Заключение. Мечты и реальность
Заключение. Мечты и реальность
История России чаше освещалась с точки зрения общих теорий, чем история любой другой европейской страны. В применявшиеся историками схемы неизбежно включался пункт о «влияниях» — византийском, западноевропейском или татарском. И всякий раз построения того или иного автора определялись его индивидуальным отношением к — соответственно — византийской, монгольской или западноевропейской цивилизации. Так что, когда речь идет о византийском влиянии в России, вывод зависит от взгляда автора на Византию и ее государственное устройство. В. Вальденберг, например,, широко используя источники, показал, что русские унаследовали от Византии идею ограниченности императорской власти и ее подчиненности высшим религиозным ценностям, хранимым церковью. [761] Англичанин Р. Г. Дженкинс, напротив, совершенно по–другому понимал Византию и, следовательно, ее влияние на Россию. Он считал, что в Византии получил развитие императорский абсолютизм, который переняли и русские цари, и современные советские руководители. «Современное русское государство, — пишет он, — просто сохраняет старую царистскую традицию… Многовековая структура остается в существе своем прежней», и «в этой структуре очень легко узнать византийский дворец Третьего Рима». [762]
Похожие разногласия мы встречаем у историков, рассматривающих татарское влияние. Одни видят в татарах лишь враждебную силу, которая вызвала к жизни национальное сопротивление и тем самым стимулировала возрождение национального самосознания, [763] другие, следуя основоположнику русской историографии H. M. Карамзину, считают, что «своим возвышением Москва обязана ханам». Так называемые «евразийцы» полагали, что татарский образ правления лег в основу русской государственности: татарские правители заняли место вселенской Византийской империи, [764] и русские цари, правившие в основном на тех же территориях, стали не более и не менее, как наследниками ханов. [765] Другие исследователи напоминали о том, что московский Кремль в XV веке строили итальянские архитекторы, напоминали о притоке европейских идей, утверждая, что Московская Русь утратила связь с Византией и в политический и культурный обиход вошли идеи, сродные скорее Макиавелли, чем греческой патристике. [766]
Я не буду обсуждать эти точки зрения, отражающие разные аспекты неизбежно сложного исторического процесса. Но поскольку речь идет о византийском влиянии в истории Руси, то следует помнить, что для XIV века принадлежность к наднациональной — в потенции — универсальной — православной общности с центром в Константинополе была основополагающим фактором развития культуры и важным политическим фактором. Эта принадлежность получила выражение в богослужении и гимнографии церкви, в сильном административном аппарате, которым управлял митрополит Киевский и всея Руси. Византийские клирики и дипломаты постоянно посещали Русь, а русские паломники и купцы бывали в Византии и других центрах средневекового востока.
Большая часть литературных — церковных и светских — произведений была известна русским в переводах с греческого. Византийские мастера украшали русские церкви и учили местных иконописцев. Понятно, что византийская средневековая цивилизация была составной частью самой русской жизни, в то время как татарское владычество всегда оставалось ненавистным «игом», существующим de facto и навязанным силой, хотя подчас его и использовали в качестве орудия против других врагов, особенно западных. Во всяком случае, монгольская культура никогда сознательно не принималась русскими за образец. И если татарских ханов, как и византийского императора, русские именовали «парями», то само по себе это нисколько не обнаруживает настоящей лояльности к Золотой Орде. В славянском переводе Библии так же именуются и цари Вавилона, Халдеи, Египта. Если византийские «цари» отличались от татарских, то именно тем, что греческий император признавался единственным и вселенским «православным» и «христолюбивым» самодержцем. [767]
Когда мы пытаемся понять, как политические теории и идеи передавались из Византии на Русь, следует помнить, что ни в Византии, ни на Руси они не были неизменны и статичны. Например, допущение, что в Византии всегда и во всех случаях господствовал «цезарепапизм», не ведет ни к чему, кроме недоразумения. Явными проявлениями цезарепапизма были декрет против «Трех глав» Юстиниана I или принуждение Михаилом VIII греческого духовенства к унии с Римом, но византийские учителя русских — неколебимые монахи–исихасты — говорили об этих случаях как об очевидных злоупотреблениях властью.
Есть масса оснований считать (и об этом шла речь в книге), что монашество, вообще говоря преданное имперской идеологии, и на практике, и в теории противилось цезарепапизму. Монашество сумело придать идее Византийской империи более реальные очертания «православного содружества», признающего идеальное главенство византийского императора. Более того, турецкая угроза как будто заставила по крайней мере некоторых из них поверить, что славянские страны, и особенно Московская Русь, смогут выступить в той роли форпоста православного христианства, которую в течение веков играла Византия. Эту мысль, без сомнения, выражали такие символические акции, как передача на Русь Дионисием Суздальским точных копий знаменитой Одигитрии, традиционно считавшейся покровительницей Константинополя (1382 г.); [768] перевод на славянский язык составленного патриархом Филофеем акафиста в честь этой иконы, [769] торжественный перенос из Владимира в Москву митрополитом Киприаном византийской иконы «Владимирской Богоматери», которой народ приписал чудесное спасение Москвы от полчищ Тимура в 1395 г. [770] Более того, символика византийских императорских и русских княжеских портретов на саккосе Фотия не могла появиться без молчаливого, по крайней мере, признания возможности translatio imperii в Москву. [771]
Русские, безусловно, хорошо запомнили урок о вечности империи, самым ясным образом преподанный им патриархом Антонием: «Невозможно христианам иметь церковь и не иметь царя». Но никто не учил их, что император целиком и безусловно владеет церковью. В послании к великому князю Василию патриарх Антоний признавал, что христиане обязаны «отвергать» тех императоров, которые стали «еретиками» и вводят «развращенные догматы». [772] Таким образом, повиновение императору обуславливалось его православностью, и русские, конечно, знали не только о еретичествовавших в прошлом императорах (которые часто упоминаются в литургических текстах, например, в тропаре мученикам эпохи иконоборчества, «сокрушившим Копронима мечом веры»), но и о Михаиле VIII Палеологе и об Иоанне V, которые приняли латинскую веру. Более того, вмешательство светских властей в управление церковью, по крайней мере в принципе, осуждалось. Одним из главнейших аспектов правления митрополита Киприана на Руси была забота о независимости от светской власти, московской или литовской; если бы не эта независимость, он бы не смог подчинить своей юрисдикции раздробленную в политическом отношении страну. В 1378 году, когда Дмитрий Донской только что с оскорблениями изгнал Киприана из Москвы, тот писал преп. Сергию и игумену Феодору, цитируя каноны, которые воспрещают светским правителям вмешиваться в избрание епископов. [773] Уже утвердившись на митрополичьей кафедре в Москве, он в полуавтобиографическом .»Житии Петра» осуждал эрастинианство, по причине которого, как он думал, великий князь Владимирский Михаил Ярославич поддерживал в 1305–1308 гг. Геронтия против Петра. [774] Кроме того, в патриарших грамотах русские чаше встречали упоминания о власти вселенского патриарха, (которая определялась в терминах, напоминающих западный папизм), чем упоминания об императорской власти. [775] Из всего этого следует, что в XIV веке Византия, поскольку влияние ее распространялось через направляемый исихастами патриархат, насаждала на Руси не цезарепапизм, а идею сильной, единой церкви, стоящей над национальными интересами и политическими границами. Русских учили, что византийский император является защитником, а не хозяином такой церкви.
В течение нескольких десятилетий после окончательного утверждения Киприана на кафедре (1390 г.) Московская Русь оставалась верна этой идеологии. Преемник Киприана грек Фотий (1408–1431 гг.) — волевой деятель, наделенный большим политическим разумом — также успешно проводил политику единства. Ему опасность грозила не со стороны московского князя, а со стороны Витовта, мечтавшего о реализации планов Ольгерда. После смерти Киприана, Витовт попытался заменить его своим кандидатом, полоцким епископом греком Феодосием. Однако Константинополь отверг этого претендента. [776] В ноябре 1415 года, опираясь на Витовта, западнорусские епископы намеревались избрать отдельного митрополита, а это прямо угрожало власти Фотия (и власти патриархата над его митрополией). Мотивировали этот акт каким–то не названным проступком Фотия, связанным, возможно, с церковными пошлинами. Митрополит получил от «собора епископов Киевской митрополии» торжественное объявление о том, что его более не признают епископом. [777] Соборный акт, подписанный епископами Полоцким, Черниговским, Луцким, Владимиро–Волынским, Перемышльским, Смоленским, Холмским и Туровским, гласил, что Фотий пренебрег своей литовской паствой, живя в Москве, а в западных епархиях только собирал подати; что великий князь Витовт безуспешно пытался добиться в Константинополе утверждения особой литовской митрополии; что церковная независимость от Константинополя уже существовала в Галиче в правление великого князя Киевского Изяслава [778] и осуществлена болгарами и сербами; наконец, что древние каноны позволяют епископам каждой области избирать своего собственного митрополита. Еще важнее, пожалуй, то, что соборный акт (называя константинопольского патриарха, как и других православных патриархов, своим «отцом») прямо обвиняет Константинополь в симонии и цезарепапизме, ссылаясь на печальные прецеденты XIV столетия.
«…Отвращаемся не могуще трьпети еже на церковь Божию насилование царево; ибо святый вселенскый патриярхъ и божьственный соборъ священый Костянтиняграда по правиломъ поставити митрополит не могуть, но кого царь [Мануил II] повелить; и отселе купуеться и продаеться даръ Святаго Духа, якоже и отець его [Иоанн V] сътвори на киевскую церковь, в днехъ нашихъ, о Киприяне митрополите, и о Пимине, и о Дионисьи и о иныхъ многыхъ, и не смотряше на честь церковную, но смотряше на злато и сребро много». Поэтому русские епископы отказывались принимать митрополита, «иже куплею поставлени бывають от царя, мирянина будуща человека, а не по воле патриархове и по преданию сущаго сбора апостальского». [779]
Новогрудским кандидатом на митрополию Киевскую и всея Руси (но без подчинения ему Москвы) стал болгарин Григорий Цамблак, ученик и почитатель митрополита Киприана. [780] Григорий и его сторонники — в том числе Витовт — считали, что избрание особого митрополита для Литвы так же законно, как и назначение в 1375 году Киприана. Однако обстоятельства и намерения были в этих двух случаях совершенно различны. Григорий был облечен властью в связи с сепаратистскими скорее тенденциями, тогда как прозорливая политика патриарха Филофея в 1375 году была по существу объединительной: Цамблак никак не мог рассчитывать на управление всей русской митрополией. Кроме того, митрополита Фотия, в отличие от Алексия, нельзя было обвинить в «пренебрежении» западными епархиями или в том, что он является орудием московских интересов. Он посетил Литву и Галич в 1412 году, бывал там — после удаления Цамблака — в 1420–1421, 1423, 1427 и 1430 годах. Не Фотий, а Цамблак стал орудием светской (и даже не православной) власти. Несмотря на свои грандиозные проекты относительно Руси, Витовт был вассалом польского короля, своего кузена Ягайло, так что его владения определенно не входили в состав «византийского содружества». В действительности, Цамблак оказался вовлечен в двусмысленные планы объединения церквей. В сопровождении внушительной свиты, он посетил Констанпкий собор. Но холодный прием, который ему оказало там латинское духовенство и светские правители, ясно показал, что митрополит Киевский, поставленный по воле католического князя и без благословения Константинополя, вряд ли может способствовать переговорам о единстве между церквами востока и запада.
Жестоко обличенный Фотием, который настаивал на единстве митрополии, [781] отлученный патриархом Константинопольским Иосифом. [782] Григорий вскоре исчез со сцены, и Фотий восстановил свою власть над всеми епархиями, включая подвластную Польше Галицию. Однако эпизод с избранием Цамблака в Новогрудке был значительным событием, ибо показал, что Византия постепенно утрачивает свой престиж на Руси. Впервые представительный собор епископов открыто обвинил Константинополь в коррупции и цезарепапизме, призвав к созданию независимой («автокефальной») русской церкви. Можно быть уверенным, что такие взгляды и настроения существовали также в Москве, особенно, когда в 1378–1380 гг. Михаил–Митяй безуспешно пытался получить митрополию. Однако отделению Москвы воспрепятствовал сначала Дионисий Суздальский, а затем митрополит Киприан. Подобно этому, усилия Фотия помешали утверждению церковной автономии в Литве. Но мечта о едином православном мире, который признает символическое политическое главенство византийского императора и централизованную церковную власть Константинопольского патриархата, мечта, которую терпеливо вынашивали патриарх Филофей и митрополит Киприан, — мечта эта рушилась и становилась все менее и менее осуществимой.
В приверженности этой мечте наибольшую стойкость и неожиданное терпение обнаружило Московское княжество. Московское правительство даже не добивалось, чтобы византийцы выполнили обещание, данное в 1380 году патриархом Нилом: что митрополитов в будущем будут ставить только по представлению Великой Руси. [783] Греком был не только преемник Киприана, назначенный непосредственно в Константинополе, но и после смерти Фотия (1431 г.), когда отвергли кандидатуру епископа Рязанского Ионы, выдвинутого великим князем Московским, опять был поставлен грек (или эллинизированный болгарин) Исидор. [784] Неизменная преданность в отношении Византии была, конечно, плодом деятельности митрополита Киприана, личный престиж которого пригодился еще и его преемникам. Сыграло роль и то, разумеется, что Византия поддержала Москву в состязании с соперниками, а также наличие значительно укрепившихся в XIV веке религиозных и культурных связей. Более того, с тех пор как литовские князья перешли в латинство, Москва оказалась единственным на Руси претендентом на византийское наследие, так что в связи с этим византийским контекстом митрополит обретал большее моральное право на управление западными епархиями, которым грозила польско–католическая гегемония.
Теперь, однако, отношения с Византией попадали во власть обстоятельств, которые могли заставить Москву уверовать в собственную независимость. Таким обстоятельством стало важнейшее историческое событие: поставленный в Византии митрополит Киевский и всея Руси Исидор одобрил и подписал в 1439 году Флорентийскую унию.
Однако и теперь Москва реагировала с дипломатической осторожностью. Так как великий князь Василий Васильевич сам снабдил Исидора со свитой всем необходимым для путешествия во Флоренцию, [785] то до возвращения его он ничего не предпринимал. И даже после того, как Исидор был изгнан, великий князь обращался в Константинополь за разрешением выбрать нового митрополита, [786] и целых семь лет ждал ответа, прежде чем решиться на избрание митрополита Ионы без благословения Константинополя (1448 г.). Этот поступок московского князя находит ясное и достаточное оправдание в том, чему учили русских византийцы: император или патриарх, изменившие православию, более не имеют законной власти. Однако в Москве учитывали и другие аспекты положения, дипломатические и политические, в соответствии с ними Василий Васильевич и вел свою дипломатическую игру. Административное подчинение Константинополю было гарантией единства митрополии: московские власти, очевидно, колебались самостоятельно ставить митрополита, не уверенные в реакции православных Литвы. В отношении Исидора реакция эта вообще была там враждебной, не только по догматическим соображениям, но и потому, что на западе все еще тянулась «великая схизма». Польский король Владислав III, по крайней мере до 1443 года, держал сторону антипапского Базельского собора и ничем не помог Исидору, потому что тот был посланником папы Евгения IV. Поэтому в польских и литовских землях немедленно ввести унию не смогли. Митрополит Иона, избранный в 1448 году в Москве русскими епископами, формально получил традиционный титул «митрополита Киевского и всея Руси»; польский король Казимир IV признал его митрополитом всей русской церкви (1451 год). [787] Документы этого периода отчетливо показывают, что в Москве не считали необходимым совсем порывать с Константинополем и что если бы постановления Флорентийского собора были в Византии отвергнуты, то прежний status quo мог быть восстановлен.
Мечта о единстве окончательно развеялась после падения Константинополя (1453 г.), назначения униатским экс–патриархом Григорием Маммой, бежавшим в Рим, Григория Болгарина «митрополитом Киевским и всея Руси» (1458 г.) и признания униатского митрополита польским королем. Реакция Москвы была неизбежна. В послании к епископам Литвы и Польши митрополит Иона объявлял, что захват «царицы городов» турками был наказанием за измену православию во Флоренции. [788] С этого момента формально перестало существовать «византийское содружество»; и стремление к национальной автономии, возникшее как в Москве, так и в Литве, оправдала сама история. Правда, союз с Римом в Киеве просуществовал недолго: уже в 1470 году митрополит Григорий Болгарин заявил о своем каноническом подчинении православному патриарху в подвластном туркам Константинополе. Но разделение митрополии осталось совершившимся фактом. Когда умер митрополит Иона (1461 г.), его преемник Феодосии был избран «митрополитом всея Руси», без титула «Киевский»: он был поставлен главой «дома пречистой Богородицы, у гроба святого великого чудотворца митрополита Петра» (т. е. Москвы), и всех русских епископов обязывали признать его власть как законного владыки, а от Григория, «отлученного от святой кафолической церкви» и называющего себя «митрополитом Киевским», отречься. [789] Таким образом, московский митрополит фактически не притязал больше на «Малую Русь». В последующие годы русские епископы должны были при поставлении обещать не принимать митрополитов, «назначенных в Константинополе, в царстве безбожных турок, языческим царем». [790] Теперь на «Великую Русь», с ее столицей Москвой и главной святыней — усыпальницей св. чудотворца Петра, смотрели как на последнее прибежище истинного православия.
Вопрос о том, какое место занимало византийское наследие в русской истории последующих столетий, не раз обсуждался. Наше исследование ограничено событиями XIV века и тем влиянием, которое византийская культура и византийское государство оказывали на Русь в течение именно этого периода. Очевидно, что в определенных аспектах это влияние было решающим:
1) Именно благодаря Византии Москва, а не Вильно (или Тверь), стала столицей Российской империи. Это утверждение не уменьшает значения географических и экономических факторов (которые классически описал В. О. Ключевский), или роль татарского владычества, или личных усилий Ивана Калиты и его преемников, или любых других факторов, обусловивших возвышение Москвы. Однако религиозные и политические санкции патриархата и византийского государства существенно перетягивали чашу весов в пользу Москвы в яростном состязании между нею и Литвой (которая в XIV веке владела большей частью Руси, в том числе древней княжеской столицей Киевом, безусловно располагала большим населением, отождествлявшим себя с «Русью» и пользовавшимся большей независимостью от татар).
Русская историография XIX века — особенно церковные историки — стремилась видеть в переносе митрополичьей кафедры из Киева во Владимир и Москву результат естественного исторического процесса, а попытки учреждения особых митрополий в Галиче и Литве представить как вопиющую узурпацию, замышлявшуюся «чужеземными» правителями Польши и Литвы и нашедшую опору в корыстолюбии и продажности византийцев. С этой точки зрения можно объяснить несколько конкретных инцидентов, но безусловно нельзя адекватно описать историческую ситуацию в целом. Она страдает очевидным антивизантинизмом и заставляет, вполне умышленно, предполагать, что границы Московского княжества практически совпадали с границами «Руси» как таковой. На самом же деле Византия должна была совершить трудный выбор между «двумя Россиями». Мы все время отмечали, что, хотя московские великие князья подчас очень щедро наполняли пустую казну греческих императоров и церковных чиновников, нет достаточных оснований считать, что Византия всегда поддерживала тех, кто больше платит. К тому же неизвестно, были ли ставки Москвы выше литовских. Известны зато другие факторы, в XIV веке (за исключением короткого правления патриарха Каллиста в 1355–1361 гг.) безусловно влиявшие на выбор Византии.
Великий князь Московский был православным, поэтому предпочтительнее было, чтобы он, а не языческие правители Литвы, стал наследником древнего Киева. Конечно, «огнепоклонник» Ольгерд тоже изъявлял желание принять греческое православие, но тут настораживающим моментом были постоянные происки латинских миссионеров в Литве (в правление Гедимина они почти добились успеха). Все это делало Москву более надежным местом пребывания митрополита «всея Руси». Кроме того, северная Русь была отзывчивее на религиозное и культурное влияние Византии: под эгидой Ивана Калиты и его преемников процветали монашество, религиозное искусство и литература, а западная и южная Русь такого расцвета не переживали со времен Ярослава. Наконец, что важнее всего, лояльность Москвы по отношению к Золотой Орде (до 1370 года) совпадала с византийской политикой начала эпохи Палеологов, основанной на дружбе с татарами. Эта политика удовлетворяла и интересам генуэзских купцов, державших в своих руках черноморскую торговлю и торговые пути Средиземноморья. Митрополиты всея Руси — назначаемые Константинополем, уважаемые ханами и часто посещающие Золотую Орду — были удобными дипломатическими посредниками для проведения византийских интересов в Восточной Европе. Москва была подходящим пунктом для осуществления их миссии.
Фактическое предпочтение, которое византийские церковные политики оказывали северным княжествам, неизбежно создавало сложную обстановку в землях, находившихся во владении Литвы и Польши. Сложность была двойная: во–первых, местные православные епархии не могли иметь надлежащей опеки от митрополита, который жил в отдаленном и политически враждебном краю; во–вторых, ставились под угрозу политические интересы литовского князя и польского короля, особенно в крайних ситуациях (например, когда митрополит Алексий по существу правил Москвой). Впрочем, патриархат не уступал центробежным тенденциям: византийцы хорошо понимали, что разделение митрополии повлечет за собой ослабление каждой из частей и постепенное подчинение церкви местным интересам. Изощренная политика патриарха Филофея и митрополита Киприана сумела на время подавить и литовский, и московский сепаратизм, символизировавшийся соответственно Романом «Литовским» и, позднее, Михаилом–Митяем и Пименом «Великорусскими». Благодаря этой политике между Москвой и Литвой возникли новые связи, на определенное время даже союз, который способствовал Куликовской победе и постепенному распаду татарского господства. К сожалению, Кревская и Флорентийская унии привели к тому, что единение с Москвой стало практически невозможным. Надежды митрополита Киприана на объединение Руси, запечатленные в его летописном своде, не осуществились: историческая действительность двух последующих столетий привела к постепенному культурному и национальному разобщению Великой и Малой Руси.
2) Несмотря на неблагоприятные политические обстоятельства, явление, обычно называемое исихазмом, интеллектуально, идеологически и духовно оставило в России глубокий след. Не решая вопроса о том, как соотносились одержавшее в 1351 году верх паламитское богословие и так называемое возрождение палеологовской эпохи в Византии, можно утверждать, что на Руси великое обновление искусства, нашедшее выражение в творчестве Феофана Грека и Андрея Рублева, несомненно связано было с собиравшимся вокруг преп. Сергия монашеством, которое черпало вдохновение в исихазме. Вообще значение русского монашества и монастырей было относительно очень велико, роль его в социальной истории северной России хорошо известна, но не всегда историки вполне признают его очевидную и тесную связь с византийской традицией. Переводы патристических, аскетических, агиографических и литургических текстов были крайне многочисленны, и в течение веков на Руси продолжали переписывать и читать их.
В обиход вошла живая духовная традиция, которая обнаруживала себя не только в переводах с греческого, но также в возникновении многочисленных монашеских общин, обновлении художественного творчества, зарождении самобытной литературы и вновь появившемся интересе к социальным аспектам христианства, и это показывает, как разнообразно византийское исихастское наследие преломлялось в жизни северной Руси. [791] Благодаря ему Московская Русь не только сделалась мощной и зачастую деспотической империей, но стала также страной преп. Сергия, Андрея Рублева и Нила Сорского.
С исихазмом всегда особо, и по праву, связывалось имя митрополита Киприана. Не только потому, что он ввел на Руси уставной, догматический и литургический порядок, принятый в Константинополе его наставником Филофеем, но и потому, что Киприан сурово обличал приобретение монастырями вотчин и угодий, и его «Ответы» игумену Афанасию Высоцкому широко использовались в XVI веке в известном споре «стяжателей» и «нестяжателей». [792] Нил Сорский, глава «нестяжателей» и выдающийся проповедник исихазма, несомненно продолжал исихастскую традицию XIV века, как и более поздние его последователи в России.
3) Русские усвоили тот взгляд, что культурно, политически и религиозно они являются частью более широкой, вселенской общности. Вселенская роль византийского императора, в отличие от местных и национальных правомочий других правителей, в том числе русского великого князя, утверждалась в присылаемых из Константинополя официальных грамотах и признавалась в произведениях письменности местного происхождения, как, например, Житие Стефана Пермского, составленное Еп.Премудрым. [793] Впрочем, эти универсалистские идеи иногда встречали определенное сопротивление. После 1370 года, например, Москва обнаружила тенденцию к утверждению своей национальной автономии, так как Константинопольский патриархат перестал защищать московские интересы, переменив политику в пользу большего беспристрастия, т. е. признания, наряду с московскими, интересов православных в Литве. Легко понять, что скандал с Исидором укрепил сепаратистов в собственной правоте. После самостоятельных выборов Ионы (1448 г.) и окончательного, разделения митрополии, московская церковь стала фактически церковью национальной. Ее предстоятель, теперь утверждаемый волей великого князя, стал зависеть от него намного больше. Однако националистические умонастроения не смогли вытеснить идей универсализма и церковной независимости, насаждавшихся патриархом Филофеем, митрополитом Киприаном и исихастами XIV века. Сторонники их идей — в основном монахи и некоторые «книжники» — не располагали почти никакой властью ни в государстве, ни в церкви, но никогда не переставали влиять на общество.
Мы уже отмечали, что в XIV веке несколько раз употреблены были формулы и метафоры, которые могли восприниматься, как прелюдия translation imperii в Россию. Однако официально ничего подобного никогда не происходило. Даже после Флорентийской унии и падения Константинополя московский князь формально не претендовал на наследие византийских императоров. И даже брак Ивана III и Зои–Софии, племянницы двух последних византийских василевсов и внучки Мануила II, который заключался с явным намерением придать побольше основательности требованиям Москвы, если последняя заявит права на наследство, к предъявлению прав так и не привел.
Примечательно, что сама возможность претензий Москвы подразумевается в посланиях венецианского сената, но не в московских документах эпохи. [794] Идею Москвы — «третьего Рима», в начале XVI века сформулированную в известном послании старца Филофея Василию III, московское государство никогда официально не признавало своей. Более того, когда Иван IV короновался как царь, то он просил на это благословения живших под турками восточных патриархов и воздержался от именования себя «императором ромеев», а стал только «царем всея Руси». Большой контраст с империями болгар и сербов!
Конечно, в XV и XVI веке средневековье уже сходило на нет, на Русь, вместе с воспитанной по–итальянски княгиней Зоей–Софией, пришли западные культурно–политические веяния, итальянские архитекторы перестраивали московский Кремль, и византийская политическая философия начинала казаться русским кое в чем обветшавшей. Однако совершенно ее не отбрасывали никогда. Как раз напротив — она всегда оставалась основой политического мышления: Борис Годунов, хитроумный регент царя Федора Иоанновича, пытался уговорить константинопольского патриарха Иеремию II остаться в России. И нет сомнений, что если бы патриарх согласился, то идея «Москвы — третьего Рима» могла стать заявленной политической реальностью. Но Иеремия предпочел вернуться в Фанар, уступив, между тем, русскому давлению и установив «Московский патриархат». Новый патриархат не претендовал на вселенское первенство и занял, несмотря на несметное имущество, престиж и власть, пятое место среди православных патриархов.
Это обдуманное идеологическое самоограничение русских можно объяснить самыми разными соображениями. Во всяком случае, оно не помешало впечатляющему росту Российской империи как национального государства. Но именно потому, что Московское царство носило характер национальный, некоторые глубоко укоренившиеся представления не давали его правителям забыть, что «римская» (или византийская) политическая идеология исключает право какой бы то ни было нации, как нации, на монополию главенства в универсальном православном содружестве. Поскольку Московское государство всегда мыслило себя национальным, оно не могло претендовать на translatio imperii. Примером этой внутренней диалектики может служить изгнанническое Никейское государство XIII века: не возрождение эллинизма сделало его центром христианской ойкумены, а упорный акцент на своей «римскости» и надежда восстановить свою власть в единственном настоящем «новом Риме» — Константинополе.
В Московской Руси «универсалистское» сознание хранило и выражало монашество, утвердившееся здесь еще в XIV веке, когда византийская идеология и духовные влияния шли мощным потоком. Это отразилось в литературе. Д. С. Лихачев, объясняя назначение вычурного и цветистого стиля «плетения словес», отмечал, что этот стиль являет собой стремление открыть «универсальное, абсолютное и вечное» в «частных, конкретных и временных» событиях; этот стиль употреблялся в подражание греческим образцам, поскольку — согласно своеобразной генеалогии священных языков, составленной болгарским «философом» Константином Костенецким, — славянский язык есть сын еврейского (отца) и греческого (матери). [795] Именно потому, что Россия была «народом», а не «третьим Римом», русская церковь (часто вопреки жестокой политике ассимиляции, проводившейся московским правительством) считала правильным распространять православие среди других народов: миссионерская деятельность св. Стефана Пермского заключалась в подражании св. Кириллу и Мефодию и в переводе Писания и богослужения на язык пермяков. Его примеру последовали многие русские монахи и иерархи.
То же универсалистское сознание нашло защитников среди исихастов — «нестяжателей» XVI века, которые проповедовали идеал монашеской бедности (отстаиваемый митрополитом Киприаном) и одновременно, поддерживаемые Максимом Греком, осуждали административную независимость русской церкви от Константинополя и считали ее узурпацией. Позже, в XVII веке, в старообрядческом расколе с наибольшей силой отразились провинциалистские и националистические тенденции русского православия: «староверы» протестовали против введения патриархом Никоном обычаев «развращенных» греков.
К традиции византийского христианского универсализма в несколько иной форме прибегали и те, кто был недоволен зависимостью русской церкви от светской власти. В среде, близкой к архиепископу Геннадию Новгородскому (1484–1504 гг.), который не был ни исихастом, ни нестяжателем, зато был знаком с западной моделью церковно–государственных отношений, появляется крайне интересная и очень популярная «Повесть о белом клобуке» — своеобразный русский вариант такого исключительного документа, как «Don?m Constantini», сыгравшего необычайно важную роль в выработке основополагающих понятий западного и восточного средневековья. [796]
Согласно «Повести», римский папа Сильвестр после обращения в христианство императора Константина получил от него в дар белый клобук. При императоре «Каруле» (т. е. Карле Великом, начавшем на западе религиозную полемику против Византии) и папе Формосе (891–896 гг.; его часто называют родоначальником схизмы), в Риме стали пренебрегать чудодейственной силой клобука. Последний православный папа послал клобук в Константинополь императору Иоанну Кантакузину и патриарху Филофею, который, предвидя грядущее падение Нового Рима, послал клобук новгородскому архиепископу Василию Калике (1330–1352 гг.). Заключение повести составляет изложение идеи «Москвы — третьего Рима»: все царства соединятся в русском царстве, где обоснуется патриархат.
Разбор хронологических и исторических несоответствий этого рассказа, а также нашедших в нем выражение новгородских претензий не имеет прямого отношения к нашей теме. Для нас знаменателен тот факт, что героями легенды о мистической связи между римским папством, Константинополем и Россией выступают именно Иоанн Кантакузин, патриарх Филофей и новгородский архиепископ Василий Калика. «Повесть», вполне разделяющая представление о нераздельности империи и церкви, как и «Don?m», инициативу выделения римского епископа среди прочих и посылки ему белого клобука закрепляет за Константином. Более того, в передаче клобука в Россию играет роль не только Филофей, но и Иоанн Кантакузин. А в самой России получателем клобука является не князь, а архиепископ Василий Новгородский, которому, как мы видели выше, митрополит Феогност даровал право ношения полиставриона («риз крешатых»). [797] Чтобы подчеркнуть значение этой привилегии, дарованной церковному иерарху, «Повесть» утверждает, что чудесный белый клобук «честнее, чем императорский венец». В это утверждение авторы, несомненно, вкладывали очень конкретное содержание: византийское наследие, связанное с Кантакузином, Филофеем и исихастами XIV века, — это нечто по природе мистическое, и на Руси оно подобает не государству, а церкви. Царь Иван IV прекрасно сознавал этот подтекст «Повести», не любил ее, и в 1564 году передал право ношения белого клобука митрополиту Московскому — как главе русской церкви. [798] После 1589 года эта привилегия перешла к московским патриархам. Но поскольку белый клобук, согласно легенде, знаменовал превосходство священства над царством, все более секуляризирующееся русское государство по–прежнему не любило этот символ. Петр Великий, упразднивший патриаршество, решил, что легче всего уничтожить символическое значение клобука, сделав его обычным элементом облачения: он даровал право ношения белого клобука всем митрополитам русской церкви и тем самым лишил его исключительности.
Образование мощной империи, особые пути развития украинской культуры, испытавшей сильное польское влияние, секуляризация государственной власти при Петре и Екатерине, — не говоря о том, что происходило в XX веке, — все это реалии русской истории. Если говорить на языке политики, то концепции, порожденные принадлежностью Руси к «византийскому содружеству» и проводившиеся патриархом Киприаном, преп. Сергием Радонежским и преп. Стефаном Пермским, были не более чем мечтой. Однако мечты, питаемые энергией истинной духовности, обладают замечательным свойством наделять жизнь народов — да и всего человечества — мерой сужденья, нормами поведения и историческим мышлением. Возрождение монашества в XIX веке, универсальная сила религиозного искусства, достигшего апогея в творчестве Феофана и Рублева, вообще жизнестойкость православия в стране, где религия изгоняется из общественной жизни, — из всего этого сплетается ткань русской культуры, непонятной вне византийского ее контекста. События XIV века, сопровождавшие рождение современной России (так как Киевский период — это, скорее, до–история ее), оказываются необходимым ключом к пониманию проблемы в целом.