ГЛАВА ВОСЬМАЯ Великие образы Евангелия от Иоанна

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Великие образы Евангелия от Иоанна

1. ВВЕДЕНИЕ: «ИОАННОВ ВОПРОС»

До сих пор, пытаясь прислушаться к словам Иисуса с тем, чтобы лучше узнать Его, мы в основном опирались на свидетельства синоптических Евангелий (Матфея, Марка и Луки) и только в некоторых случаях обращались к Иоанну. Теперь настало время сосредоточить наше внимание на том образе Иисуса, который нам дается четвертым евангелистом и который во многих отношениях предстает совершенно иным.

Синоптические Евангелия показали нам, что тайна Богосыновства, тайна Его единения с Отцом является неотъемлемой частью образа Иисуса: она присутствует в каждый момент Его бытия и все определяет собою, хотя и остается при этом сокрытой в Его человеческой ипостаси; наличие этой тайны угадывалось Его бдительными противниками, ученикам же она открылась постепенно благодаря дарованному им праву находиться подле Иисуса в момент молитвы — праву быть внутренне подле Него и шаг за шагом, преодолевая непонимание, постигать то, что открывалось им в минуты великого откровения со всею очевидностью. У Иоанна Божественная сущность Иисуса явлена открыто. Даже споры Иисуса с иудейским храмовым священством предстают у него как предвосхищение того, что будет сказано Им потом перед синедрионом, — как начало судилища над Иисусом, о котором Иоанн, в отличие от других евангелистов, отдельно ничего не говорит.

Своеобычность Евангелия от Иоанна, в котором вместо притч мы обнаруживаем великие речения, исполненные глубочайших образов, и в котором главное место действия, связанное с земным служением Иисуса, переносится из Галилеи в Иерусалим, дала основания современным исследователям сделать вывод о том, что этот текст — за исключением описания Страстей Христовых и отдельных деталей — не может считаться исторически достоверным и должен рассматриваться как более поздняя богословская реконструкция. Так, сложилось мнение, что четвертое Евангелие, хотя и является, несомненно, важным документом, свидетельствующим о дальнейшем развитии христологии, все же не может служить источником сведений об историческом Иисусе. Впоследствии, когда были обнаружены египетские свитки начала II века, которые доказывали, что это Евангелие было составлено еще в I веке, пусть и в самом его конце, попытки датировать его более поздним временем, чем другие Евангелия, были оставлены, что, впрочем, нисколько не поколебало мнения о том, будто это Евангелие не является историческим документом.

На развитие богословского толкования Евангелия от Иоанна во второй половине XX века большое влияние оказал вышедший в 1941 году комментарий Рудольфа Бультмана. Главный его тезис сводится к тому, что истоки ключевых положений Евангелия от Иоанна следует искать не в Ветхом Завете и не в иудействе времен Иисуса, а в гностицизме. Особенно примечателен следующий пассаж: «Идея вочеловечения Спасителя проникла в гностицизм не из христианства; эта мысль изначально гностична; скорее можно допустить, что она была воспринята христианством уже на самой ранней стадии и приспособлена далее к христологии» (Bultmann, 10 f.). И то же самое мы читаем в статье, опубликованной в третьем томе энциклопедии «Религия в истории и современности»: «Абсолютный Логос может происходить только из гнозиса» (RGG, 3, III, 846).

У всякого читателя естественным образом возникает вопрос: откуда это известно Бультману? Ответ Бультмана звучит обескураживающе: «И хотя общие очертания такого мировоззрения реконструируются по источникам, которые датируются более поздним временем, чем Евангелие от Иоанна, эти представления, несомненно, являются более древними» (Bultmann, 11). В этом важном вопросе Бультман заблуждается. Мартин Хенгель в своей тюбингенской лекции «Сын Божий» («Der Sohn Gottes»), расширенный вариант которой был опубликован в 1975 году, назвал подобные теории, обосновывающие существование в древности мифа о послании Сына Божия в мир, «псевдонаучным мифотворчеством» и аргументировал это следующим образом: «В действительности не существует ни одного дохристианского гностического мифа о „спасителе“, который был бы документально подтвержден источниками» (Hengel 1975, 53 f.). «Гностическое учение как явление духовной жизни обнаруживается не ранее I века по Р.X. и достигает своего развития лишь во II веке» (Ibid., 54).

Поколение исследователей Евангелия от Иоанна, пришедшее на смену поколению Бультмана, выбрало для себя совершенно иное направление, радикальным образом пересмотрев прежние позиции, о чем можно судить по книге Мартина Хенгеля «Иоаннов вопрос», в которой подробно и обстоятельно представлены основные разногласия, касающиеся этой проблемы. Если же мы посмотрим на интерпретацию Евангелия от Иоанна, данную Бультманом, уже с учетом результатов современных исследований, то мы увидим, что и высокая ученость не может уберечь от глубочайших заблуждений и ошибок. Но что говорят нам современные исследования?

Во-первых, современные исследования лишний раз подтвердили то, что, по существу, уже было известно и Бультману, а именно то, что четвертое Евангелие основывается на необычайно точном знании времени и места описанных событий, то есть могло быть написано только тем, кто действительно хорошо представлял себе Палестину времен Иисуса. Кроме того, было доказано, что это Евангелие целиком и полностью составлено в логике Ветхого Завета, в логике Торы (Рудольф Пеш), и что вся его аргументация уходит корнями в иудейство времен Иисуса. Язык четвертого Евангелия, в котором Бультман усматривал черты гностицизма, несет в себе отчетливые признаки, по которым без особого труда можно установить его родословную. «Текст написан на простом, нелитературном диалекте греческого языка койне, то есть на языке иудейского благочестия, которым пользовалось среднее и высшее сословие тогдашнего Иерусалима, <…> где вместе с тем, однако, существовал „священный язык“, на котором читалось Писание, возносились молитвы и велись ученые споры» (Hengel 1993, 286).

Хенгель указывает на то, что «в эпоху Ирода в Иерусалиме сложился особый высший слой эллинизированных иудеев со своей особой культурой» (Ibid., 287), и приходит к выводу, что четвертое Евангелие вышло из круга иерусалимской священнической аристократии (Ibid., 287). Подтверждением этому может служить небольшая деталь, которую мы обнаруживаем в Евангелии от Иоанна. Рассказывая о том, как Иисус был схвачен и отведен к первосвященникам для допроса, евангелист сообщает, что вслед за Ним туда же направились Симон Петр и «другой ученик», чтобы узнать, как будут развиваться события. Об этом «другом ученике» говорится: «Ученик же сей был знаком первосвященнику, и вошел с Иисусом во двор первосвященнический» (Ин 18:15). Благодаря знакомству с первосвященником «другой ученик» не только сам прошел во дворец, но и помог пройти Петру, который невольно оказался в ситуации, подтолкнувшей, вероятно, его к отречению. Эта небольшая деталь свидетельствует о том, что круг учеников Иисуса был достаточно широк и действительно был связан с верхушкой священства, на языке которого и говорит четвертое Евангелие.

Таким образом, мы вплотную подошли к двум основным вопросам, из которых, собственно, складывается «Иоаннов вопрос»: кто был автор этого Евангелия и насколько достоверен с исторической точки зрения его текст? Попробуем ответить на первый из них. В самом Евангелии, в описании Страстей Христовых, об этом говорится с достаточной ясностью. Здесь, в частности, описывается, как один воин пронзил копьем Иисуса и «тотчас истекла кровь и вода» (Ин 19:34). Далее следуют необычайно важные слова: «И видевший засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили» (Ин 19:35). Евангелие ссылается на очевидца тех событий, и совершенно ясно, что этот очевидец и есть тот самый ученик, о котором уже рассказывалось, будто он стоял при кресте и был тем, кого любил Иисус (Ин 19:26). И этот же самый ученик называется затем автором Евангелия (Ин 21:24). Его образ мы встречаем в разных местах Евангелия от Иоанна (Ин 13:23; 20:2—10; 21:7; 1:35, 40; 18:15).

Эти упоминания, позволяющие судить об авторстве четвертого Евангелия, дополняются указанием на его внутренний источник, которое нам дается в рассказе о Тайной вечере. Там об этом ученике говорится, что он занимал место возле Иисуса и «припал к груди Иисуса» (Ин 13:25), когда ему выпало спросить у Него, кто же станет предателем. Эти слова совершенно сознательно соотнесены с финалом первой главы Евангелия от Иоанна, где мы читаем об Иисусе: «Бога не видел никто никогда; Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил» (Ин 1:18).[51] Подобно тому как Иисус, припав к груди Отца, из сердца Его обретает знание о тайне Его, так и евангелист, покоясь на груди Иисуса, из сердца Его, из своего внутреннего пребывания в Нем черпает свое знание.

Но кто же все-таки этот ученик? Евангелие ни разу не называет его по имени — указывает лишь на его связь с Петром и некоторыми другими учениками и тем самым как будто подводит к тому, что это может быть Зеведеев сын Иоанн, хотя это до конца так и остается непроясненным. Евангелие совершенно сознательно не раскрывает этой тайны. Примечательно, что в Апокалипсисе, наоборот, имя автора названо уже в самом начале (Откр 1:1, 4); однако, несмотря на близкую связь между Апокалипсисом, Евангелием от Иоанна и Посланиями Иоанна, вопрос о том, является ли их автор одним и тем же лицом, все же остается открытым.

Ульрих Вилькенс в своем обширном исследовании «Богословие Нового Завета» выдвинул недавно тезис о том, что «возлюбленного ученика» следует рассматривать не как историческую фигуру, а как один из структурных элементов веры: «Писание не существует без „живого голоса“ Евангелия, а „живой голос“ не существует без личного свидетельства простого христианина, выполняющего функцию „возлюбленного ученика“ и наделенного авторитетом этого „возлюбленного ученика“, в котором соединяются, укрепляя друг друга, долг служения и Дух» (Wilckens, 158). При всей верности этого суждения о структуре веры, оно тем не менее представляется недостаточным для ответа на наш вопрос. Если «возлюбленный ученик» в Евангелии берет на себя функцию свидетеля истинности происшедших событий, то в этом случае он представляет себя как живого человека: он хочет, как свидетель, как очевидец, подтвердить достоверность событий в реальной истории и тем самым возвести себя в ранг исторического лица; в противном случае все слова, определяющие цель и суть Евангелия, превращаются в пустые фразы, лишаясь своего содержания.

Со времен Иринея Лионского церковная традиция единодушно считает Иоанна, сына Зеведеева, «возлюбленным учеником» и автором четвертого Евангелия. Это как будто вполне соответствует тем намекам, которые содержатся в Евангелии и которые со всею определенностью указывают на то, что речь в данном случае идет об одном из апостолов, который сопровождал Иисуса с момента Крещения в Иордане до Тайной вечери, Креста и Воскресения.

В Новое время, однако, это толкование было подвергнуто серьезному сомнению. Мог ли рыбак, промышлявший на Генисаретском озере, написать высокий текст Евангелия, наполненный глубочайшими прозрениями Божественной тайны? Мог ли он, житель Галилеи, простой человек, быть связанным и по языку, и по мысли с иерусалимской аристократией, с верхушкой священства, как был связан с нею подлинный евангелист? Мог ли он состоять в родстве с семьей первосвященника, на что как будто намекает текст (Ин 18:15)?

Французский экзегет Анри Казель, опубликовавший, в продолжение исследований Жана Кольсона, Жака Винанди и Мари-Эмиля Буамара, специальную работу, посвященную социологии храмового священства тех времен, убедительно показал, что подобная атрибуция вполне возможна. Священники отправляли свою должность по очереди, так что на каждого приходилось по два срока продолжительностью в одну неделю. По окончании службы священник возвращался в родные места, где он, чтобы прокормиться, посвящал себя совершенно другим занятиям; то, что священники владели, как правило, еще и другими, дополнительными профессиональными навыками, было тогда в порядке вещей. Судя по тексту Евангелия, Зеведей не был простым рыбаком; известно, что он держал наемных работников, именно это обстоятельство и позволило его сыновьям спокойно уйти из дому. «Зеведей вполне мог быть священником и при этом иметь собственность в Галилее, обеспечивая себе существование рыбным промыслом. Скорее всего, в Иерусалиме у него было временное жилье неподалеку от той части города, где селились ессеи» (Cazelles, 481). «Трапеза, во время которой этот ученик „возлежал у груди Иисуса“, происходила в доме, находившемся вероятнее всего в том районе, где жили ессеи», — во «временном жилище» священника Зеведея, который «предоставил Иисусу и двенадцати ученикам верхние покои» (Ibid., 480 f.). В связи с этим Казель приводит одну интересную подробность: по иудейскому обычаю, хозяин дома, а в его отсутствие старший сын хозяина, занимает место по правую руку от гостя, «к груди которого он припадает головой», как об этом и сказано в Евангелии от Иоанна (Ibid., 480).

Таким образом, современный уровень исследований позволяет с большой долей вероятности сказать, что Иоанн, сын Зеведеев, и был тем самым свидетелем, о котором сообщается в Евангелии (Ин 19:35), и, следовательно, он может считаться истинным автором четвертого Евангелия. Тем не менее это не снимает некоторых вопросов из комплекса проблем, связанных с историей сложения самого текста, вобравшего в себя разновременны?е редакционные наслоения.

В этой связи представляется важным обратить внимание на сведения, которые сообщает нам историк Церкви Евсевий Памфил, епископ Кесарийский. В своей «Церковной истории» он пишет среди прочего о пятитомном труде Папия Иерапольского и приводит цитату, в которой Папий говорит о том, что хотя он и не знал лично святых апостолов, но веру свою получил от тех, кто был близок к ним. При этом Папий Иерапольский упоминает других учеников Иисуса и называет имена Аристиона и пресвитера Иоанна. Примечательно, что при этом он не отождествляет святого апостола и евангелиста Иоанна с Иоанном-пресвитером. Если с первым ему уже не довелось познакомиться, то со вторым он встречался не раз (Kirchengeschichte, III, 39).[52]

Эти сведения представляются необычайно важными: по ним и по другим свидетельствам подобного рода мы можем судить о том, что в Эфесе существовало нечто вроде школы Иоанна, которая вела свою историю непосредственно от любимого ученика Иисуса и в которой затем определяющую роль стал играть пресвитер Иоанн, наделенный особым авторитетом. Этот пресвитер Иоанн появляется во Втором и в Третьем посланиях Иоанна (2 Ин 1:1; 3 Ин 1:1) как их составитель и называется просто «пресвитер» (без добавления имени Иоанн).[53] Совершенно очевидно, что он и апостол два разных лица. При этом следует отметить, что пресвитер, предстающий в каноническом тексте под этим загадочным «именем», был, судя по всему, тесно связан с апостолом и, быть может, даже лично знал Иисуса Христа. После смерти апостола он выступает как его душеприказчик, взяв на себя роль распространителя его наследия. Вот почему со временем эти два образа слились в один. Как бы то ни было, следует, видимо, признать, что окончательный текст четвертого Евангелия сложился при самом деятельном участии «пресвитера Иоанна», который мог взять на себя эту ответственность по праву доверенного лица, сохранившего Предание в том виде, в каком он воспринял его непосредственно от самого Иоанна, сына Зеведеева.

Все эти данные позволяют сделать вполне определенные выводы, и я совершенно согласен с Петером Штульмахером, который пишет о том, что «все содержание четвертого Евангелия восходит непосредственно к тому ученику, которого Иисус любил больше других. Пресвитер же считал себя его преемником, его рупором» (Stuhlmacher, II, 206). В том же духе высказываются и Ойген Рукштуль и Петер Дшулниг: «Составитель текста Иоаннова Евангелия был чем-то вроде „правопреемника“, распоряжающегося наследием любимого ученика Иисуса» (Ibid., 207).

Приведенные выше сведения существенно продвинули нас в решении вопроса об исторической достоверности четвертого Евангелия. Мы увидели, что оно, так или иначе, основывается на свидетельствах очевидца, а его окончательная редакция вышла непосредственно из круга учеников живого свидетеля событий, который облек одного из них особым доверием.

Размышляя далее в этом направлении, Штульмахер выдвигает предположение, «что в Иоанновой школе получил свое дальнейшее развитие тот умственный настрой и стиль учительствования, который определял характер бесед в узком кругу учеников Иисуса, когда Он разговаривал с Петром, Иаковом и Иоанном или когда обращался ко всем двенадцати апостолам вместе. <…> Если апостолы и ученики, как показывает нам синоптическая традиция, учили об Иисусе, исполняя свое служение внутри церковных общин, то в кругу последователей Иоанна это учительское служение дополнялось внутренними обсуждениями, одной из тем которых была тайна Откровения, тайна явления Бога в Сыне» (Ibid., II, 207). На это, правда, следовало бы возразить, что в самом тексте Евангелия беседам Иисуса с ближайшими учениками отводится значительно меньше места, чем Его речам, адресованным верхушке храмового священства, в диалогах с которым уже угадываются очертания будущего судилища над Ним, а центральным вопросом становится вопрос «Ты ли Христос, Сын Благословенного?» (Мк 14:61): повторяемый в разных формах, он неизбежно выдвигается на первый план, составляя зерно конфликта, который становится тем более драматичным, чем тверже Иисус настаивает на Своем Богосыновстве.

Хенгель, у которого мы почерпнули так много важных сведений о иерусалимском храмовом священстве как той исторической среде, с которой неразрывно связано четвертое Евангелие, и тем самым получили возможность представить себе Иисуса в контексте реальной жизни, — именно Хенгель в своих окончательных выводах относительно исторического характера текста четвертого Евангелия высказывается, как это ни странно, крайне осторожно, если не сказать весьма критично: «Четвертое Евангелие, — пишет он, — представляет собою во многом, хотя и не во всем, совершенно свободный „художественный текст“, поэтический рассказ об Иисусе. <…> Доверять ему целиком и полностью было бы столь же наивно, как и не доверять ему совсем: и то, и другое было бы одинаковым заблуждением. С одной стороны, не все то, что не имеет исторических доказательств, является чистым вымыслом, с другой стороны, для евангелиста (и его учеников) решающее значение имеет не банальное „историческое“ воспоминание о происшедших событиях, а Параклит, Святой Дух, указующий путь к истине» (Hengel 1993, 322). Читая это, невольно задаешься вопросом: что означает данное противопоставление? Почему историческое воспоминание — это воспоминание банальное? Имеет ли значение, насколько истинны события, сохранившиеся в памяти? И к какой истине ведет Параклит, если при этом все «историческое» игнорируется как нечто «банальное»?

Еще более очевидно неоднозначность подобного рода противопоставлений проявляется в суждении Инго Броера: «Евангелие от Иоанна предстает перед нами не как историческое сообщение, а как литературное произведение, которое свидетельствует о вере и хочет эту веру укрепить» (Broer, 197). О какой же вере оно «свидетельствует», если оно, так сказать, отодвигает в сторону историю? Каким образом оно укрепляет веру, если оно, с одной стороны, является историческим свидетельством, но, с другой стороны, не содержит в себе признаков исторически достоверного сообщения? Мне думается, что в данном случае мы имеем дело с неверным использованием понятия «исторический», равно как и с неверным использованием понятий «вера» и «Параклит»: вера, игнорирующая подобным образом историю, превращается действительно в чистый гнозис. Она исключает из своего круга плоть, претворение духа в плоть — то есть подлинную историю.

Если «историческим», то есть «исторически достоверным», считается только то, что записано с такой же точностью, с какою записывается человеческая речь на магнитофон, то тогда речи Иисуса, переданные Евангелием от Иоанна, следует признать «исторически недостоверными». Но если этот текст не претендует на такого рода буквальную точность, то это ни в коем случае не означает, будто он является поэтическим вымыслом, литературным произведением об Иисусе, замысел которого якобы постепенно сложился в кругу учеников Иоанна, а затем был воплощен по Божественному вдохновению силою Духа Святого. В действительности же четвертое Евангелие претендует только на одно: его задача точно передать содержание речей Иисуса, Его слов о Себе, сказанных Им во время Его великих выступлений в Иерусалиме, с тем чтобы читатель мог узнать главное содержание Его вести и через это прикоснуться к подлинной личности Иисуса.

Чтобы точнее определить особый род историзма, которым отмечено четвертое Евангелие, и получить возможность еще немного продвинуться в решении этой проблемы, обратим внимание на то, какие факторы Хенгель выделяет в качестве элементов, формирующих композицию текста. К таким элементам, по Хенгелю, относятся «формообразующая творческая воля автора, его личное воспоминание», «церковная традиция и, соответственно, историческая реальность», говоря о которой Хенгель выносит поразительное суждение, сводящееся к тому, что евангелист будто бы «ее изменяет» и даже, как пишет Хенгель, «осуществляет над ней насилие»; и последний элемент этого ряда — о нем мы только что говорили — «ведущий к истине Параклит, Святой Дух, за которым и остается последнее слово», вытесняющее собою, если верить Хенгелю, «воспоминание о прошлом» (Hengel 1993, 322).

То, как Хенгель выстраивает эти пять факторов, в известном смысле противопоставляя их друг другу, лишает всю систему логики. Ибо как может оставаться последнее слово за Святым Духом, если евангелист уже успел исказить действительность, «осуществив над ней насилие»? Как соотносится формообразующая воля евангелиста, его личное воспоминание с церковной традицией? Если евангелист «насилует» действительность, то означает ли это, что его «формообразующая, творческая воля» одерживает верх над его личными воспоминаниями? Каковы легитимные основания, на которых действует эта «творческая воля»? И как она соотносится тогда со Святым Духом?

Мне думается, что выделенные Хенгелем пять элементов действительно представляют собой сущностные начала, которые имели определяющее значение для четвертого Евангелия, но их внутреннее соотношение и, соответственно, смысловое наполнение каждого из них в отдельности должны рассматриваться под совершенно иным углом зрения.

Во-первых, необходимо объединить в одну группу второй и четвертый элементы: «личное воспоминание» и «историческую действительность». Оба эти элемента составляют вместе то, что Отцы Церкви называли «factum historicum» — историческим фактом, определяющим «словесный смысл» текста: это внешняя канва событий, которая знакома евангелисту частично по собственным воспоминаниям, частично из церковной традиции (не говоря уже о том, что он, вне всякого сомнения, знал и синоптические Евангелия в той или иной версии). Он намерен рассказать о происшедшем как «свидетель». Никто другой не подчеркивает этот аспект — самую «плоть» истории, ее реальность — так, как это делает Иоанн: «О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни, — ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам» (1 Ин 1:1–2).

Оба эти фактора — историческая действительность и воспоминание — самым непосредственным образом связаны с третьим и пятым элементами, названными Хенгелем: с церковной традицией и водительством Святого Духа. Ведь собственные воспоминания составителя четвертого Евангелия, с одной стороны, имеют подчеркнуто личный характер, как это видно по словам, какими он завершает рассказ о Распятии (Ин 19:35), с другой стороны, эти воспоминания никогда не представляются как нечто сугубо частное, но всегда соотнесены с «мы» Церкви, с общим воспоминанием, с тем, «что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши…» (1 Ин 1:1). Субъектом воспоминания у Иоанна неизменно выступает «мы» — носитель воспоминания предается воспоминаниям в кругу учеников и вместе с ними, в лоне Церкви и вместе с нею. И если, говоря о себе как о свидетеле и очевидце событий, составитель Евангелия подчеркивает свое «я», свой личный опыт, то план воспоминаний строится как коллективное «мы» общины учеников, как коллективное «мы» Церкви. Вот почему такое воспоминание, став достоянием церковной памяти и пройдя процесс очищения, углубления, уже перестает быть просто банальным набором фактов, удержанных памятью.

Иоанн трижды употребляет в своем Евангелии слово «вспоминать» и дает нам тем самым ключ к пониманию того, какое значение он вкладывал в понятие «память». Так, в рассказе об изгнании торгующих из храма говорится: «При сем ученики Его вспомнили, что написано: „ревность по доме Твоем снедает Меня“ [Пс 68:10]» (Ин 2:17). Происшедшее событие вызывает в памяти воспоминание о том, что говорится в Писании, и благодаря этому дополняется новым, более широким смыслом. Память извлекает на свет смысл факта, который только благодаря этому и обретает значимость. Он предстает тогда как факт, в котором сокрыто Слово Божие, Логос, — как факт, который вышел из Логоса и к нему же нас возвращает. В этом проявляется связь между Словом Божиим и делами Иисуса и тем самым раскрывается смысл тайны Самого Иисуса.

Далее в истории об изгнании торгующих из Храма рассказывается о том, что иудеи потребовали от Иисуса явить знамение и таким образом доказать свою власть — «власть так поступать» (Ин 2:18). На это Иисус ответил: «Разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его» (Ин 2:19). И сразу же после ответа Иисуса следует замечание евангелиста: «Когда же воскрес Он из мертвых, то ученики Его вспомнили, что Он говорил это, и поверили Писанию и слову, которое сказал Иисус» (Ин 2:22). Воскресение оживило воспоминание, и это воспоминание в свете Воскресения проявило смысл слов, которые были не поняты прежде, и соотнесло их со всем Писанием в целом. Неразрывное единство Слова и факта — именно этот ключевой момент скрепляет все четвертое Евангелие, именно эту мысль и призвано донести до нас четвертое Евангелие.

Третий раз слово «вспоминать» встречается в Евангелии от Иоанна в рассказе о Входе Господнем в Иерусалим. Евангелист сообщает нам, что Иисус нашел молодого осла и сел на него, «как написано: Не бойся, дщерь Сионова! се, Царь твой грядет, сидя на молодом осле» (Ин 12:14–15; ср. Зах 9:9). Далее евангелист пишет: «Ученики Его сперва не поняли этого; но, когда прославился Иисус, тогда вспомнили, что так было о Нем написано, и это сделали Ему» (Ин 12:16). Снова некое событие сначала представлено нам как голый факт. И снова евангелист показывает нам, как после Воскресения ученикам приходит озарение, которое помогает им понять значение этого факта. Они «вспомнили», и тогда слова Писания, которые прежде ничего не значили для них, стали понятны им, исполнившись того смысла, который вложил в них Бог, и высветили то значение, которое скрывалось за внешней оболочкой события.

Воскресение учит новому ви?дению; оно выявляет внутреннюю связь между словами пророков и судьбой Иисуса. Оно пробуждает «воспоминание» и тем самым дает нам возможность увидеть то, что скрывается за внешним покровом событий и вещей, увидеть взаимосвязанность Божественного слова и дела.

Этими текстами евангелист указывает нам, каким образом складывалось его Евангелие, из какого источника оно вышло. Оно основывается на воспоминании ученика — и одновременно является общим воспоминанием внутри «мы» Церкви. Процесс воспоминания есть проникновение, постижение через водительство Святого Духа; вспоминая, верующий проникает в самые глубины события и видит то, что поначалу не было доступно взору и внешне никак было не явлено. Но это не значит, что он удаляется от действительности, напротив, он только глубже проникает в нее и видит ту правду, которая сокрыта в недрах факта. В процессе общего воспоминания в лоне Церкви происходит то, что предсказал Господь, беседуя со Своими учениками во время Тайной вечери: «Когда же приидет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину» (Ин 16:13).

То, что Иоанн говорит в своем Евангелии о воспоминании, представляя его как процесс постижения и путь «ко всякой истине», перекликается с тем, что Лука рассказывает о Богоматери и ее «припоминании». Лука описывает, как это было, в трех местах своего повествования о детстве Иисуса. Первый раз мы читаем об этом в сообщении о явлении Архангела Гавриила, принесшего Марии благую весть о непорочном зачатии. Лука сообщает нам, что Мария смутилась от приветственных слов ангела и погрузилась в размышления о том, что сии слова означают (Лк 1:29). Во второй главе он повествует о том, как Архангел Гавриил предстал перед пастухами и «слава Господня осияла их» (Лк 2:9), после чего пастухи отправились к Марии и рассказали Ей о возвещении. Она же, как говорит евангелист, «сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем» (Лк 2:19). И та же самая фраза встречается нам еще раз в конце повествования о том, как двенадцатилетний Иисус, пришедший в Иерусалим на праздник Пасхи вместе с родителями, остался в Храме «среди учителей»: «И Матерь Его сохраняла все слова сии в сердце Своем», — рассказывает евангелист (Лк 2:51). Мария пытается прежде всего удержать в памяти события, но не это главное: главное — Ее внутреннее переживание происшедшего, благодаря чему Она проникает в сокровенные глубины событий, начинает видеть их взаимосвязанность и учится их постигать.

Именно такого рода «воспоминание» лежит в основе Евангелия от Иоанна, которое расширяет понятие памяти, дополняя его значением общей памяти учеников, памяти Церкви. Такое «воспоминание» представляет собой не просто некий психологический или интеллектуальный процесс, но является богодухновенным событием. Вот почему «воспоминание» Церкви не может быть просто частным занятием частного лица; оно выходит далеко за пределы собственно человеческого понимания и человеческих знаний; это результат водительства Святого Духа, который показывает нам внутреннюю взаимосвязанность Священного Писания, взаимосвязанность Слова и земной реальности и тем самым подводит нас «ко всякой истине».

Все сказанное выше самым непосредственным образом связано и с понятием «вдохновение», «озарение»: Евангелие основывается на человеческом воспоминании, которое вызывается к жизни при наличии сообщества воспоминающих, представленного в данном конкретном случае школой Иоанна, а до того — апостольской общиной. Поскольку, однако, автор думает и пишет, опираясь на память Церкви, он выступает как «мы», которое оказывается способным выйти за пределы сугубо личного, становится открытым, и тогда Дух Божий начинает действовать в сокровенных глубинах этого «мы», ведя нас к истине, ибо Дух Святой есть Дух истины. И в этом смысле Евангелие уже само по себе открывает путь к пониманию — путь, который неизменно связан со звучащим в Евангелии Словом Божиим, но вместе с тем может и должен вести каждое следующее поколение дальше, к сокровенным глубинам «всякой истины».

Это означает, что Евангелие от Иоанна не следует читать как своеобразный стенографический отчет о словах и делах Иисуса, ибо это «богодухновенное Евангелие», которое сосредотачивает наше внимание не на внешней стороне происходящего, а на внутренней, погружая нас в воспоминание, силою которого нашему пониманию открывается от Бога идущая и к Богу ведущая глубина евангельских слов и событий. Евангелие само по себе и есть такое «воспоминание», всякое же воспоминание неразрывно связано с реальностью, из чего следует, что четвертое Евангелие никак не может быть «литературным сочинением» об Иисусе, как не может оно быть «насилием» над исторической действительностью. Оно, скорее, показывает нам, каким действительно был Иисус или, точнее, какой Он есть — Тот, Кому дано всегда говорить о Себе в настоящем времени: Я есмь. «Прежде нежели был Авраам, Я есмь» (Ин 8:58). Четвертое Евангелие показывает нам подлинного Иисуса, и потому мы с полным правом можем рассматривать его как надежный источник сведений об Иисусе.

Прежде чем перейти к обсуждению важнейших речевых образов Евангелия от Иоанна, остановимся еще на двух важных моментах, имеющих принципиальное значение для понимания своеобразия этого Евангелия. Если Бультман считал, что четвертое Евангелие имеет своим истоком гностическую традицию, и, соответственно, рассматривал его как нечто, не связанное с ветхозаветными основами, то современные исследователи склонны считать, что Иоанн, напротив, во всем опирается на Ветхий Завет. «Если бы вы верили Моисею, то поверили бы и Мне, потому что он писал о Мне», — говорит Иисус своим противникам (Ин 5:46); о том же говорит Филипп, обращаясь к Нафанаилу, уже в самом начале повествования, в рассказе о призвании апостолов: «Мы нашли Того, о Котором писали Моисей в законе и пророки» (Ин 1:45). Разъяснение и обоснование этого составляет истинное содержание всех речей Иисуса. Он не отменяет Тору, но раскрывает ее полный смысл, извлекая его на свет Божий, для того, чтобы исполнить ее — целиком и полностью. Еще раз о связи между Иисусом и Моисеем говорится в самом конце Пролога четвертого Евангелия. Эти программные слова дают нам внутренний ключ к пониманию Евангелия: «И от полноты Его все мы приняли и благодать на благодать, ибо закон дан чрез Моисея; благодать же и истина произошли чрез Иисуса Христа. Бога не видел никто никогда; Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил» (Ин 1:16–18).

Вспомним пророчество Моисея, о котором мы говорили в самом начале книги: «Пророка из среды тебя, <…> как меня, воздвигнет тебе Господь, Бог твой, — Его слушайте» (Мк 9:7; Втор 18:15). Вспомним слова, которыми заканчивается Пятая книга Моисея, в которой говорится об этом пророчестве: «И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей, которого Господь знал лицем к лицу» (Втор 34:10). Великое пророчество оставалось неисполненным. Но вот пробил час, и явился Он, Тот, Кто действительно «сущий в недре Отчем», Единственный, Кто видел и видит Отца и потому имеет право говорить, Тот, к Которому и относятся слова «Его слушайте». То, что исполнилось, многократно превзошло Моисеево обетование — как превосходит ожидаемое всякое даяние Божие: Тот, Кто явился, больше Моисея, Он больше всякого пророка. Он — Сын. Именно поэтому благодать и истина, происшедшие через Него, предстают не как нарушение Закона, но как его исполнение.

Второй момент, на который необходимо указать, это литургический характер Евангелия от Иоанна. Его внутренний ритм определяется календарными праздниками Израиля. Великие праздники народа Божия знаменуют собой вехи земного пути Иисуса и одновременно показывают, на каких основаниях зиждется Его весть.

Начало общественного служения Иисуса проходит под знаком иудейского праздника Пасхи, в связи с которым возникает тема «истинного храма» и тем самым тема Креста и Воскресения (Ин 2:13–25). Исцеление увечного, послужившее поводом для первого публичного выступления Иисуса, связано с неким «праздником Иудейским» (Ин 5:1) — вероятно, речь идет об одном из трех великих иудейских праздников, Пятидесятнице. Умножение хлебов и поясняющие слова Иисуса о хлебе, составляющие центр евхаристического учения Евангелия от Иоанна, снова отнесены к празднику Пасхи (Ин 6:4). Далее мы слышим великое пророчество Иисуса о «реках воды живой» (Ин 7:38), и происходит это в дни праздника Кущей. И наконец, мы снова встречаем Иисуса в Иерусалиме уже зимой, во время праздника Обновления Храма (Ханука) (Ин 10:22). Последним праздником на пути земной жизни Иисуса становится Пасха (Ин 12:1), когда Он сам, подобно жертвенному агнцу, прольет кровь на кресте. В дальнейшем мы увидим, что Первосвященническая молитва Иисуса, в которой евхаристическое учение предстает как учение о крестной жертве, целиком и полностью выходит из внутреннего содержания праздника Кущей, праздника Примирения, каковой, будучи одним из главных иудейских праздников, по-своему отразился в словах и делах Иисуса. В следующей главе мы увидим также, что вся история Преображения Господня, рассказанная авторами синоптических Евангелий, разворачивается на фоне праздника Кущей и, следовательно, отсылает к тому же богословскому контексту. Только помня об этой литургической природе речений Иисуса, равно как и о литургической структуре Евангелия от Иоанна в целом, мы сможем понять его живой дух и его глубину.

Все иудейские праздники, о которых мы будем подробнее говорить чуть дальше, имеют в своей основе три составляющие: у истоков их стоят праздники естественных религий, для которых характерна неразрывная связь с тварным миром и постоянные усилия человека, направленные на поиск Бога в Творении; из этого вырастают затем праздники, связанные с воспоминанием о спасительных деяниях Бога, память о которых оживает в дне сегодняшнем, воспоминание же, в свою очередь, рождает надежду на грядущее окончательное Спасение, которому еще только предстоит свершиться. Если иметь это в виду, то становится ясно, что речи Иисуса в Евангелии от Иоанна — не риторическая полемика по неким надуманным метафизическим вопросам, но нечто совсем иное: в Его словах заключена вся живая история Спасения, которая уходит своими корнями в историю Творения. Эти слова указывают в конечном счете на Того, Кто может о Себе сказать просто: Я есмь. Они говорят о служении Богу и, следовательно, о Святых Дарах, о Причастии и потому вовлекают в свой круг всякое искание и вопрошание, которое в равной степени относимо ко всем народам.

После этих вводных замечаний перейдем теперь к рассмотрению ключевых образов четвертого Евангелия.

2. ВЕЛИКИЕ ОБРАЗЫ ЕВАНГЕЛИЯ ОТ ИОАННА

Вода

Вода — первоэлемент жизни, и потому она одновременно является одним из древнейших символов человечества. Она предстает перед человеком в самых разных формах и, соответственно, в самых разных значениях.

Открывается этот ряд образом источника, который пробивается чистым ключом из недр земли. Родник, в своей незамутненной первозданности, есть начало начал. Вот почему он являет собой символ животворящей энергии, символ плодородия и материнства.

Далее следует образ реки. Вспомним Нил, Евфрат и Тигр — трех могучих исполинов, наделенных поистине Божественной силой, питающей жизнью народы, что населяют земли вокруг Израиля. Вспомним Иордан, играющий столь важную роль в жизни самого Израиля. Когда мы говорили о Крещении Иисуса, мы видели, что символическое значение реки включает в себя не только значение животворящего начала: водные глубины олицетворяют собою опасность, и потому погружение в воду может символизировать собой схождение в смерть, а выход из воды — новое рождение.

Еще один образ воды — море, величественная стихия, которой человек не устает восхищаться, но перед которой он одновременно испытывает страх, ибо она — антипод земной тверди, жизненного пространства человека. Творец указал этой стихии пределы, и эти пределы она не смеет преступать: ей не позволено поглотить землю. Переход через Красное море[54] стал для Израиля символом спасения, тогда как для египтян — символом угрозы, которая нависла над Египтом как вечное проклятье. Для христиан переход через Красное море — прообраз Крещения, который вместе с тем оказывается связан и с символикой смерти, с той смертельной опасностью, которую таит в себе море, символизирующее тайну Креста: чтобы заново родиться, человек должен вместе со Христом вступить в «Красное море», сойти вместе с Ним во смерть, дабы затем вместе с Ним, Воскресшим, обрести новую жизнь.

Обратимся теперь непосредственно к символике воды в Евангелии от Иоанна. Образы воды встречаются на всем протяжении текста четвертого Евангелия. Первый раз этот мотив возникает в третьей главе, где рассказывается о беседе Никодима с Иисусом: чтобы войти в Царство Божие, человек должен обновиться, стать другим, он должен заново «родиться от воды и Духа» (Ин 3:5), говорится тут. Что это означает?

Крещение, знаменующее собою начало жизни человека в христианской общине, интерпретируется как новое рождение, у истоков которого — по аналогии с естественным рождением в результате сложения мужского и женского начал — стоят два элемента: Божественный Дух и «вода, „праматерь“ жизни природной, каковая через Таинство милостью Божией возвышается до родственного образа Непорочной Девы» (Rech, II, 303).

Новое рождение, говоря иными словами, предполагает наличие творящей силы Божественного Духа, но, претворяясь в Таинстве, оно вместе с тем требует и наличия материнского лона Церкви. Фотина Рехь цитирует в связи с этим Тертуллиана: «Христос никогда не является без воды» (De bapt, IX, 4)[55] — и дает совершенно верное толкование этих несколько загадочных слов: «Никогда Христос не бывал и не бывает без экклесии» (Ibid., 304). Дух и вода, небо и земля, Христос и Церковь составляют единый союз, силою которого происходит «перерождение», «рождение заново». Вода через Таинство становится символом матери-земли, символом Святой Церкви, которая принимает в свое лоно Творение и берет его под свою защиту.

Уже в следующей главе Евангелия от Иоанна мы встречаем Иисуса у «колодезя Иаковлева», когда Господь, в беседе с самарянкой, обещает дать «воду живую», которая во всяком, кто будет ее пить, сделается «источником воды, текущей в жизнь вечную», так что испивший ее «не будет жаждать вовек» (Ин 4:14). Здесь символика колодца оказывается напрямую связанной с историей спасения Израиля. Уже в первой главе Евангелия от Иоанна, где среди прочего повествуется о призвании Нафанаила, Иисус предстает как новый, более великий Иаков. Вспомним видение Иакова, явленное ему, когда он спал, положив под голову камень, и во сне увидел лестницу, верхним концом упирающуюся в небо, по которой восходили и нисходили ангелы. Иисус же, призвав Нафанаила, обратил к нему слова, в которых придал этому видению облик духовной реальности, каковая откроется Его ученикам: «отныне будете видеть небо отверстым и Ангелов Божиих восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому» (Ин 1:51). Иаков, великий прародитель, дал своим потомкам колодец, подарив им воду, главный источник жизни человеческой. Но человеку недостает одной только колодезной воды, его может томить иная жажда, потому что он ищет иной жизни — такой, которая не ограничивалась бы одними пределами биологической сферы.

С аналогичным состоянием человека, охваченным чувством неудовлетворенности, мы столкнемся в главе, посвященной образу хлеба: Моисей дал народу Израиля манну, послав ему хлеб с небес. Но это был земной хлеб. Манна заключает в себе обетование: придет новый Моисей, который снова даст хлеб. Но этот новый хлеб будет больше, чем сама манна. Человека влечет к бесконечному, к иному «хлебу», который действительно станет «хлебом небесным».

Так, обетование новой воды находит свое соответствие в обетовании нового хлеба, что, в свою очередь, соответствует неизбывному стремлению человека к принципиально иной жизни, разворачивающейся в принципиально иной системе координат. Иоанн различает «bios» и «zoe» — биологическую жизнь и ту всеохватную жизнь, которая сама есть источник и потому не подвластна принципу «умри и стань»,[56] подчиняющему себе всё Творение. Таким образом, вода в разговоре с самарянкой становится своего рода символом Духа, той истинной жизненной силы, что утоляет глубочайшую жажду, томящую человека, и дарит ему целую жизнь, которой он ждет, не ведая ее.

В следующей, пятой главе мотив воды имеет лишь косвенное значение. Здесь рассказывается о больном человеке, «находившемся в болезни тридцать восемь лет» и мечтавшем исцелиться в Вифезде, в купальне, воду которой по временам «возмущал» Ангел Господень (Ин 5:4–5); человек этот лежал вместе с другими больными у купальни, но не было никого, кто мог бы опустить его в воду. И тогда Иисус исцеляет его Своею властью — Он дает больному то, что тот надеялся получить от соприкосновения с целительной водой.

В седьмой главе, которая согласно весьма убедительной гипотезе, выдвинутой современной экзегезой, изначально примыкала к пятой, мы встречаем Иисуса на празднике Кущей с его обрядом торжественного возлияния воды (об этом мы скажем более подробно чуть ниже).

Затем символика воды появляется в девятой главе, в которой повествуется о том, как Иисус исцелил слепого от рождения. По велению Иисуса недужный должен умыться в купальне Силоам, после чего он становится зрячим. «Силоам <…> значит: посланный», — поясняет евангелист своим читателям, которые не знают древнееврейского (Ин 9:7). Это пояснение, однако, больше, чем просто филологический комментарий к неизвестному слову. Евангелист раскрывает истинное значение чудодейственной воды. Ибо «Посланный» — это Иисус. Именно Он дает очищение и Сам очищает, дабы незрячий прозрел. Собственно, вся глава предстает как иносказательный рассказ о Крещении, которое открывает нам глаза. Иисус — податель света: Он приобщает нас к Таинству и тем самым делает нас видящими.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.