достигли Адриатического побережья, разрушив Диррахиум (547–548 гг.), с другой. О новом характере этого движения славян сообщает тот же Прокопий, имея в виду их вторжение в 527 г.: «…огромная толпа славян, какой никогда раньше не бывало, явилась на римскую территорию…. Славяне твердо заявили, что явились сюда, чтобы осадить и взять Фессалонику и города вокруг нее» (De bello Goth. III, 40). Впрочем, и в этом случае византийские императоры нанимали славян на военную службу. В связи с событиями 555 г. Агафий сообщает о трех военачальниках, сражавшихся против персов и носивших славянские имена — *Vьse–gard-, *Svarun-, *Dobro–jezd- [327]. Особенно интересно, что сын последнего носил уже неславянское имя (Леонтиос, Agath. IV, 18) и был, судя по всему, христианином, может быть, первым из известных нам по имени. Через 25–30 лет после этого славяне прочно заселили всю Грецию, достигнув Пелопоннеса.

В течение двух с половиной веков (600–860 гг.) существовала «славянская Греция». К концу ее существования (середина IX в.) славяне оказались практически полностью христианизированными, но сами, параллельно этому процессу, утрачивали свою этнолингвистическую принадлежность, переставали быть славянами. Завершение христианизации «греческих» славян, чему, в частности, способствовала целенаправленная деятельность императора Василия I и патриарха Фотия, совпало в основном с принятием христианства болгарами и сербами.

События середины VI в., существенно затронувшие Паннонию и смежные территории (вторжение аваров, уход лангобардов в Северную Италию и т. п.), привели к тому, что поток славян устремился на юго–запад, в верховья Дравы, вплоть до Энса и даже Тальяменто в северо–восточном углу Италии. Здесь, в долинах восточных Альп, они вошли в соприкосновение с баварцами, которые в это время были еще язычниками. Утверждение христианства среди баварцев шло медленно, и оно стало фактом лишь на рубеже VII–VIII вв., когда св. Эммерам (Haimhramm) крестил герцога Теодо (ок. 695 — ок. 718) и многих других баварцев, и столицей стал Регенсбург, отныне ставший влиятельным центром христианизации этого края (см. Bauerreiss 1949 и др.). Все эти события не могли остаться без отклика и в соседних землях, занятых к этому времени славянами. Центрами влияния были Фрейзинг, Пассау и особенно Зальцбург. В этой ситуации едва ли можно предполагать, что местные славяне не начали постепенно христианизироваться. Однако первые надежные свидетельства приобщения к христианству становятся известными в связи с эпизодами княжеской жизни. Так, около 743 г. Борута Карантанийский посылает своего сына Горазда и племянника Хотимира воспитываться в одном из недавно основанных монастырей (in insulam chemingi lacus. Conversio 4). Последний вернулся из Баварии со священником Майоранусом. Во время правления Хотимира (50–60–е годы VIII в.) христианство основательно распространяется в Карантании (Каринтия и Штирия). Основание в 769 г. герцогом Тассило монастыря в Иннихине (римск. Aguntum), у истоков Дравы, на одном из важных альпийских путей, было задумано как создание нового миссионерского центра, деятельность которого распространялась и на местных славян. Так или иначе, но с 70–х годов VIII века в Карантании началась христианизация населения, чему способствовали благоприятные внутренние и внешние условия. Необходимо учесть, что для этой территории начавшаяся христианизация была второй по счету, так как уже в IV–VI вв. во внутреннем. Норике существовала церковная организация с несколькими епископствами. Благодаря археологическим раскопкам известно, что еще до VII века не только существовали отдельные церкви, но они уже к началу этого столетия успели прийти в запустение и были покинуты или разрушены. Не исключено, что славянское население, пришедшее в эти места, застало в Восточных Альпах романизированных иллирийцев и кельтов, принявших христианство еще до прихода славян. Также возможно, что первое знакомство с христианской верой и первые влияния были получены ими именно из этого источника. Исследователи отмечают чрезвычайную скудость следов языческого культа на этой территории. Вероятно, и это обстоятельство отчасти может объяснить раннее проникновение христианства в Восточные Альпы и, видимо, ту легкость, с которой оно было воспринято и усвоено. Оживленные контакты с соседними германскими и итальянскими землями и рано начавшиеся контакты с миссионерами, которые еще, видимо, на рубеже VI–VII вв. обратили внимание на славянские племена этих мест (так, ирландец Колумбан, умерший в 615 г., находясь у алеманов, собирался отправиться к славянам, чтобы открыть им путь истины, но отказался от этой идеи, так как явившийся ему во сне ангел дал понять, что славяне еще не готовы к принятию христианской веры, см. Vita Columbani I, 27). Но тем не менее уже в начале VII века отмечены первые попытки миссионеров христианизировать славян к югу от Дуная. Ирландские монахи, видевшие свою задачу в peregrinatio pro Christo, в течение VII– VIII вв. имели несомненные контакты и со славянами этих мест. В конце 20–х годов VII века франкский епископ миссионер Аманд побывал у славян, но, как рассказывает его житие (Vita Amandi), убедился, что они еще не созрели в целом для принятия христианства, хотя кое–кто все–таки был приобщен к новой вере. Тем не менее эти усилия, вероятно, не были тщетными, и когда христианство пустило корни в соседней Баварии и последняя обнаружила тенденцию к экспансии в сторону древнего Норика, славяне Карантании относительно легко усваивали христианскую веру, и к середине VIII века в Карантании уже оформилась устойчивая группа верующих христиан, обеспечившая в дальнейшем успешную христианизацию страны.

Славянские племена, оказавшиеся южнее (в Истрии, Хорватии, на Далматинском побережье Адриатики), пришли сюда язычниками и нашли здесь иную обстановку, чем в Карантании. Старое население этих мест уже было христианизировано. Более того, эта территория была местом, где сталкивались или соприкасались интересы Рима и Византии [328]. Ряд источников (и не только письменных) [329] свидетельствует о дестабилизирующем характере славянского присутствия и открытой враждебности к местному христианскому населению. Она проявлялась в нападениях на него, ограблениях церквей, угрозах в отношении главных церковных центров (Спалато и Диррахиум) и т. п. Установление в конце VIII в. франкского контроля над паннонской Хорватией и активность церковных властей в франкской Аквилее (Cividale) способствовали более лояльному поведению славянских вождей населения этих мест и сведению эксцессов к минимуму. Во всяком случае Борна (ок. 810 — ок. 821) и его преемник Владислав (ок. 821 — ок. 835) считались уже христианами. На основании надписи в церкви Святого Креста в Нине [330] делают вывод, что уже при Годеславе славянская верхушка была христианизированной.

Следовательно, именно эти две группы славян, достигших Восточных Альп и северо–восточного побережья Адриатики (предки будущих словенцев и хорватов), видимо, ранее других славян приобщились к христианству, сохранив свой язык и свою этническую принадлежность. Этот процесс, вероятно, уже довольно отчетливо обозначился к концу VIII в., а может быть, и несколько ранее. Впрочем, отдельные случаи (видимо, вынужденного) обращения в христианство известны в конце VIII в. у болгар (Телериг, ок. 772–777). При Круме (ок. 803–814) многие ремесленники–христиане переводятся в Болгарию; вместе с тем, попадая в плен, болгары нередко принимают крещение. Происходящее в это время растворение болгарско–тюркского элемента в славянском, с одной стороны, и постоянные контакты с Византией, с другой, объясняют и нарастающее распространение христианства в Болгарии и специально христианизацию славянского элемента. И хотя до введения христианства в 864–865 гг. оппозиция болгарский — христианский (греческий) остается актуальной, число примеров крещения в верхушечном слое болгарских правителей все увеличивается [331]. Почва была достаточно хорошо подготовлена, и официальное принятие христианства (царь Борис был крещен константинопольским патриархом) открыло путь широкому распространению новой веры. В 870 г. Болгария уже признается архиепископией. Через некоторое время развертывается энергичная переводческая деятельность, появляются первые опыты оригинального творчества в области религиозной литературы, обнаруживаются тенденции к передаче своего опыта другим народам. Немногим позже, чем в Болгарии, христианство было принято и в Сербии (ок. 870 г.). Деятельность Кирилла и Мефодия в 60–е годы IX в. слишком хорошо известна, чтобы говорить о ней здесь — тем более, что Кириллу–Константину Философу в этой книге посвящен особый раздел. Нужно только особо отметить их деятельность в Паннонии, в Блатенском княжестве при дворе Коцела, и последующую интенсивную и плодотворную деятельность их учеников в Македонии (Климент, Наум и др.), где в Охриде сформировался подлинный центр славянского христианского просвещения.

Христианизация славянских народов и земель к северу от Балкан существенно отличалась от аналогичных процессов приобщения к христианству балканских славян. Особенно характерны в этом отношении Моравия и Чехия. Моравская миссия солунских братьев, содержание их деятельности и достигнутые в результате ее успехи известны и очевидны. Менее определенна ситуация до 60–х годов IX в. С большей или меньшей достоверностью можно говорить о слабости контактов моравских славян с христианством, по крайней мере, до VIII в. Но с этого времени влияние центров распространения христианства, находившихся на немецких землях к западу от Чехии и Моравии, становится все более и более настоятельным, иногда оно сопровождается насильственными действиями, хотя в целом, особенно в ранний период христианизации, скорее приходится говорить о благоприятных условиях для обращения мораван в новую веру и об известной религиозной терпимости. Первые случаи принятия христианства отдельными лицами из славян (как правило, высшего слоя) относились к VIII в. Вероятно, рубежом VIII–IX вв. или началом IX в. следует датировать самые ранние из церковных христианских сооружений (например, в Модре; относительно этой церкви существуют, впрочем, и иные, несколько более поздние датировки). «Обращение баваров и карантанцев» свидетельствует об освящении храма для славянского князя Прибины, совершенном архиепископом зальцбургским Адальрамом (821–836 гг.), хотя сам Прибина был крещен позже. В 831 г. пассауский епископ Регинхар «крестил всех мораван» (MMFH IV, 407), что означало, судя по всему, крещение всей страны, во–первых, и распространение на нее юрисдикции пассауской церкви, во–вторых. Хорошо известно, что Моравия была объектом деятельности разных миссионерских групп — ирландско–шотландской, франкской, баварской, северо–итальянской (миссионеры из Аквилейского патриархата), «греческой» («Житие» Мефодия; как предполагается, это изъ грекъ имеет в виду далматинских миссионеров, признававших власть Византии), наконец, «солунской». В 845 г. Людовик Немецкий принудил креститься 14 чешских вельмож, а в 846 г. вторгся в Моравию и сверг Моймира. Само обращение Ростислава к византийскому императору и особенно его слова, переданные послами, о том, что «наш народ отверг язычество» и что он нуждается в учителях, которые наставили бы его в вере на родном языке, лучше всего свидетельствуют о далеко зашедшей христианизации [332] и готовности еще полнее и глубже утвердиться в новой вере. Но все возрастающие претензии Зальцбургской и Пассауской епископий, как и военные успехи немцев, привели к тому, что дело Кирилла и Мефодия не получило должного развития, а сама Великая Моравия стала провинцией Восточно–франкского королевства. Нигде в славянских странах борьба «западного» и «восточного» христианства не обнаружилась так рано и не приняла таких драматических форм, как здесь.

Все рассмотренные до сих пор славянские народы и страны были в основном христианизированы к 60–70–м годам IX в. Славянские земли к северу и к востоку от этой территории приняли христианство существенно позже и в отличных, хотя и разнящихся между собою условиях. На территории Польши приобщение к христианству складывалось по–разному. В 70–80–е годы IX в. малопольские земли были захвачены Моравией, местная династия была уничтожена, а висляне крестились по восточному обряду и, следовательно, хотя и на короткое время, стали носителями кирилло–мефодиевской традиции, о которой можно судить лишь по разрозненным ее следам. Тем не менее, известны даже некоторые имена краковских епископов конца IX — начала X в. В северной половине Польши, на великопольских землях, ситуация была иной. Ко времени Мешко I обнаружилась отчетливая тенденция к экспансии в западном направлении. Здесь она столкнулась с сопротивлением как отдельных славянских племен, так и датского короля и ряда немецких феодалов. В этих условиях союз со Священной Римской Империей, возникшей в 962 г., был особенно и взаимно желанен. Это обстоятельство, как и польско–чешское сближение (Мешко заключил брачный союз с дочерью Болеслава I Чешского), диктовали, если угодно, и определенную «унификацию» по конфессиональному признаку. Поэтому в 963 г. Мешко принял христианство по латинскому обряду, которое было существенно окрашено чешским влиянием.

Славянские племена к западу от Одры и далее, а также в западном Поморье были относительно изолированы от контактов с христианством, пока их западными соседями были язычники–саксы. Но когда в середине VIII в. Карл Великий нанес саксам решительное поражение, они вынуждены были обратиться к нему с просьбой о мире. Ценой мира была присяга на верность и принятие христианства (Падерборн, 777 г.). Еще раньше, уже в VII веке, в контакт с Франкской державой вошли лужичане, тем самым став объектом миссионерских устремлений. С этого времени ряд славянских племен, размещавшихся к востоку от земель саксов, оказались соседями мощной христианской империи Карла Великого, вскоре испытавшими на себе силу своего нового соседа. Процветающий у этих племен языческий культ, свидетельствующий один из наиболее разработанных и оригинальных вариантов славянского язычества, оказался перед лицом серьезнейшей угрозы. Но приверженность славянских племен этого уголка Европы язычеству и «культовому патриотизму» как основе племенного самосознания, поддерживаемому всей организацией религиозной и общественной жизни (весьма значительная роль жрецов, и не только в вопросах религии, святилищ, храмовых культов), была очень велика, и они дольше всего сопротивлялись принятию христианства [333], хотя формально в германских землях они считались принявшими христианство (ср. Thietmar III, 17; Adam II, 5, 15, 20, 44 и др.), имели церкви, может быть, даже монастыри, слушали проповеди. Находясь на крайнем западном выступе Славии, в непосредственном соседстве с такими важными миссионерскими центрами, как Гамбург (отсюда был св. Ансгар (Анскарий), назначенный в 831 или в 832 г. папским легатом у шведов, датчан, а также славян), Бремен, Бамберг, несколько позже Магдебург, архиепископом которого был Адальберт, обративший многие славянские племена в христианство, славянское население этих мест под крайним принуждением принимало христианство, но при первой же возможности восставало, убивало представителей клира, разрушало церкви (как, например, в Гавельберге и Браниборе во время возмущения полабских славян в 983 г.), уничтожало символы христианской веры и обращалось к еще не забытому язычеству. Даже когда отдельные князья (как Готшалк) радели христианству, внедряли его, строили церкви, основывали монастыри, соплеменники не раз подымали восстание и уничтожали все сделанное (ср. мятеж 1066 г. против этого князя). И во всяком случае в начале XII в. язычество у полабских и прибалтийских славян было еще живо и даже, видимо, во многих случаях было господствующей формой религиозной практики. Христианизация шла медленно, и это доставляло немало забот миссионерам. Их тактика была двоякой. С одной стороны, она носила черты репрессивности (уничтожение священных рощ и святилищ) с последующей «компенсацией» (воздвижение церквей на месте разрушенных святынь языческого культа); с другой стороны, в целях ускорения христианизации и для того, чтобы она была не формальной, предпринимались попытки приобщения местного населения к новой вере на их собственном языке (так, известно, что епископ Мерзебургский Вернер (1074–1101) распорядился, чтобы для него были приготовлены книги «на славянском языке», т. е., видимо, переводы избранных богослужебных текстов и основных молитв на местный лужицкий диалект; предполагают, что их могли делать клирики из славянской среды). Тем не менее и несмотря на успехи в распространении христианства среди лужичан, «коих огромное множество удерживалось до тех пор заблуждением идолопоклонничества» («Vita Wernheri»), несмотря на изменение ряда важных обычаев, как–то переход в X–XI вв. к обряду трупоположения и т. п., развитая церковная организация, обеспечивающая процесс христианизации и преодоления языческих рецидивов, сформировалась в Лужице существенно позже, только в XIII–XIV вв. (в междуречье Эльбы и Заале в XI–XII вв.). В целом прошло, по–видимому, около четырех веков, прежде чем основы язычества были решающим образом подорваны, и христианство одержало победу. Нигде в славянском мире переход от язычества к христианству не был сопряжен со столь тяжелыми и кровавыми событиями. Роковое отождествление свободы с язычеством, а неволи с христианством, с одной стороны, и, с другой, убеждение в том, что нужно непременно выбирать между двумя взаимоисключающими состояниями — или оставаться славянином, или стать христианином, — в очень значительной степени определили трагическую судьбу этих племен, потерявших сначала свободу и язычество, а потом и язык, свою этническую принадлежность и даже свое имя. Эти тяжелые страницы истории насильственного утверждения христианства и слепого противопоставления ему эгоистических принципов абсолютизированного «национального» самостояния содержат важные уроки как для «внешних», так и для «внутренних», и выдвигают серьезные нравственные проблемы непреходящего значения.

Пространственная череда славянских земель замыкается Русью, где христианство было принято в 988 г., и принято не только добровольно, но и при ситуации, когда было несколько возможностей выбора. Но официальное крещение Руси и искренний, несколько наивный, но трогательный энтузиазм по поводу вступления в царство благодати, отданность учению Христа и высокие образцы святой жизни не должны ввести в заблуждение как относительно язычества и его остатков, долго, практически до настоящего времени сохраняющихся в ряде сфер духовной жизни народа, так и относительно многих соблазнов «исторического» христианства на Руси. Тем важнее, чтобы была четко обозначена и наиболее высокая и чистая сторона в тысячелетнем бытии у нас христианства [334].

Эта пространственно–временная панорама христианства у славян [335] (или на землях, где они жили наряду с другими народами) в историческом и геополитическом контексте нуждается в дополнении. Речь идет о балтийских племенах и землях, столь тесно и интимно, нередко до неразличения связанных с племенами и землями Славии. Пруссы довольно рано соприкоснулись с христианством по крайней мере на языковом уровне: во всяком случае такие слова, как nadele "воскресенье" и sabatico "суббота", были заимствованы в прусский язык до IX в. (см. Levin 1974:87 и др.), хотя в данном случае речь не шла об усвоении христианства как религии. Языческий культ, достаточно сильно развитый и весьма специализированный (ср., с одной стороны, сведения о святилище в Ромове и ряде ритуалов, а с другой, функциональную дифференциацию внутри жреческого сословия), держался долго и прочно. Более того, он в существенной мере определял «теократические» тенденции в развитии прусского общества и отчасти направлял его в сторону сепаратизма и изоляционизма. Задерука с формированием предпосылок создания государственного строя, сыгравшая роковую роль в истории пруссов, не в последнюю очередь связана с гипертрофией жреческой структуры и исключительной, можно сказать, самодовлеющей ролью культа. Но на рубеже I и II тысячелетий положение существенно изменилось, и «государственные» соседи начали теснить пруссов. Если Русь в лице уже князя Владимира, позже — киевских, волынских, смоленских князей нападала на южные и юго–восточные пределы прусской земли (ятвяги, галинды), то наступление Польши, начавшееся при Болеславе Храбром (992–1025), таило в себе более серьезные угрозы. Пруссы несли урон по границе с Польшей; особенно ощутимым было сокращение прусского этнического элемента в Нижнем Повисленье; центр прусской жизни сдвигался на периферию, дальше от опасных соседей, и то, что дольше всего пруссы сохраняли свое лицо в Самбии, конечно, не может быть объяснено случайностью. На рубеже X–XI вв. засвидетельствованы конкретные попытки обращения пруссов в христианство. Они закончились неудачей, и мученическая смерть Адальберта–Войцеха (997 г.) и Бруно (1009 г.) отметила эту раннюю попытку приобщения пруссов к новой вере. Более драматично для пруссов стала складываться ситуация с начала XIII в. Проникновение немцев в восточную Прибалтику (в начале века уже была основана Рига), религиозная активность на границе прусских земель (назначение в 1215 г. Христиана кульмским епископом, создание Добжинского ордена, перенесение в Пруссию деятельности Тевтонского ордена), колонизационный поток из севернонемецких городов, неразумное предложение Конрада Ордену обосноваться на Висле, наконец, посылка в 1230 г. в Хелминскую землю рыцарей Ордена во главе с Германом Бальке и т. п. — все это сделало положение пруссов безвыходным. И в ближайшие два–три десятилетия сопротивление пруссов было сломлено, независимость утрачена, несмотря на то, что пруссы боролись до конца, не раз восставали, старались так или иначе сохранить хотя бы остатки старой веры. В XIII в. пруссы были христианизированы, и здесь, как и в землях полабских и прибалтийских славян, начался активный процесс утраты языка, своей культуры, своей этнической самостоятельности. Он зашел так далеко, что позже, даже когда обстоятельства становились все более и более, благоприятными и ситуация смягчалась, пруссы уже никогда не могли обрести хотя бы только этноязыковую самостоятельность. Последний шанс, появившийся в XVI в., не мог быть использован; пруссы исчезли со страниц истории, и их земли стали немецким владением.

Примерно в то же время (XIII в.) была христианизирована территория современной Латвии. Впрочем, попытки миссионеров начались несколько раньше, и они подкреплялись одновременным проникновением сюда немецкого торгового элемента. Важную роль в этом сыграло основание Любека, который оказался центром и религиозной, и экономической экспансии. Из Сегебергского монастыря любекской епархии был и Мейнгарт, посвятивший себя апостольской деятельности среди ливов и вскоре рукоположенный епископом Ливонии. Основание Риги и деятельность Альберта были новой страницей в христианизации края. В течение почти всего XIII в. орден Меченосцев расширял круг земель и племен (земгалы, курши, селы, латгалы), обращавшихся в христианство. И здесь история этого обращения оказалась связанной с насилием, вызывавшим к жизни сопротивление, героическое, но нередко лишенное конструктивности и поэтому нецелесообразное. В этих условиях большой урон несла и «национальность» с ее традиционной культурой, и христианство, которое воспринималось в значительной мере «внешне», вне наиболее глубоких и творческих его смыслов.

История обращения в христианство Литвы являет еще один, сильно отличающийся от «прусского» и «ливонского» вариант. То, что предгосударственные или даже раннегосударственные формы складывались здесь раньше, чем у других балтийских племен, и получали более основательный характер, сыграло, конечно, свою роль. Государственная и политическая трезвость, практицизм и гибкость (внешний наблюдатель иногда склонен преувеличивать «цинизм» такой позиции) наложили свой отпечаток на все перипетии усвоения христианства языческой Литвой. И еще одна важная черта не может быть упущена из внимания — широкий геополитический кругозор наиболее выдающихся руководителей Литвы: решения, нередко казавшиеся совершенно противоположными, но имевшими в конечном счете единую глубинную цель, принимались не от безразличия или цинизма, а с учетом всей ситуации вокруг, с оглядкой на Ливонию и Пруссию, Польшу и Русь. И, наконец, еще одна особенность политики литовских князей в отношении христианства. Шаги навстречу христианству делались не тогда, когда выбора уже не было и нужно было принимать диктуемые условия, но чуть раньше, чем ситуация оказывалась полностью детерминированной и уже необратимой. Именно поэтому у литовских князей, как правило, всегда оказывалась некоторая свобода выбора, дававшая возможность и права на компромисс, сделку, договор, при котором обе стороны так или иначе связывают себя взаимными обязательствами.

Нужно думать, что именно в этом контексте объясняются неоднократные принятия христианства (в частности, уже Миндовгом в 1252 г., потом Ольгердом — притом то по «восточному», то по «западному» образцу — и т. п.) и отказ от него, возвращение к язычеству, которое с известного времени, похоже, тоже стало для княжеской власти актом скорее идеологически–политического значения, нежели религиозного. В условиях постоянной борьбы с соседями на западе и востоке, севере и юге Литвы удалось не только сохранить свою государственность, но и создать сильную и надежную военную организацию, которой еще предстояло сказать свое слово в будущей истории Литвы. Еще важнее, пожалуй, то, что к концу XIV в. литовское государство накопило некоторый запас прочности, обеспечивший ему возможность нужного выбора в нужный момент. Поэтому только поверхностный наблюдатель может объяснять случайностью «внезапное» возвышение Литвы и превращение ее чуть ли не в основную силу в этом регионе Восточной Европы, единственным соперником которой была складывающаяся Московская Русь. На самом деле решающий момент был выбран удачно и сознательно, он вольно и невольно подготовлялся загодя усилиями Гедимина, Ольгерда и Ягайлы. И династический брак Ягайлы и Ядвиги и принятие христианства, добровольное и вполне ответственное со стороны Ягайлы (несмотря на привычку и, видимо, привязанность к некоторым «ходам» языческого самосознания), были лишь счастливым увенчанием долгого и трудного пути. Христианство было принято без тех деформаций его и комплексов со стороны новообращенных, которые были так характерны для латышских и прусских племен; национальность, язык, государственная самостоятельность были сохранены и даже приумножены. Переход от язычества к христианству в основном оказался довольно органичным, не сопровождаемым потрясением основ, и это обстоятельство очень во многом предопределило дальнейшие исторические судьбы христианства в Литве — и в периоды неслыханных триумфов (уже через несколько лет после 1387 г. при Витовте (1392–1430) Литовское государство простиралось от Балтийского моря до Черного и от Нарева и Западного Буга до Подмосковья, почти до линии Ржев — Можайск — Калуга), и в периоды, к сожалению, более частые, напряженной, из последних сил, и нередко трагической борьбы за основы своего государственного, культурного и языкового бытия [336].

Утверждение христианства у славян на широких просторах Восточной, Центральной и Южной Европы и в балтийских землях было, несомненно, событием великого исторического значения. Оно прямо или косвенно отразилось на государственной жизни стран и народов этого обширного ареала, на внешней и внутренней политике, на всей системе межгосударственных отношений, на социальной структуре общества и даже на хозяйственно–экономических основах и принципах, понимаемых достаточно широко. Влияние христианства на духовную культуру, на формирование им новых видов духовности и нравственных идеалов, на развитие литературы, искусства, науки, философии, теологии, права, просвещения не вызывает сомнений в целом, но, к сожалению, чаще всего понимается слишком узко и «практически», с большим вниманием к «материальной» эмпирии, чем к глубинной сути духовной жизни. Наконец, нужно помнить и об основном вкладе христианства — его роли в собственно религиозно–богословском аспекте. Принятие христианства и распространение его на огромных пространствах Центральной, Юго–Восточной и Восточной Европы на рубеже двух тысячелетий (эта эпоха для славян и балтов — их «осевое время»), постепенное усвоение его, сначала формальное, а затем и по существу, жизнь по христианским заветам — все это было прорывом огромного значения в новое пространство и — на глубинном уровне — открытием пути к Богу и жизни с Ним и в Нем, к преображению всей жизни, которым в конечном счете охватывались все сферы — быт, хозяйственно–экономическая, социально–правовая, религиозно–нравственная. Не все возможности были использованы и не всё было востребовано, но дверь к этому новому способу существования оставалась открытой и нужна была только готовность войти в нее, ответ–отзыв своей открытостью на предлагаемую открытость.

Именно в этом контексте возникает особая тема — христианство и язык. Она конечно, не нова, но чаще всего сводится к узкопрагматическому аспекту христианской терминологии в конкретном языке. При этом упускается наиболее существенное — христианизация самого языка, внедрение в него новых духовных импульсов и энергий, актуализация его творческих потенций. Для русской духовной традиции, восприемницы учения о Слове–Премудрости, породившей позже великую литературу, эта сторона языка оказывается особенно важной. Высшие логосно–софийные смыслы русского языка и языкового творчества, отраженного в текстах, обычно объясняются «эллинизацией» русского языка, его «эллинским» духом, прикосновенностью к той же стихии. В принципе это верно, но правильнее говорить в этом случае именно о «христианизации» языка, преодолении и пресуществлении его «языческих» потенций (ср. язык и языки "язычники", язычество — к связи языка и религии, языка и духовной культуры) в духовность иного рода, которая может и должна рассматриваться уже в ином контексте, — так сказать, «сверх–историческом», в который, однако, входит и «историческое» как субстрат его.

* * *

Тысячелетняя годовщина принятия христианства на Руси дает еще один повод для обсуждения важнейшей темы христианизации русского языка (эллинизация составляет лишь часть всей темы) и, следовательно, для обращения к важнейшему вопросу о взаимодействии языка и культуры, об их сотрудничестве, соревновании и соперничестве, воплощающихся во взаимозависимости этих двух сфер и соответствующих их элементов. Эта амбивалентность и двунаправленность отношения как раз и определяет все основное и наиболее актуальное во всей зоне контактов языка и культуры. Если переход от языческой эпохи к христианской и на Руси, и в других славянских странах и землях существенно отразился на языке, открыв перед ним новые возможности, то и язык в свою очередь не был исключительно формой, пассивно фиксирующей этот переход. В значительной степени он сам предопределял формы, а отчасти и элементы содержания этого перехода, навязывая им то, что было возможно и реально в данном языке — языке славян на рубеже I и II тысячелетия н. э., который вполне достоверно может пониматься как поздняя стадия праславянского. Эта ситуация естественно возвращает нас к вопросу о взаимодействии языка и культуры, об их сотрудничестве, соревновании и соперничестве, которые должны пониматься как взаимозависимость этих двух сфер и соответствующих их элементов. В других работах эта проблема освещена подробно (ср. Топоров 1987:183–251; 1988:3–50), и поэтому здесь уместно напомнить лишь некоторые из основных положений.

Отношение амбивалентности и двунаправленности, отмеченное выше, характеризует ситуацию во всей зоне контактов языка и культуры. Наиболее типичные формы взаимодействия языка и культуры реально воплощают логически предельные состояния в этой сфере. С одной стороны, язык как основа культуры, ее строительный материал и одновременно демиург существеннейших ее частей, предопределяющий некоторые важные параметры культуры, форму ее выражения и мотивировки ее смыслов; наконец, язык как деятельный участок развития культуры и — как результат — «языковой» модус культуры. С другой стороны, императивы культуры, положительные и отрицательные, предписывающие языку специфические сферы употребления, ставящие функциональные рамки, выдвигающие перед языком новые задания и — как результат — «культурный» слой языка, фиксация отложений культуры в языке, охватывающих в более широкой и глубокой перспективе весь язык.

Когда проблема взаимодействия языка и культуры вводится в контекст «перехода» (какой имел место на рубеже языческой и христианской эпох) и особенно «резкого перехода» («резкость» в данном случае определяется не временем протекания всего процесса, а принципиальностью изменений — вплоть до смены «культурной» парадигмы и языковой «моды», не говоря уж о формировании письменного, а затем и литературного языка), то эта ситуация становится в высокой степени диагностической, и она оставляет по себе многочисленные и разнообразные следы. В этих условиях, разумеется, взаимодействие языка и культуры интенсифицируется, и сам язык подвергается изменениям, осуществляемым в значительной степени сознательно (другой вариант— осуществившись бессознательно, эти изменения в дальнейшем становятся объектом осознанной языковой эволюции); иное дело — верно или ошибочно это осознание. Два наиболее частых и вместе с тем простых случая (кстати, принадлежащих к числу довольно основательно изученных), отраженных и в славянских данных, относящихся к рассматриваемому переходному периоду, предполагают, с одной стороны, заимствование целого пласта чужеязычных слов, связанных с ключевыми понятиями нового религиозного учения (ср. в русском языке *krьstъ, *сьrkу и т. п., само имя Христа и обозначение христианства и т. д.; ср. такие исследования, как Miklosich 1876:1–58; Frinta 1918; 1954; Klich 1927; Setka 1940; Makarska 1964–1965; Olesch 1976:10–31 и др.), а также выработку довольно разветвленного словаря калек с греческого (как в русском языке) или с латинского (для западно– и отчасти южно–славянских традиций) и, с другой стороны, вытеснение из языка (полностью или частично) целого ряда старых слов, слишком тесно связанных с «языческими» реалиями (и поэтому слишком себя «скомпрометировавших» в глазах ревнителей нового благочестия), не нашедших себе места в новой системе и приобретших отчетливо негативные коннотации («невежество», «дикость», «суеверие» и т. п.). Третий случай (между прочим, он из числа наименее изученных) более сложен и глубок с точки зрения «культурно–языковой» перспективы, и поэтому он особенно показателен в аспекте темы взаимодействия языка и культуры. Речь идет о ситуации, когда слово, не только хорошо известное в языческую эпоху, но и, более того, обозначавшее важное понятие языческой веры, тем не менее сохраняется и в христианскую эпоху, играя ключевую роль в новой системе понятий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.