VII

VII

– Чай, что ли, пить? К нам заходите, к нам! Андрей Иванович, не слушая этих зазываний, твердым шагом направляется к другому концу улицы, подальше от церкви. Здесь также светятся окна, видны ярко вычищенные самовары на столах, но народу не так еще много.

– Дядя Иван!.. Эй, дядя Иван!..

Белая борода дяди Ивана наклоняется к окошку.

– Богомольцев пускаешь, что ли?

– Знакомых, друг, пускаем… Потому заняты места-те у нас.

– Что, ай не узнал?

– Богату быть, Андрей Иванович, богату быть… Ну-ну, полезай в избу-те.

За столом сидят уже несколько человек, все публика почище. Женщины в городских мещанских платьях, мужчины в пиджаках, по-видимому, ремесленники. Хозяин только что убрал один самовар и поставил другой. Чай пили богомольцы свой; каждая компания получала в свое распоряжение чайник.

Я повалился на скамью, опершись спиной на стену. Не хотелось ни двигаться, ни развязывать котомку. Чувство особенного наслаждения, когда усталые члены мозжат и ноют, но зато все тело отдается ощущению отдыха и покоя, охватило меня всего. Андрей Иванович разделся, развязал котомку и даже снял сапоги.

– А ночевать куда положишь? – спросил он у хозяина.

Дядя Иван, благообразный старик с мягкими манерами и старчески лукавым лицом, озабоченно почесывал затылок.

– Вот уже не знаю. На дворе разве. Крытый двор у нас.

– А в задней избе?

– Заднюю проезжающие заняли. Степан Ерофеича, из города, не знаете ли?

– Толстомордый?

– Ну-ну!

Андрей Иванович толкнул меня локтем.

– Это которых мы видели, безобразники-то… По шее их гнать, а ты в избу пущаешь!..

Старик озабоченно оглянулся и закашлял. Напившись чаю, богомолки и богомольцы выходили из-за стола и уходили из избы. Мы с Андреем Ивановичем, захватив большую охапку сена, расположились на дворе, под навесом, у стены задней избы. Фонарь кидал колеблющийся свет, выпугивая воробьев из-под высокой соломенной крыши. Где-то в темных углах чавкали лошади, коровы жевали жвачку, похрюкивала свинья. Где-то еще слышались голоса богомольцев, улегшихся на соломе, кто-то копошился в кузове старого тарантаса. Свет луны прорывался сквозь щели плетеных стен. С улицы доносились шаги прибывающих странников. Они то и дело стучали в окна и усталыми голосами спрашивали:

– Ночевать, ночевать, родимые, не пустите ли? Я не заметил, как заснул, и опять проснулся от странного шума. Казалось, что-то громадное, стуча, всхрапывая и шелестя, надвигалось на меня, заполняя неопределенную тьму. Понемногу, однако, я стал осваиваться с этим шумом: это, во-первых, Андрей Иванович жестоко храпел рядом. Во-вторых, петух, обеспокоенный необычными звуками, сошел с нашести и, осторожно шурша по соломе, пробирается у самого моего уха, почти касаясь головы своими крыльями. Вот он вышел на середину двора, и шуршание его легких шагов теперь принимает в моем сознании настоящие размеры… Я вижу, хотя и неясно, его небольшую фигурку, вижу, как он расправляет крылья и вытягивает шею.

– Ку-ка-ре-ку! – раздался вдруг резкий, будто слегка охрипший от ночной сырости голос.

Другой петух зашевелился и пробормотал что-то сонно и сердито. По-видимому, он находил, что еще рано.

Вслед за только что смолкшими переговорами петухов я услыхал в темноте двора еще какие-то звуки. В старом кузове тарантаса шептались два голоса – один мужской, другой женский. Из-за стены с некоторых пор несся какой-то топот, стукотня, песни и гул пьяных голосов. Влево от нас кто-то невидимый быстро зашевелился, и молодой женский голос испуганно спросил:

– Кто тут? Ай, тетка Федосья, тетка Федосья!

– Что тебе? – говорит недовольно старуха. – Эй ты, чего подкатился, озорник. Мало, что ль, места тебе? У меня живо откатишься…

Озорник громко и тенденциозно всхрапывает, очевидно прикидываясь спящим. Однако встревоженное стрекотание проснувшихся деревенских девушек вскоре заставляет озорника ретироваться. В это время Андрей Иванович, даже в сонном состоянии не теряющий порывистости движений, завозился на сене так внезапно и сильно, что даже у меня мелькнуло сомнение: неужели это он сейчас юркнул на свою постель… Впрочем, нет. Не говоря уже о непоколебимой добродетели моего спутника, я все время слышал около себя его храп.

– Что это вы расстрекотались, сороки? – проснувшись, спросил он, с обычным пренебрежением к женскому сословию.

– А-а, проснулся небось… Озорник! – сказала тетка Федосья.

– Ишь где очутился! Туда же, храпит… Нешто «сонный» так откатится?

– Да это кто такой? – спросил еще чей-то голос.

– Сапожник это из городу. В Ивановом доме живет.

– О? Да я и бабу его знаю.

– Ах, озорники эти сапожники! Супротив сапожников других таких и нету! Ох-хо-хо! Только ведь засыпать начала…

– К нам по дороге приставал! – бойко выносится из тарантаса звонкий и лукавый девичий голос. Я узнаю по этому голосу одну из мещанок, которым Андрей Иванович читал мораль. – И до такой степени приставал, то есть до такой степени, что и сказать невозможно…

– Мамынька! Я тятьке на него скажу, – плаксиво говорит испуганная девушка.

– Нишкни. Ужо мы евойной бабе все расскажем…

– О, ш-штоб вв-вас! – тихо и злобно шипит Андрей Иванович, видя, какой опасный оборот принимает дело.

Упоминание о супруге при таком подавляющем стечении улик окончательно лишает его самоуверенности, и потому он делает самое худшее, что мог бы сделать в своем положении, а именно – вытягивается на постели и пускает притворное сопение, прикидываясь заснувшим.

– Храпит… здесь вот этак же храпел, притворщик… Ох-хо-хо! Грехи, грехи…

Вскоре под навесом водворяется тишина.

Притаившиеся на время голоса в кузове тарантаса опять возобновляют тихую и мирную беседу. Из-за стены слышатся визг и хохот. Андрей Иванович ворочается, бормочет что-то и по временам кого-то тихо ругает. Я начинаю забываться. Мне опять видится одинокая старушка. Она все еще плетется по опустевшей дороге, между побелевшими от росы ржаными полями. Андрей Иванович идет впереди ее, размахивая руками, и кому-то угрожает: «Что-о… не зачтется ей?.. Нет, враки, не туда гнете!..»

– Не туда гнете! – слышу я уже наяву крик Андрея Ивановича. – Меня не испугаете! Нешто этакое озорство дозволяется? Спать не даете, гульбу завели, соблазн! Богомо-ольцы!.. Озорники, лодыри, гуляки!..

Я не сразу мог сообразить, в чем дело. Светает: снаружи первые, еще рассеянные лучи просверлили уже в нашем плетне круглые горящие отверстия. Свет расплывается в сыром воздухе, воробьи чирикают под застрехами; в углах темно и прохладно, Андрей Иванович, босой, со всклокоченными волосами, стоит у сеней, перед входом в заднюю избу, и, по-видимому, обличает ночных гуляк. Хозяин, тоже босой, унимает его:

– Ты вот что! Ты у меня в доме сам себя веди посмирнее.

– А ты что из своего дома сделал, а?

– Не твое дело. Тебя пустили, ты ночуй благородно, а беспокойства делать не моги.

– Что там опять? – просыпаются богомольцы.

– Сапожник из городу буянит.

– Сапожни-ик?

– Да, в Ивановом доме живет который. Такой озорник, беда! Ночью этто к девкам так шаром и катится, так и катится…

– К нам на дороге до такой степени приставал, – подымает румяное лицо из тарантаса мещаночка. Теперь она в тарантасе одна и имеет вид самого невинного простодушия.

– Бока намять! – категорически заключает хриплый и сонный бас.

– О, штоб вас! – стонет опять Андрей Иванович, ложась рядом со мной. – Н-ну, нар-род! Этакого народу в прочих государствах поискать… Ей-богу… Тьфу!

– Охота вам, Андрей Иваныч, во все вмешиваться… – говорю я, едва удерживаясь от смеха.

– Карахтер у меня такой. Не люблю озорства.

– Вот и расплачивайтесь. Вам же и достанется…

– А что вы думаете? Ей-богу, правда. И всегда я же в дураках остаюсь… Н-ну, однако, попадется мне еще этот купец. Я ему, погодите-ка, нос утру. Будет помнить…

И через минуту, наклоняясь к моему уху, он тихо прибавил:

– А уж вы, Галактионыч, в случае чего перед Матреной Степановной как-нибудь того, не выдавайте… Ах, народ же… то есть до чего наш народ несообразен, так это даже удивительно!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.