Письмо 4-е

Письмо 4-е

23 июля 1872 г.

Я замечал в тебе не раз еще давно, когда ты только что начала выходить из детства, что монахини, особенно молодые, тебе нравятся, а монахи нет. Я помню не раз, как ты сама, ничему не молясь, хвалила мне пение и службу в одном девичьем монастыре, как ты любила в него ездить, хвалила некоторых из этих «милых и бедных девушек» (так ты выражалась тогда). Я помню также, что ты очень обрадовалась тому романтическому окончанию жизни, на которое хотела было обречь себя одна особа царской крови; мне кажется, что этот разговор был о супруге Неаполитанского короля Франциска ш. Когда ты прочла случайно [111] в газете о том, что она намерена заключиться в женский католический монастырь (помнишь, мы сидели все в большей зале тогда?), ты сказала: «Как я рада, что эта королева решилась быть монахиней! Уж давно что-то никто в монастырь не шел!»

О том, что Лиза Калитина[112] была всегда любимой героиней твоей, я уже упоминал, кажется, прежде…

Отчего же ты не любишь монахов?.. Отчего ты мне однажды писала так: «Если бы я могла верить, что есть на свете хоть один добросовестный, верующий, хороший православный монах, я поняла бы твое желание жить при монастыре… Но разве эти люди могут понять порядочного, развитого человека? Что они сделают из него… если он им отдаст себя в руки?»

Положим, это ты писала мне лет семь тому назад, когда раз в минуту тоски я признался тебе одной, что мне следовало бы, кажется, кончить жизнь при монастыре православном, если не монахом, то одним из тех вечных поклонников, которые доживают свой век при обителях.

Отчего эта разница?

Или ты находила (и, может быть, находишь), что религиозность женщинам идет, а мужчинам не пристала?

Одна молодая католичка, красавица, воспитанная в Сирии почти в диких горах, ибо отец ее имел за городом заведение для шелка, рассказывала мне очень простодушно, что «папа всегда смотрел строго, чтобы все дочери его были религиозны… Он говорил нам часто: «Ше femme doit avoir de la religion[113]; мужчина – дело другое!!! Он сам никогда не исповедовался и в церковь почти не ходил».

Молодая женщина эта и не думала шутить над отцом или осуждать его. В семьях тех epiciers[114], которые воцарились во Франции на развалинах изящного и верующего феодализма, такой порядок очень обыкновенен. Мужчина сам не верит ни во что, кроме «славы Франции, передовой нации вселенной», кроме своих прав на все выгоды, и удобства, и разумности демократии, но жену и дочерей он посылает в храм и на исповедь. «Больше слушаться будут!»

Ты так думать не можешь, как может, в пустоте своей и слабоумии, думать отец семейства из выдохшейся современной нам французской буржуазии.

Такого порядка у нас в России нет; у нас религиозность и безверие распределены как пришлось между женщинами и мужчинами.

Эгоистических, тайных соображений у тебя при этом быть не может.

Итак, остается одно: чувство твое, чувство просто эстетическое…

Быть может, и то, что тебе случалось знать нескольких хороших монахинь; а монахов (я это знаю) ты ни хороших, ни дурных до последнего времени не встречала, разве на улице и изредка, изредка в какой-нибудь петербургской церкви, в которую ты случайно захаживала иногда от скуки или из какого-нибудь любопытства.

Потом надо вспомнить, кем и чем ты была окружена с детства; ты была окружена газетами, в которых близкие тебе люди принимали участие; газетами, в которых смеялись над И. Аксаковым[115] за то, что он позволил себе назвать «ароматом добра» то чувство, которое объединяет на мгновение душу дающего милостыню и душу принимающего; людьми, подобными тому седому родственнику твоему, который, узнавши, что я уехал жить на Афон, написал из приязни ко мне длинное письмо (помнишь, как я смеялся над этим письмом?) о том, что в наше время монахом может стать только идиот или мошенник, что умнее расходовать лишние деньги на шлейфы и шляпки молодых любовниц, чем на рясы и клобуки каких-то дураков. Что в наше время нельзя ожидать, чтобы человек, который смолоду занимался естественными, реальными науками (это все я), чтобы этот человек в здравом состоянии ума мог верить в пострижение, Православие и т. п. «При сильном воображении своем он увлекся эстетикой монашества, быть может, и раскается скоро!» – прибавил твой седой мудрец.

О, мудрец! О, мой бедный продукт журнального петербургского мира!..

В наше время!.. Что такое наше время? Его время – вовсе не мое время, быть может… Он живет вчерашней остылой новизной, которая по закону инерции еще действует нынче и будет действовать и завтра, все расширяясь и расширяясь, но и слабея вместе с тем… А я?.. Если он, твой седой циник и любезный к дамским шлейфам утилитарист, признает во мне сильное воображение, эстетическую развитость и даже некоторую долю этих знаменитых реальных знаний, с которыми нынче все нянчатся, как дурни с писаною торбой… Если он все это придает и приписывает мне, то тем хуже для его взглядов… Разум мой, как видишь, что-то не слишком поврежден как будто бы… Мое время – не его эпоха…

У меня есть мое время, во-первых, и в настоящем, ибо «не о Петербурге едином жив будет русский человек», – но «о всяком глаголе, исходящем из истинно русского сердца»…

Я даже не хочу утверждать здесь настойчиво (именно здесь, в этом письме), что идеал эвдемонического прогресса глуп и даже ненаучен (хотя это, по-моему, доказать нетрудно). Сегодня я скажу только, что всякая философия, имеющая практические выводы для жизни, всякая цивилизация– эвдемоническая или аскетическая, религия умеренного всеобщего, плоского эпикурейства и религия христианских свободных ограничений – одинаково имеют в числе слуг своих и мудрецов, и простых людей. Так было до сих пор. Сравни, например, Иоанна Дамаскина и Павла Простого. Оба причтены к лику Святых. Иоанн Дамаскин – аристократ, вельможа, сын правителя города Дамаска, любимец своего мусульманского государя, философ, занимавшийся метафизикой христианства, публицист православный, который боролся письмами противу византийских императоров, желавших уничтожить поклонение иконам… поэт вместе с тем, сложивший множество молитв…

Павел «Простой», напротив того, был крестьянин. Он давно хотел быть монахом, но он был женат; жена изменила ему; он обрадовался и убежал к Антонию Великому в пустыню. Антоний не знал, как бы испытать его и каким делом сначала его занять. Он велел ему плести веревки. Павел старательно свил их. Антоний велел их расплести; Павел с радостью расплел их. Антоний велел ему шить одежду; велел распороть и снова сшить. Павел все исполнял охотно, не спрашивая даже, к чему эта бесполезная работа. Антоний не давал ему есть; он не просил. Тогда Антоний оценил и полюбил его.

Павел был крестьянин и совершенный невежда. Но разве св. Иоанн и св. Павел этот не были люди одной и той же идеи, одной и той же цивилизации? Иоанн понимал все in extenso, в развитии; Павел знал только, что Христос – Сын Божий, что Его распяли за нас и нам хорошо и полезно за Него распинать себя… Вот и все. А до подробностей он и доходить не хотел и соглашался свивать и развивать веревки всю жизнь свою по указанию более знающих людей!..

Таких Павлов в России еще довольно, и слегка грамотных, и вовсе безграмотных. И я не нахожу, чтоб они были невежественнее французского или итальянского работника, бунтовщика и коммуниста, который в такой же пропорции состоит к Кабе[116], Фурье[117] или Прудону по экстенсивности и логической выработанности своих мыслей, в какой Павел Простой состоял к Иоанну Дамаскину или нынешний крестьянин-богомолец русский – к Филарету Московскому[118] или Хомякову.

Иоанн, Филарет, Хомяков – сознательные, философски развитые продукты византийской аскетической культуры; Павел Простой и сельский богомолец наш – наивные произведения той же аскетической цивилизации. Сильная вера сердца в два-три раз и навсегда принятых положения, в две-три идеи, нисшедшие в краткой и доступной квинтэссенции из высших сфер этой цивилизации. Вот их умственный запас.

Фурье, Прудон, Базаров[119] – сознательные, более или менее тоже философски развитые продукты не всецелой европейской цивилизации, а той последней, вчерашней, эвдемонической, утилитарной культуры, которая на всех углах кричит с XVIII века: «le bien-?tre, le bien-?tre des peuples»[120], которая в лице Ламене[121] бессовестно и подло искажает смысл Евангельского учения, уверяя простой народ каким-то лжебиблейским языком, что надо бунтовать против властей. А работник бунтующий и едва грамотный – это наивный, гадко наивный, грязно наивный, но все-таки наивный (в смысле слабой сознательности) продукт того же вчерашнего эвдемонизма. Он знает одно: «II n’y a ni Dieu, ni diable; tous les hommes sont ?gaux» или «doivent l’?tre…»[122]И жжет Париж с твердой верой сердца в эти две-три фразы, дошедшие постепенно до него из книг, разговоров и газет.

В России глубоко перемешаны и перепутаны теперь эти две культуры, византийская, аскетическая, и неофранцузская, эвдемоническая. Вот и все.

Живем мы, правда, все в одно время, но живем не одним и тем же…

Антиподы живут на одной и той же земле, но в одно и то же время одного из них освещает солнце, а другого – какая-то унылая, холодная луна!

Твой седой родственник живет вчерашней новизной; если он мне сам присвоил сильное воображение и эстетическое чувство, то пусть он вспомнит, что люди с сильным воображением всегда предчувствовали заранее то, к чему приходили четверть века, полвека, век спустя, толпами люди, менее их одаренные фантазией.

Робеспьер[123] практической гильотиной несколько десятков лет спустя старался осуществить мечты Руссо[124] Итальянское единство, как бы оно ни оказалось бесплодно и для Италии, и для человечества, но все-таки осуществилось как факт после стольких мечтаний, после стольких предтеч, одаренных фантазией… Германия в Бисмарке[125] обрела реального истолкователя стольких прежних отвлеченностей… На худо или на добро для немцев в будущем – это иной вопрос.

Поэты социализма Сен-Симон[126] и Фурье не дожили до 48-го[127] и 71-го[128] годов.

Я верю, что в России будет пламенный поворот к Православию, прочный и надолго… Я верю этому, потому что у русских болит душа… Я верю этому потому, что нигилизм в сфере мысли уже прожит нами, и теперь вместо Базаровых, ушедших в Сибирь или в могилу, – он дает лишь не очень опасных Пыпиных[129] или глупых Скабичевских[130] каких-то, которые топорно валяют в своих критиках, что Катерина Островского[131] должна бы обучиться естественным наукам, и тогда бы все на свете было бы хорошо…

Распространяться в низшие слои наши нигилизму было бы легко, ибо много мудрости не надо, чтобы из аскетической наивности перевести народ в эвдемоническую глупость… Но с Божьей помощью будем надеяться, что люди власти у нас не будут больше либеральничать, не будут зря спешить каким попало обучением народа из подражания соседям, которые еще не сказали последнего слова своего и у которых тоже, вопреки всей хвастливости их, есть много залогов романской анархии, особенно после объединения… Разделение Германии мешало, правда, иногда единству порядка, но оно мешало зато и единству анархии… Это надо помнить!..

И если у нас будут с Божьей помощью это помнить, то можно надеяться, что эвдемонические влияния у нас ограничатся не разгромом, а лишь частными превращениями, без которых жить в истории, конечно, нельзя…

Православие византийское, как известно, имеет в себе, между прочим, две стороны: для государственной общественности и для семейной жизни – оно есть религия дисциплины. Для внутренней жизни нашего сердца – оно есть религия разочарования, религия безнадежности на что бы то ни было земное.

От некоторых мест Чайльд Гарольда[132] можно перейти без всякого усилия и почти незаметно к иным местам Давидовых псалмов, а от псалмов Давида – ко всей христианской церковности.

Два величайших лирика всего мира могут легко примириться в больной и тоскующей русской душе. И вольно же было сухим умам мировую тоску, тоску безграничную ненасытной и широкой души сводить на мелкое гражданское недовольство современностью, вместо того чтобы разрешить ее в Боге?!

Понял ли бедный Герцен перед смертью, какой решимости у него недостало?

Хорошо и то, что он разочаровался в чисто утилитарном прогрессе и понял, что он и один он ведет или к ужасному кровавому безначалию, или к отвратительной прозе всеобщего мелкого однообразия, предлагаемого Прудоном, или… (и это всего вернее) что, давши кой-что новое миру в экономическом порядке, этот утилитаризм сопряжен разнообразно с прежними историческими началами. И только! Благоденствия общего и субъективного все-таки не будет.

За эту строку об исторических началах Герцену многое прежнее и вздорное его можно искренне простить.

Нет! Православие, или, другими словами, культура византийской дисциплины и земного аскетизма, есть единственный противовес теории всеобщего, мелкого удовольствия… И лучшая пища и отрада тому, кто разочарован и для себя, и за других, и за будущее друзей и близких своих, и за будущее всего человечества, понятое в смысле всеобщей пользы.

Кто графически изобразил историю земного прогресса?

Кто скажет с реальной точностью, как вернее изобразить его: как прямую лестницу, наверху которой приготовлены всем равные или приблизительно равные награды, так что и зависть станет невозможна… Или в виде широких, все больше и больше расширяющихся кругов, неизбежно перевитых и душистыми цветами, и ядовитыми, нестерпимыми терниями?..

Сообразно с реальными фактами, с примерами самой природы, вне человека стоящей, с явлениями современной и прошедшей истории, с психологией нашей, которая требует попеременно отдыха и борьбы, которая жаждет разнообразия и перемены, – надо думать, что бесконечные круги более похожи на историю земного прогресса, чем чертеж прямого утилитарного восхождения посредством реальных наук, обращенных на службу равенству людей и братству народов; не сердечному и теплому братству внезапного, личного, живого чувства, а братству юридическому, насильственному, предупредительному и всегосударственному!

Фу! Что за скука! С какой я стати буду насильственно брат какому-нибудь немецкому или французскому демократу, которого даже портрет в иллюстрации раздражает меня?..

Если я христианин, то я заставлю замолчать эту свою художественную брезгливость… А если я не христианин? Тогда меня может заставить замолчать только один страх перед толпой людей, менее меня развитых…

Хорош же прогресс!.. Если более развитой человек должен трепетать тех, которые тупее, глупее, грубее, пошлее его…

Довольно! Довольно!!!

1884 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.