ОТЕЦ КАК ПРИЧИНА: ЛИЧНОСТНОСТЬ, ПОРОЖДАЮЩАЯ ИНАКОВОСТЬ

ОТЕЦ КАК ПРИЧИНА: ЛИЧНОСТНОСТЬ, ПОРОЖДАЮЩАЯ ИНАКОВОСТЬ

I. Святоотеческое наследие

1. Ранние символы

Если избрать в качестве отправной точки изучение древних символов, то можно заметить, что все они начинаются с члена, в котором говорится о вере Бога Отца. Это явно свидетельствует об их крещальном происхождении, согласно Мф 28, 19. Весьма существенно, что представление о Боге как об Отце возникло не в ходе спекулятивных размышлений о Божестве, но выросло из церковного опыта. Только в церковной общине и через нее можно осознать Бога Отцом. Все это наводит на мысль о крещальном генезисе идеи божественного Отцовства.

Идея Бога как Отца, оказывается, связана в ранних символах с космологией: «Верую в Бога Отца всемогущего», — говорит древний римский символ II столетия. В этом пункте возникает интереснейший экзегетический вопрос: слово «Отец» относится к «всемогущему» или к «Богу»? Другими словами, данный член должен быть прочитан «Верую в Бога, который является Отцом всемогущим», или «Верую в Бога Отца, который является всемогущим»? Эта проблема имеет большое богословское значение. Многие экзегеты прошлого (например, Каттенбуш) [54] решили, что слово «Отец» синтаксически относится к «всемогущему». Но Дж. Келли [55] убедительно аргументировал, что в Ветхом Завете (Септуагинте) и Новом Завете вообще нет никаких оснований для такого эпитета для Бога. В Ветхом Завете наиболее часто встречается словосочетание — «Господь Всемогущий» (?????? ???????????) или «Бог всемогущий» (? ???? ???????????). В Новом Завете слово «всемогущий» можно увидеть очень редко, и, когда это все–таки происходит, как в 2 Кор 6, 18; Откр 1, 8, и других местах, то по своему значению это всегда следует за Септуагинтой, т. е., «Господь всемогущий». Подобное употребление можно заметить также у отцов II в., таких как Юстин, Ириней и автор Мученичества Поликарпа: термин «всемогущий» (???????????) используется сам по себе или по отношению к Богу (? ??????????? ????) и никогда не сочетается со словом «Отец». [56] С другой стороны, выражение «Бог Отец» часто встречается в Новом Завете. Павел неоднократно использует такие фразы как «Благодать вам и мир от Бога, Отца нашего» (Гал 1, 3), «в славу Бога Отца» (Фил 2, 11) или «от Бога Отца нашего» (1 Фесс 1, 1). Другие места Нового Завета, такие как Иак 1, 27, 1 Пет 1, 2, 2 Ин 3 и Иуд 1, отражают тот же самый обычай [57]. Каково богословское значение этого?

Будучи прежде всего историком, Келли видит в этом отражение крещальной формулы: начиная с Мф 28, говорится о крещении во имя Отца; поэтому титул «всемогущий» является позднейшей интерполяцией в результате влияния языка Септуагинты на христианское богословие и, я добавил бы, также как реакция на гностицизм, который отрицал прямую причастность Отца к творению. Систематическому богослову, однако, значение этих экзегетических деталей видится гораздо глубже. Это указывает на проведение четкого различия между Богом Домостроительства спасения (Творцом) и Богом в его собственном бытии. Как уже отмечалось древними авторами, такими как Кирилл Иерусалимский [58] и Руфин [59]; только в результате неправильного употребления (?????????????), по мнению Кирилла, слово «Отец» может быть истолковано как указание на отношение Бога к человечеству, ибо Отцовство должным образом принадлежит Богу в силу его отношения с Сыном. Это очевидно, также, исходя из второго члена Символа веры. Отцы IV столетия, особенно св. Афанасий, показывают наличие подобного различия в их богословии [60].

Если мы проследим это по философским последствиям, то они приведут нас к существенному различию между онтологическим и нравственным содержанием божественного Отцовства. Интересно, что большинство западных авторов, таких как Тертуллиан, Киприан и, конечно же, Августин, подчеркивали моральное содержание Богоотцовства. Августин комментирует символ следующим образом: «Заметьте, как быстро произнесены слова, и насколько они полны значения: Он — Бог, и он же — Отец; Бог во власти, Отец в совершенстве. Насколько счастливы мы, ибо находим, что Господь Бог — наш Отец!» [61] У восточных Отцов преобладающими были онтологические аспекты Отцовства. В те времена было широко распространенно мнение, что при любом акценте на моральных качествах Богоотцовства проявляется тенденция к савеллианизму. Божественное Отцовство не следует путать с так называемой божественной энергией. Моральные качества Бога всегда понимались греческими Отцами как черты, свойственные всем трем ипостасям [62]; они ни в коем случае не могут указывать на отдельное лицо, такое как Отец. Последствия этого мнения могут зайти очень далеко и достигнуть фундаментальных различий между Августином и отцами–каппадокийцами. Например, Августин описывал Троицу в психологических терминах, а каппадокийцы настаивали, что единственными категориями, которыми возможно описать лица Троицы являются категории онтологические, а не моральные.

Сказав это, мы не должны упускать из виду тот факт, что все древние символы веры связывают божественное Отцовство с властью Творца. Но не в том смысле, что Бог Отец является создателем; понятие Отцовства в символе, как я уже подчеркнул ранее, присоединено не к слову «всемогущий», а к слову «Бог». Это означает, что Отцовство Бога проистекает не из его творческой деятельности [63]. Однако, все тесно связано друг с другом. Что же может подразумевать слово «всемогущий», если не зависимость от онтологической идентификации Бога на основании акта творения?

В этом пункте мы сталкиваемся с тонким различием между латинским и греческим святоотеческим лексиконом. Латинский эквивалент английского слова «всемогущий» был бы omnipotens. Соответствующая английская терминология указывает на понимание Бога как Отца в терминах власти. На всем протяжении Средневековья и позже слово potestas является весьма характерным для западного богословия. Это — способ указать на свободу Бога. Это слово выявляет типичное западное понимание власти как способность действовать (действие всегда было равно, если не идентично бытию в западной мысли, на грани представлении о Боге как actus purus в средневековом и более позднем богословии) [64].

Напротив, греческий эквивалент слова «всемогущий», используемого в ранних символах, является ???????????; а не ????????????. Именно последний термин можно буквально перевести как omnipotens (всемогущий). В определенном смысле, конечно, ??????????? означает «всемогущий», но в значении не власти действовать, а способности охватить и обладать, то есть, установить отношения общения и любви. Таким образом, св. Ириней пишет: «Ибо должно быть, чтобы был или один Бог, Который все содержит, и все, что сотворил в Своем царстве, сотворил по Своему хотению, или чтобы были многие бесчисленные творцы и боги… таким образом, рушится имя ??????????? [латинский перевод: omnipotens]». [65] Точно так же Феофил Антиохийский определенно толкует ??????????? как «всеобъемлющий». Бога называют всемогущим, «потому что он управляет всем и провидит все». «Поскольку высоты небес и глубины пропастей и пределы мира находятся в его руке». [66] Здесь свобода Бога описана не в терминах potestas и actus, а в смысле communio. Мы подходим здесь очень близко к тому, чтобы отметить родство между идеей божественного Отцовства как онтологической категорией, к которой я обратился выше (то есть, Бога называют Отцом, потому что у него есть Сын), и пониманием Бога как Отца в смысле Творца и Пантократора (???????????). Действительно, с таким объяснением «вседержителя» и «творца небу и земли, видимым же всем и невидимым», легко понять ассоциацию творческого акта Отца с делом его Сына (Бог создал мир Словом и через Слово — и, согласно Иринею, также и Духом). Таким образом, творение становится, главным образом, актом не божественной власти (всемогущества), а божественного общения, т. е. причастности тварного бытия к отношению Отца–Сына (и Духа). Синтаксическая проблема, к которой я обратился вначале, а именно, какое слово определяет имя «Отец» в первом члене символа, теряет свою остроту, если под «всемогущим» мы подразумеваем ??????????? в смысле, в котором я объяснил это выше. Бог — Отец, прежде всего, потому что у него есть Сын, но также и потому что он — творец и ???????????, поскольку держит все в своем Сыне, охватывая мир теми же самыми узами любви, которые скрепляют лица Троицы. Неудивительно, поэтому, что образ Пантократора в византийском искусстве изображает Сына, а не Отца.

Одно из существенных различий между ранними западными и восточными символами в том, что, с поразительной последовательностью, первые ограничивают себя выражением credo in deum patrem omnipotentem, тогда как последние, с подобной же последовательностью, добавляют слово «единый» к слову «Бог»: ?????????? ??? ??? ???? ?????? ????????????. [67] Историческое объяснение такого различия трудно установить. Некоторые ученые думают, что восточные символы имеют большую богословскую глубину, чем символы Запада. Но справедливо отметить, что вообще все символы повсеместно являются богословскими, хотя с различными акцентами и побуждениями, лежащими в основе каждого из них: западные символы интересуются больше действием Бога, чем его бытием. Но даже это сравнение может привести к недоразумениям.

Хотя трудно отыскать историческое объяснение данного различия, его последствия трудно не заметить. Добавив слово «единый» к имени «Бог Отец», восточные символы выдвинули на первый план проблему божественного единства. Если Бог = Отец, как это имеет место быть в римском символе [68], и если в восточном символе, Бог «един», то из этого следует, что только Отца можно справедливо назвать «Богом». Фраза «единый Бог Отец», кажется, прилагает божественное единство к божественному Отцовству. Неужели ариане оказались правыми в том, что лишили Сына и Духа божественного статуса?

Чтобы решить эту проблему, богословие могло выбирать между двумя вариантами. Нужно было логически отделить слово «Бог» от имени «Отец» и закрепить «единство» за Богом без логической ассоциации со словом «Отец». Это стало достойным ответом на арианский вызов, но цена, которая была за это заплачена, выглядела радикальным откатом от библейской ассоциации Бога с Отцом, ассоциации, которая, как мы отметили, была верно сохранена в ранних символах. Этот выбор, однако, кажется, был предпочтен западным богословием, по крайней мере, начиная с Августина. С помощью сущностного языка, используемого Никейским символом в различных целях, [69] Августин подошел к разделению между Богом и Отцом, создав из божественной сущности понятие божественности (divinitas), логически предшествующей сущности Отца, и назначения на эту роль выражения божественного единства. «Единый Бог» стал, таким образом, идентичным «единой сущности», и проблема, выдвинутая арианством, казалось бы, была решена. Отсутствие слова «единый» в связи с «Богом Отцом» в ранних западных символах, облегчило это развитие.

Однако, на Востоке было совсем по–другому. Следование библейскому отождествлению Бога с Отцом было столь сильным на Востоке, что такие влиятельные богословы как Ориген были склонны говорить о Логосе как своего рода «втором Боге», [70] в некотором смысле тоже Отце, которого можно с полным основанием назвать единым Богом. Арианство поэтому можно рассматривать не столько как восточную ересь, сколько то, к чему могло привести естественное развитие библейского отождествления Бога с Отцом на Востоке. Восток, поэтому, не принимал попыток отделить «единого Бога» от «Бога Отца», и предпочел принять вызов арианства, который заключался в библейском отождествлении Бога с Отцом. Трудная задача решения данного вопросы и была выполнена отцами–каппадокийцами.

2. Каппадокийцы

Хотя каппадокийские отцы действительно говорят об одной сущности Бога в смысле его единства, они никогда не доходят до того, что сделал Августин, а именно, не превозносят единую божественную сущность над личностью Отца. Сущность может указать на божественную исключительность, но основанием единства остается Отец. Св. Григорий Назианзин ясно раскрывает вопрос: «У этих трех есть одна природа… основание единства, являющегося Отцом, из которого и по которому определяются последующие лица». [71] Отец, поэтому, остается единым Богом Библии, будучи основанием единства этих трех Лиц. [72]

То, что отождествление Бога с Отцом, которое мы находим в Библии и в ранних символах, усваивается каппадокийцами, доказывается их пониманием божественной монархии (monarchia) как указания на единое начало (arche) в божественном бытии, не просто в смысле «управления» и «власти» (слово monarchia действительно имело такое значение); [73] единое начало распространяется на всех трех Лиц, обладающих единой божественной сущностью. Оно также будет понято как личное онтологическое исхождение, по отношении к Отцу: одно онтологическое arche в Троице — Отец, который является в этом смысле Единым Богом [74]. Таким образом каппадокийцы стремились сохранить отождествление Бога с Отцом в Библии и ранних символах.

Теперь, если Отец — единое личностное arche в Боге, его отношение с другими двумя лицами не могло не быть описанным понятием причины. Идея arche подразумевает движение, и Григорий Назианзин считал Троицу движением от одного к трем («Монада, движущаяся к триаде», — писал он) [75], предполагая, что Единый, то есть, Отец, заставил других двух Лиц быть отличными от него ипостасями. Эта причинная обусловленность, как настаивают каппадокийцы, имеет место (a) прежде и вне времени, [76] следовательно, здесь нет никакого арианского субординационализма; и (b) на ипостасном или личностном уровне, а не на уровне сущности (ousia)[77]. Данная причинность предполагает свободу и любовь: в ней нет никакого принуждения или потребности. Именно такой вид причинной обусловленности имел место в рождении Сына и исхождении Духа на уровне сущности. Как следует из слов св. Григория Назианзина, каппадокийцы настаивали на Отце, который является воистину arche личного божественного бытия, а не божественной ousia. Поэтому в онтологической причинной обусловленности они хотели избежать понятия необходимости, которую осмыслил Григорий, отклонив платоническое представление о Бога как кратере, переполненном любовью [78]. Сделав Отца источником Троицы, каппадокийцы ввели свободу в онтологию, рассматривая Отца как личность, а не сущность. Отец может свободно существовать и соотноситься с другими Лицами.

Благодаря богословию каппадокийцев, перемещение онтологического arche с уровня сущности на уровень личностности поразительным образом нашло свое место в символе. Никейский символ говорил о рождении Сына «от сущности Отца». Эту редакцию изменил Константинопольский собор (381 г.), который уложил Никео–Константинопольский символ, исключив слово «сущность» и заставив прочитать, что Сын родился просто «от Отца». Известно, что каппадокийское богословие решительно повлияло на этот собор (Григорий Назианзин даже председательствовал на нем в течение некоторого времени), и такое изменение — смелый акт, подтвержденный авторитетом Никеи — мог иметь смысл только в свете настойчивости каппадокийцев на происхождение Троицы от личностного, а не сущностного (ousianic) источника. Этим смелым изменением Константинопольский собор пояснил, что введением Никейским собором термина homoousios не должно замещать изначальную библейскую веру, выраженную в члене самых древних восточных символов: «Верую в единого Бога Отца». [79]

Надлежащее понимание каппадокийцами этого патроцентрического представления божественного единства требует определенных разъяснений, чтобы избежать неправильного понимания и экзистенциальных последствий из ложных выводов. Мы уже отметили, что Отцовство, будучи личностным понятием, подразумевает свободу. В «Схолиях», приписываемых св. Максиму Исповеднику прекрасно говорится, что Отец «вне времени и в любви» (??????? ??? ??????????) перешел к рождению Сына и ниспосланию Духа. [80] Обвинение ариан против никейцев в том, что, вводя homoousios в символ последние сделали рождение Сына необходимым для Отца, просто отрицалось св. Афанасием без каких–либо объяснений, почему логичный арианский аргумент был несостоятельным. Афанасий утверждал, что Отец рождает Сына «охотно» и «свободно» [81], но сделал в своем богословии четкое различие между созданием мира из желания Бога и рождением Сына не из желания, а из сущности Бога. Ему следовало бы сказать больше для объяснения своего утверждения, что Отец произвел Сына «охотно». Его сущностный лексикон, полезный и даже необходимый, поскольку указывает, что Сын не был творением, повлек за собой логические трудности. Было ясно, что только использование личностного языка могло предложить удовлетворительный ответ на арианский вызов, и именно это сделали каппадокийцы.

Св. Григорий Назианзин предложил решение на основе различия между волей (??????) и «единым согласием» (? ?????) [82]: воля существует у всех трех лиц Троицы; Сын разделяет единую божественную волю, свойственную всем трем лицам, которая, как выразился св. Кирилл Александрийский, «сопутствует божественной ousia». [83] Все же, нет воли, без того, кто ее осуществляет, поскольку не может быть ousia без ипостаси. «Тот, кто хочет» есть личность, которой может быть ни кто иной, как Отец. Одна божественная воля, разделяемая одинаково всеми тремя лицами и существующая прежде создания мира, в соответствии с Афанасием и Никеей, не проявляется автоматически и спонтанно, но происходит из личности, а именно, от Отца, как «того, кто хочет». Вот каппадокийская аксиома выраженна наиболее ярко св. Василием: в Боге все начинается с «благоволения» (???????) Отца [84], и не ограничивается только замыслом о спасении; но простирается также на то, как имманентно существует Троица. Поэтому, Сын, настаивал Афанасий, не рождается из желания Бога, как это происходит с творением, Он, однако, не мог родиться и без желания Бога, ибо рожден от «Отца», который, как лицо, а не сущность, является «тем, кто хочет». Это — крайне важное усвоение понятия личностности в тринитарном богословии.

Поэтому, если мы признаем единое онтологическое arche Троицы в Отце, мы вынуждены сказать не просто, что Отец является причиной, почему Сын и Дух существуют отдельным бытием и являются уникальными идентичностями, но также и то что, таким образом, Отец является «тем, кто хочет», т. е. инициатором божественной свободы. Свобода в этом смысле является онтологической, а не моральной, то есть, она возникает из самого способа, которым ипостаси сопрягаются с личностью Отца, являющегося виновником и личностного бытия и свободы, то есть, онтологического различия в Троице. Здесь свобода располагает онтологическим измерением, это свобода быть собой и обладать личными особенностями. Это — не свобода «выбора», который в любом случае был бы несоответствующим для Троицы.

В некотором смысле, все это остается загадкой для нашей общей логики, потому что нам свойственно связывать свободу с индивидуальностью: как можно быть свободным, если присутствует кто–то еще с собственной свободой? Отец «спросил» у Сына и Духа их свободного согласия прежде, чем привел их в бытие? Такой вопрос предполагает индивидуализм. Как вы можете «спросить» у кого–то согласия на то, чтобы он был, если он еще не существует? Онтологический индивидуализм — это создание сущностей до их отношений. Его противоположность — создание сущности через самые отношения, которые составляют существование. Это — то, что мы подразумеваем, когда говорим об относительном характере «божественной сущности», [85] или Отца, Сына и Духа как относительных сущностей. Отец как относительная сущность невообразима без Сына и Духа. [86] Его свобода, вызывающая их в бытие, не навязывается им, так как они уже в бытии, и их собственная свобода не требует, чтобы их согласие спросили, так как они не предустановленные сущности до их отношений с Отцом. Это — различие между моральной и онтологической свободой: первая предполагает индивидуальность, вторая порождает индивидуальность, или точнее личностность.

Богоотечество, поэтому, не имеет ничего общего с человеческим отцовством; невозможна никакая аналогия между этими двумя понятиями. Человеческое отцовство предполагает разделение в человеческой природе, то есть, индивидуальность прежде соотнесенности, так как сущность человеческого отца уже предустановлена к сущности его сына. Поэтому, казалось бы, невозможно в таком контексте говорить об идее божественного Отцовства как «доминирующего» или «патерналистского» или «сексистского» и т. д. [87] Все страхи, что, придерживаясь библейского определения Бога как Отца, мы поощряем половую дискриминацию в церкви и обществе, развеиваются в данной соотносительной онтологии. Богоотцовство несовместимо с индивидуализмом и, поэтому, с понятиями господства и т. п. Если мы придерживаемся этих взглядов и развиваем их в богословии, то потому что, во–первых, Бог сам называет, указывает и раскрывает себя нам, и, во–вторых, это единственный путь выражения и постижения истины о том, что нас спасает Иисус Христос и освещает божественный Святой Дух. Нужно подчеркнуть, что первый член символа, который говорит о Богоотцовстве, не имеет никакого смысла без второго члена о Сыне и третьего — о Духе. Мы не можем нашими собственными символами обозначить метафизическое отцовство, как предлагает, например, Левинас [88] или сделать антропоморфическую проекцию половых различий и человеческой индивидуальности на божественное бытие. Своей структурой символ предполагает, что божественное Отцовство относительно и полностью невообразимо человеческими средствами, которые обусловлены индивидуализмом.

II. В защиту Каппадокийцев

Учение каппадокийцев о том, что Отец — «причина» Сына и Духа в предвечной Троице, идея, подчеркнутая и развитая мною в предыдущих публикациях, [89] — кажется, встретилось с возражениями, [90] которые должны быть обсуждены, поскольку они затрагивают важные проблемы исторического и более широкого экзистенциального значения.

Почему для определенных богословов настолько трудно принять данное каппадокийское учение? Какие трудности представляет такое учение, и что можно ответить таким богословам?

Прежде, чем я перейду к рассмотрению этих вопросов, уместно повторить суждение, которое я сделал в другом месте [91]: я полагаю, что богословие каппадокийских отцов, представлявшее собой третий путь между александрийской и антиохийской школами, не было полностью усвоено Западом по историческим причинам, которые здесь не будут рассматриваться. [92] Это может объяснить, почему богословие на Западе с помощью решающего влияния св. Августина развило сущностный, а не персоналистический подход в тринитарном богословии со всеми вытекающими отсюда последствиями; например, классическими расхождениями, такими как проблема Filioque, тенденция предпочитать богословие св. Афанасия всем другим греческим Отцам и отождествлять его с учением каппадокийцев. Только в наши дни сделаны первые попытки рассмотреть и осмыслить каппадокийское учение в рамках систематического богословия. [93] Любопытно, что огромное количество историко–патрологических исследований было посвящено этим отцам именно на Западе. Это может привести к некоторым трудностям в понимании каппадокийского учения, которого мы собираемся здесь коснуться.

В последующих строках я собираюсь рассмотреть главные проблемы, проистекающие из каппадокийского учения о том, что Отец является причиной Троицы, выделив подвопросы:

— Причинность и общение;

— Причинность и исключительная реальность в Боге;

— Причинность и соотнесенность.

Наконец, я попытаюсь сделать некоторые выводы относительно антропологического и более широкого экзистенциального значения этого специфического каппадокийского учения, так же как значение этого учения для межрелигиозного диалога с позиции монотеизма.

Однако, прежде чем обсудить эти пункты, я должен сказать несколько слов о языке, касающегося бытия в Боге. Это, кажется, необходимо ввиду определенных гипотез, сделанных критиками каппадокийского богословия по обсуждаемой проблеме.

1. Бытие и личностность

Кажется, есть широко распространенное мнение, что термин «бытие» означает ousia или субстанцию или сущность Бога, и это нужно отличать от лиц Пресвятой Троицы. [94] Бытие и личностность сочетаются как две параллельных или различных идеи, как если бы понятие лица не ассоциировалось с его бытием.

Такое использование языка прямо противоречит онтологии каппадокийских отцов и, в значительной степени, несет ответственность за трудности в понимании и восприятии их тринитарного богословия, включая идею причинности в Боге. Для каппадокийцев «быть» является ключевым понятием. Мы обращаемся к Богу одновременно в двух смыслах: (a) ?? ????? (что он есть) в смысле бытия Бога, и это каппадокийцы называют ousia или сущностью или природой Бога; и (b) в смысле ???? ????? (каков он), что идентифицируются с его личностностью. [95] В обоих случаях, глагол быть (????? или ?????) означает бытие. Учитывая тот факт, что, согласно отцам, нет никакой ousia без ипостаси, то если обратиться к сущности Бога, не обращаясь одновременно к его личности, или зарезервировать понятие бытия только за сущностью, то это составит предпосылки для ошибочного онтологического утверждения. Поэтому, любое сопоставление «Единого» трем лицам не может аутентично выразить онтологию каппадокийцев. Три лица Троицы обозначают бытие Бога термином «сущностность». В разговоре о божественных лицах мы говорим об исключительном существе Бога.

Этот пункт имеет непосредственное отношение к критике идеи Отца как причины. Подразумевается, что поддерживая эту идею, мы не в состоянии «постичь надлежащее онтологическое значение общей целостности и божественного общения». [96] Но почему? Неужели понятие Отца, не столь онтологическое, чтобы онтологически указать на божественное единство? Критика, кажется, считает сопоставление бытия и личностности само собой разумеющимся, и таким образом, предполагает, что лица, в данном случае Отца, недостаточно, чтобы сохранить «онтологическое значение единой целостности к божественному общению».

Нет сомнения, что резервирование бытия за ousia несет ответственность за трудности в восприятии Отца как исключительной онтологической категории в Боге. Высшая реальность бытия Бога, поэтому, ищется в заключительном анализе, в ousia, в пребывании статической формы «сущности» или в динамической форме общения, составляющей деятельность данной относительной сущности. В обоих случаях, это — ousia, которая является онтологическим arche в Боге. [97] Я буду обсуждать этот вопрос и те трудности, которые он представляет позже. В настоящий момент, позвольте прояснить, что личностность — окончательно и изначально онтологична, как ничто другое. В данном случае нет никакой причины, почему мы должны обойтись без обращения к лицу, чтобы добиться онтологического измерения в нашем обращении к единству божественного бытия.

2. Причинность и общение

Не противоречим ли мы сами себе, когда говорим, что Троица происходит от Отца как причины (она инициирована им), или же этому предшествует онтологическое созидание Троицы в общении? Это, кажется, одной из трудностей в идее Отца как причины. [98]

Я подчеркивал во всех своих публикациях, что лицо является соотносительным термином. Это означает, что, когда мы произносим слово «Отец», мы автоматически указываем на отношения, являющиеся определенной идентичностью и обозначаемые термином schesis. [99] Поэтому, невозможно сделать Отца онтологически исключительным вне предвечного общения. Когда мы произносим слово «Отец» мы автоматически подразумеваем его общение с другими двумя лицами. [100] Нет никакой непоследовательности в созидании предвечного общения и подчеркивании онтологической исключительности Отца. В чем же проблема?

Трудность возникает только тогда, когда при произнесении слова «лицо» или при созидании онтологической изначальности, у нас появляется в глубине нашего сознания предположение, что мы произнесли кое–что несовместимое с общением, или так или иначе дистанцировались от него. Таким образом, если отдельное лицо (в данном случае, Отец) рассматривается как онтологически исключительный субъект, возникает предчувствие, что другие лица в общении — или общение само по себе — больше не будут обладать высшим онтологическим статусом. Как бы мне не хотелось, но я приписываю это латентному индивидуализму и несовершенной интеграции общения в понятие лица.

Отсюда может последовать двойное возражение на то, что было только что сказано: (a) это не делает личность Отца онтологически изначальным понятием; это скорее делает его «причиной», что создает трудность. Другими словами, можно говорить об Отце как об онтологически предвечном, при условии, что каждый думает то же самое о Сыне и Духе, которые, казалось бы, лучше проявили бы свой соотносительный характер, т. е., онтологическую взаимозависимость всех трех лиц. Почему избрано лицо Отца, а лица Сына и Духа не рассматриваются в качестве равных источников божественного бытия? И (b) после этого следуя концептуальным последствиям, почему бы не сделать общение как таковое, т. е. perichoresis, и онтологическую взаимозависимость этих трех лиц, исключительной реальностью в бытии Бога, и таким образом «причиной»?

Прежде, чем обратиться к этим вопросам, позвольте указать на понятие причины и ее приложение к божественному бытию Отцами.

Идея причинно–следственной связи столь же стара, как и сама греческая философия. Причинность решительно повлияла на наши умы. Она основана на революционном различии, сделанном уже досократиками между «бытием» и «становлением». Данное различие отсутствует в древних мифологических религиях и культурах вне греческого мира. Оно включает, прежде всего, концепцию бытия как ????? и отношения ????? и ?????. Именно это различие не может быть найдено вне греческого языка, который позволил отличить причину и следствие. С тех пор человечество ломало умы над вопросами, как и почему возникло то, или другое. Греческие отцы, задумавшиеся над инкультурацией христианского благовестия, решили, почему бы для носителей античного сознания не использовать идею причинно–следственной связи, то есть, раскрыть вопрос существования Бога с помощью онтологических построений.

Различие между бытием, становлением и последующей идеей причинно–следственной связи было изначально связанно со временем. Фактически, это было то же самое древнегреческое сознание, которое применило описательный язык, заимствованный из мифического единства бытия, к поиску действующей причины (?????? или ?????) для всего, что есть. Аристотель известен рассуждением о причинности и объяснением того, почему вещи существуют тем способом, которыми есть, и «как» они возникают. Однако, рассуждения Аристотеля о четырех видах причин представляли трудности для святоотеческого богословия, и чрезвычайно важно отметить, как каппадокийцы использовали понятие причинности в богословии. Это стало одной из инноваций каппадокийцев.

(а) Понятие причины было изолировано каппадокийцами от необходимой ассоциации со временем. Нет никакой необходимости для участия фактора времени в причинности. [101] Применив причинно–следственную обусловленность к Троице, каппадокийцы освободили ее от времени и, таким образом, от космологического измерения. Мы не видим в их построениях космологического контекста.

(b) Вневременная причинность может быть также найдена вне патристической мысли (например, в неоплатонизме), но каппадокийцы соединили свой взгляд о вневременной причинной обусловленности с отвержением субстанционалистской причинности. Это чрезвычайно важно, хотя и не замечается критиками каппадокийского богословия. Причинный язык допустим, согласно каппадокийцам, только на уровне личностности, а не сущности; [102] это относится к тому каков Бог, а не к тому, что есть Бог. Причинность используется отцами как строго персоналистическое понятие, предполагая ясное различие между личностью и сущностью (ousia). Таким образом, мы дистанцировались от греческой идеи причинности, которая с самого начала была связана с динамическим явлением ousia как physis. Это примечательно тем, что хотя каппадокийцы использовали термин physis по отношению к Богу, они отказались приложить к этому причинность; они говорили о причинной обусловленности только по отношению к лицам, естественная причинность применялась лишь к бытию творения, а не к бытию Бога.

Результат этого состоял в освобождении причинности по отношению к Богу не только от космологического подтекста, подозреваемого критиками этой идеи, [103] но также и от тенденции превращения ее в своего рода платонический эманационизм.

Разъяснив смысл, в котором каппадокийцы использовали причинность, мы можем теперь рассмотреть основание, почему они сделали именно так. Кроме мотива инкультурации, о котором я упомянул выше и который был весьма существенным, поскольку учение о Троице должно было быть внедрено в культуру, сформированную понятием причинности; способ, которым понятие причинной связи использовалось каппадокийцами, предлагает следующие доводы.

Во–первых, была важная историческая причина. Как очевидно из мотива Григория Назианзина в его третьем богословском Слове,[104] евномиане основывали свой аргумент на следующем силлогизме: Отец больше, чем Сын (Ин 14, 28) настолько, насколько Сын обязан своим существование Ему. Но дарование бытия Сыну принадлежит Отцу по природе (здесь — главное); поэтому, Отец больше, чем Сын по своей природе.

Чтобы опровергнуть этот силлогизм, не подвергая сомнению истинность библейской цитаты и защитить никейское единосущие (homoousios), каппадокийцы изобретательно ввели следующие тонкие различия:

Следует различать уровень природы или ousia и уровень лица или ипостаси в божественном существе. И то и другое характеризует бытие, но первое относится к тому, что есть бытие, а последнее к тому, какое есть бытие. Предоставление существования или бытия (?????) Сыну Отцом является вопросом не природы, т. е. того что есть Бог, а того, каков есть Бог. [105] Это подразумевает, что идея причинной обусловленности используется, чтобы описать качество божественного бытия и избежать определения сущности Троицы через передачу ousia. [106] То, что «вызывает» Отец, является передачей не ousia, а личностного различия (то есть, каково бытие). Принцип причинной связи отличает лиц, что порождает появление отличительных особенностей в божественном существе. Отец как «причина» — Бог, или Бог в исключительном смысле, не потому что он обладает божественной сущностью и передает ее — это действительно подвергло бы опасности полноту божественного бытия других лиц и также превратило бы его в лицо, предшествующее другим лицам — но потому что он исключительный онтологический принцип божественной личностности. Вначале возникает предчувствие, что лексикон каппадокийцев подвергает опасности полноту божественности Сына, а божественность Духа вообще под вопросом. Но равенство этих трех лиц в терминах сущности не отрицается тем, что Отец был причиной личностности; это скорее способствует равенству, ибо причиной бытия Отец выступает только как лицо, и ради индивидуальности Отец принимает меры против усвоения сущности только себе.

Теперь данная концепция вышла из исторического контекста, в котором она сформировалась, и подразумевается, что причинная обусловленность в Боге не разрушает онтологического равенства. Это называется «все во всем», различием в общности и общностью в различии. Причинность вовлекает свободу в личностное бытие и делает Бога Троицу не вынужденным, а свободным существом, как Григорий Назианзин утверждает в объяснении, почему причинность — вопрос не природы, а личностности: «чтобы мы никогда не представили несвободное (????????) рождение». [107]

Идея причинности была введена, чтобы указать на то, что в Боге есть не только сущность, отношение и динамика, но также и различие, которое также является динамичным. Сущность в Боге является динамичной и соотносительной и проявляется в различии. Если точнее, то причинная обусловленность является частью динамичного бытия Божия; она порождает движение, не вынужденное движение, однако, но движение свободное. Григорий Назианзин описывает тайну Троицы точно как движение, начатое лицом Отца: «Поэтому монада (?????) переходит в диаду и почиет в триаде. И это для нас — Отец и Сын и Святой Дух» [108].

Поэтому движение божественного личностного бытия является не спонтанным движением трех лиц, динамизмом их ousia или взаимного общения. Это — явно движение по личной инициативе. Не три Лица перемещаются одновременно как «лица в общении», но единый Отец, который «перемещается» (????? ?????????) к троичности (сравни ниже). Нет никакого движения в Боге, которое не было бы инициировано лицом. Когда Григорий говорит вышеупомянутые слова, он дает парафраз причинности: Троица — «движение», вызванное лицом.

Это наводит нас на вопрос о божественной монархии (monarchia). Какое значение она имела для отцов и для каппадокийцев, в особенности? Монархия присуща Отцу или всем трем лицам? Позвольте нам пытаться ответить на этот вопрос со специфической ссылкой на свидетельство Григория Назианзина, которому, кажется, критики каппадокийцев доверяют больше.

Monarchia означает одно arche. Идея монархии сначала использовалась, чтобы указать, что в Боге есть только одна власть, которая склоняется к одной воле, одной силе, и так далее [109]. Скоро, однако, данное понятие должно было использоваться онтологически, поскольку применялось не только к Домостроительству спасения, но и Богу в предвечном бытии. Определение понятия arche было крайне важным для описания бытия Бога. Каппадокийские отцы обратили большое внимание на разработку концепции arche в Боге.

Ваcилий ясно понимал arche в онтологическом смысле начала бытия. У него arche прилагается исключительно к Отцу. Он пишет: имена Отец и Сын, «сами по себе не говорят ни о чем, а только указывают на отношение (schesis) между двумя». «Поскольку Отец — тот, кто дал начало бытию (arche tou einai) других… Сын — тот, бытие (arche tou einai) которого заключалось в рождении от другого». [110]

Григорий Назианзин, кажется, использует термин monarchia в изначальном смысле единой силы, воли и власти. Также он относит это ко всем трем лицам Троицы. Все же он подозревает об онтологическом значении, которое он выражает термином monas. Последний термин он относит не ко всем трем лицам, а только к Отцу. Давайте внимательно прочитаем следующий отрывок, который крайне важен для нашего вопроса.

Есть три мнения (?????) о Боге: анархия, полиархия и монархия. Первые два были разыграны детьми греков, и оставим это им. Анархия — нечто, лишенное порядка; и правление многих — разделения и такой же беспорядок, что и анархия. Эти вещи приводят к тому же самому, а именно, к беспорядку и постепенному упадку, т. е. беспорядок есть первый шаг к упадку. Лишь monarchia — есть то, что мы уважаем. Это, однако, monarchia, которая не ограничена в одном человеке;…но в едином, который составлен равенством природы, и согласием мнения, и тождественностью движения, и сходимостью (или параллелизмом) его элементов [111]… которые хотя численно различны, но не разделены в ousia. [112]

Здесь monarchia, кажется, относится ко всем Лицам, а не к одному из Троицы. Все же мы должны отметить, что Григорий использует monarchia в смысле единой воли и согласия ума, то есть, в древнем моральном или функциональном смысле, к которому мы обратились ранее: монархия противопоставлена анархии и полиархии, и акцент делается на порядке в противоположность беспорядку, и на общей воле и т. д. Онтологический смысл слова monarchia разъясняется текстом, который незамедлительно следует за тем, который мы только что процитировали:

По этой причине Единый (?????) движется от начала (всей вечности) к Диаде, останавливается (или почиет) в Триаде. И это для нас — Отец и Сын и Дух Святой. Единый как Причина и Родитель, без страдания, конечно, и без ссылки на время, и не телесным образом. Иные же являются тем, кто рождается и тем, кто исходит.

В этом отрывке предмет переходит на онтологический уровень; это уже не вопрос морального единства, в котором беспорядок и анархия исключены, но того, как эти три Лица относятся друг к другу в онтологическом происхождении. Критический момент здесь отражает слово monas: к чему оно относится? Относится ли оно к чему–то общему из этих трех Лиц, из которых проявилась Троица? Или только к лицу Отца?

Если бы monas относилась к чему–то другому, чем Отец, который является в ousia или чему–то общему у этих трех лиц, то мы могли бы истолковать текст следующим образом: «Единая ousia (monas) движется в Двоицу и, наконец, почиет в Троице». Это означало бы, что от одной ousia было на первом месте два лица вместе (двоица), к которой , наконец, был добавлен третий, и явилась Троица. Пока мы не говорим о Filioque, такая интерпретация выглядела бы абсурдной. Если мы желаем иметь Троицу, одновременно появляющуюся из сущности (ousia), которая является тем, чем я предполагаю, то те, кто отсылает monas к ousia, предпочли бы, чтобы текст запретил бы это, поскольку это читалось бы следующим образом: «Единая ousia (monas) перемещается (не в двоицу сначала, но одновременно) к триаде».

Текст ясно относит Единого (?????) к Отцу, поскольку это немедленно объясняется словами: «(Движущийся) есть Родитель (????????) и Источник (?????????), в то врея как другие — один порождаемый, а другой исходящий (??? ??, ?? ??? ???????, ?? ?? ????????)». Кроме того, в продолжение этой мысли, Григорий объясняет, что причина его настойчивости — желание исключить любое понимание Троицы как происходящей от чего–то безличного, как выходящий за пределы шар (явная ссылка на Платона), чтобы появление Сына и Духа не выглядело «нечаянным». Он хочет «говорить о нерожденном и рожденном и том, что исходит от Отца».

В заключение, когда Григорий использует слово monarchia в моральном смысле единства ума, воли и т. д., он относит это понятие к трем лицам, вместе взятым (а как иначе?) Но когда он обращается онтологическому бытию Троицы, он отождествляет monas с Отцом. [113]

Это следует из того, что каппадокийцы хотели приписать Троице, которая является личностным различием в Боге, или «триединству» некоторого рода то, что является фоном их учения об Отце как «причине» других двух лиц. Таким образом, они сделали Отца исключительной реальностью личного существования Бога, другими словами они сделали личностность онтологически исключительной. Легитимно ли это с богословской точки зрения? Можно ли обосновать не только исторически, но и богословски?

3. Причинность и исключительная реальность в Боге

Почему я возражаю против представления, что исключительная онтологическая категория в Боге — «структура общения, существующая сама по себе»? Меня просят предложить больше «достаточно неотразимых аргументов относительно того, почему это должно иметь «неоценимое значение» для понимания непостижимого внутрибожественного общения Триединства как основания всего, что есть?» [114] Эти вопросы подразумевают, что то, что называется «внутрибожественным общением», могло быть аутентичным способом обратиться к исключительной реальности в Боге, основанной на его существовании. Такое представление, кажется, отличается от видения сущности в качестве исключительной реальности, все же различие является фактически очень маленьким, и трудности, которые это представляет, являются теми же самыми.

Я хотел бы ответить на вышеупомянутый вопрос следующими утверждениями:

(a) Если мы допускаем что–нибудь вне Отца как исключительную реальность, мы должны иметь в виду, что тем самым мы ставим библейское единобожие под угрозу. Карл Ранер уместно напомнил нам, что в Библии Бог — Отец [115].

(b) Если мы делаем «Троицу», «Триличностность» [116] и т. п. исключительным онтологическим основанием в Боге, мы убиваем любую идею онтологического различия в божественном бытии. В этом случае, эти три лица cопроявляются и сосуществуют одновременно и автоматически — конечно не в границах времени, но логики. Божественное бытие приобретает то, что Левинас, ссылаясь на Хайдеггера, критически называет характером «панорамной» онтологии, [117] в которой отдельное Иное не является исключительной реальностью. В этом случае, различие — лица Троицы — не получаются из отдельного Иного, но являются самостоятельно окончательным объяснением себя. [118]

Мы неспособны приписать окончательное онтологическое значение символьному — и библейскому — выражению «от Отца» (?? ??? ??????) [119], поскольку это выражение не может быть понято никаким другим способом, кроме как в терминах онтологического происхождения. Cопроявление этих трех лиц, которое подразумевается в «Триединстве», не может быть превращено в исключительную онтологическую действительность в Боге, не лишая ?? ??? ?????? феноменального онтологического значения.

© Если cопроявление и сосуществование этих трех лиц — исключительная реальность в Боге, то, что составляет единство этих трех и делает их бытие единым Богом, помимо личностного различия? Поскольку для тринитарного богословия недостаточно сделать Троицу онтологически исключительной, мы должны оценить уникальность Бога, т. е. понять то, что делает три лица единым, что само по себе уникально.