У ПОКРОВА В ЛЁВШИНЕ (В семидесятых годах)

У ПОКРОВА В ЛЁВШИНЕ

(В семидесятых годах)

I

— Опять за книгой, — сказала сердито Варвара Матвеевна, войдя в комнату, где Вера сидела у окна за пяльцами, но не вышивала, а держала в руках книгу и ее перелистывала. — Урывками мало подвинется работа, и ковер к сроку не поспеет.

— Я недавно перестала вышивать, тетушка, — сказала молодая девушка, покраснев и встав со стула, на котором сидела. — Я целое утро работала и только хотела дать глазам поотдохнуть.

— Хорош отдых! Как будто читать не хуже для глаз, чем шить по крупной канве. Впрочем, мне не было бы до того никакого дела, если бы ты сама не обещала вышить ковер к сроку. Я в твои дела, как ты знаешь, не вмешиваюсь.

— Ковер будет готов к сроку, тетушка; осталось дошить менее двух полос, а до именин отца благочинного с лишком месяц.

— Знаю — но мало ли что может случиться; ты здоровьем похвалиться не можешь: пожалуй, вдруг свихнешься и сляжешь; пожалуй, и глаза от усердного чтения заболеют. Целое утро, ты говоришь, вышивала; посмотрим, на сколько в целое утро дело подвинулось.

Варвара Матвеевна подошла к пяльцам и костлявою буро-желтою рукой откинула холст, которым была прикрыта часть канвы. Справедливость сказанного Верой была очевидна. Но лицо Варвары Матвеевны не прояснилось. Она взглянула на племянницу исподлобья, с выражением сосредоточенной злости во взгляде, сердясь за то, что не было за что сердиться, и, отойдя от пялец, сказала:

— Глаза все-таки следует беречь. Чтение — плохой отдых. И что читала ты? Верно, какой-нибудь роман или опять немецкие вирши.

Вера молча подала Варваре Матвеевне книгу, которую она еще держала в руках. Это было старое издание «Подражания Христу» перевода Сперанского. Варвара Матвеевна взяла книгу, раскрыла и, тотчас закрыв, положила на стоявший вблизи столик. Имя Христа становилось вразрез всему, что ей просилось на язык. Она с полминуты промолчала; но, заметив на окне другую книгу, указала на нее Вере и спросила:

— А там что за книга?

— Немецкая, — отвечала Вера. — «Очерки Природы» Гумбольдта. Мне их дал Карл Иванович.

— Карл Иванович твой — записной поставщик книг, — заметила Варвара Матвеевна. — Впрочем, надеюсь, что он худых не ставит. Гумбольдт… против Гумбольдта ничего сказать нельзя.

Варвара Матвеевна не знала по-немецки и Гумбольдта даже в переводе никогда не читала; но имя его ей было известно из журнальных статей, и она сознавала, как сама выразилась, что против этого имени нечего было говорить. Она окинула взглядом комнату, как будто отыскивая в ней что-нибудь менее безупречное, чем Гумбольдт, но, по-видимому, не нашла, потому что более ничего не сказала и вышла из комнаты, по обыкновению не затворив за собой двери.

Вера смотрела вслед тетушке, не двигаясь с места. Судорожное движение сказывалось в чертах лица; на глазах выступили слезы. В это время стенные шварцвальдские деревянные часы пробили два и обратили к себе внимание молодой девушки. Она взглянула на них, потом тихо подошла к двери, заперла ее, вернулась на свое место перед пяльцами, села, но, не принимаясь за иголку, сжала обе руки и заплакала.

— Боже мой! Боже мой! — проговорила она. — Какое мучение!

Крупная слеза, скатившаяся на цветок, вышитый шерстью бледно-желтого цвета, испугала Веру. Она торопливо схватилась за лежавший на пяльцах платок, отерла им след слезы на шитье, потом глаза — и принялась за работу. Однообразно стучал маятник часов; однообразно ходил он справа влево и слева вправо; иголка однообразно пронизывала канву сверху вниз и возвращалась снизу вверх сквозь соседние нити. Время шло, как всегда идет, без перерыва, без возврата, как будто мимо всех, но всех незаметно захватывая и унося с собой. Вера безостановочно продолжала работу и только бросала иногда через окно беглый взгляд на улицу. Но когда часы пробили половину третьего, она остановилась, накинула холст на шитье и, отодвинув пяльцы, встала у окна. Между тем дверь отворилась, и в комнату вошел отец Веры, Алексей Петрович Снегин, служивший начальником счетной части в одном из местных правительственных учреждений и, по-видимому, только что возвратившийся со службы, потому что он был в мундирном фраке, с орденом на шее и с другим в петличке. На его добродушном лице явно выражалось двоякое удовольствие быть дома и увидеть дочь.

— Здравствуй, Вера, — сказал Алексей Петрович почти весело, потому что совершенно веселым он никогда не был. — Я так рано вышел сегодня, что не успел с тобой повидаться.

— Здравствуйте, папа?, — сказала Вера, встретив отца на средине комнаты. — Я к вам приходила, но уже не застала.

Она поцеловала руку отца; он поцеловал ее в лоб и, взяв за обе руки, стал ласково в нее всматриваться.

— Радуюсь, что ты не за пяльцами, — продолжал Алексей Петрович, — а смотрела в окно на свет Божий. Сегодня погода чудная. И ясно и почти тепло. Начинает веять весной. Ты, конечно, не выходила из дома?

— Нет, не с кем было.

— Жаль; но я успею с тобой немного пройтись после обеда. Потом мне опять нужно быть у начальства. Вечером собирается какая-то комиссия… Но что значит это, Вера? Ты плакала… Что случилось? — Алексей Петрович повернул дочь к свету. Ее глаза говорили, что он не ошибся.

— Ничего не случилось, милый папа?, — сказала Вера. — Так, на минуту что-то грустно стало. Но это уже прошло.

— Верно, Варвара Матвеевна к тебе опять за что-нибудь привязалась. Была она у тебя, что ли?.. Да скажи же, моя милая, была или не была?

— Заходила, папа?. Она все тревожится, что ковер к сроку не поспеет.

— Уж этот мне ковер! И отец благочинный! И вся эта горькая святость! Смотри, она теперь будет торопить обед, чтобы не опоздать к вечерне.

Алексей Петрович обнял дочь, нежно поцеловал ее и сказал:

— Надо терпеть, Вера. Делать нечего. Ты терпишь ради меня, я ради тебя. Это нас должно утешать.

— Будем терпеть, папа?.

На лице Алексея Петровича давно исчез последний признак того настроения, которое в нем изображалось при входе в комнату дочери. Брови сдвинулись, голова поникла. Он молча простоял с минуту, потом махнул рукой и вышел.

Вера возвратилась к окну. Оно выходило на Покровский переулок, недалеко от его пересечения, так называемым Денежным, и от церкви Покрова в Лёвшине. В первопрестольной Москве, где насчитывается или насчитывалось до сорока сороков церквей, почти каждый дом стоит в виду одной из них, и почти каждый адрес может быть приходским. При этом наименование каждого прихода имеет, так сказать, исторический звук, то есть звучит чем-то истинным, действительно бывшим; оно произошло от условий или обстоятельств, которых уже нет, но которые прежде существовали, — одним словом, завещанно стариной, напоминает о старине и для уразумения требует справок со стариной, а не произвольно дано или придумано со дня на день, как названия Ковенских или Митавских переулков в Петербурге. Между такими наименованиями одни поражают своею странностью, как Николы на Курьих ножках, другие прямо указывают на связь с исторической эпохой, как Николы Стрелецкого, третьи произошли от случайных временных признаков, как Николы в Щепах. Еще другие, очевидно, имели в прежнее время топографическое значение и заимствовались от местностей, которые обозначались теми же названиями. Таковы, например, Николы в Хамовниках, Покрова в Лёвшине. Исследование и разъяснение происхождения всех придаточных наименований московских церквей могли бы составить предмет обширного и весьма любопытного исторического труда.

Снегины жили в одном из тех небольших деревянных одноэтажных домов на высоком каменном фундаменте, которых до сих пор много в Москве между Пречистенкой и Арбатом и Арбатом и Поварской. Из окна, у которого стояла Вера, была видна вся ширина не слишком, впрочем, широкого Покровского переулка и часть его изгиба в сторону церкви Успения на Могильцах. Прохожих почти не было; проезжих еще менее. Когда Вера их завидывала, она несколько отслонялась от окна, но потом вновь к нему приближалась и по временам бросала беспокойный взгляд на часы.

Горничная отворила дверь и сказала, что обед подан.

— Сейчас, — отвечала Вера, но не тронулась с места.

— Вера, — послышался голос Варвары Матвеевны, проходившей мимо двери. — Пора обедать.

— Иду, — отвечала Вера, но продолжала с встревоженным видом смотреть в окно.

Вдруг ее лицо прояснилось. По тротуару, на противоположной стороне переулка, поспешно шел молодой человек, высокого роста, в статском платье. Поравнявшись с домом, он уменьшил шаг и, увидя Веру, приподнял шляпу и наклонил голову. Вера кивнула ему приветливо головой и, улыбаясь, провожала взглядом, пока он не миновал окна. Потом она торопливо направилась к двери.

— Вера, — сердито сказала Варвара Матвеевна, отворяя дверь. — Отец ждет.

— Иду, тетушка, иду, — проговорила Вера и пошла вслед за Варварой Матвеевной.

II

Кто не видал пасхальной заутрени в Москве, тот не может составить себе понятия о торжественном зрелище, какое оно представляет, и об умиляющем впечатлении, которое оно производит. Можно говорить о зрелище, говорить, видеть, а не слышать, потому именно, что частью к чувству зрения прямо относятся те отличительные черты, которые принадлежат торжественной ночи на Пасху в Москве. Везде на Руси с особым благоговением празднуется день, который Церковь называет «праздником праздников и торжеством из торжеств»; но нигде, как в Москве, так явственно и торжественно не ожидается и не совершается наступление этого праздника. Нигде пасхальная полночь, час, когда у нас повсеместно принято начинать богослужение, не представляет той величественной картины, которая соединяется с этим часом в Москве. Холмистая местность, на которой раскинут город, тому способствует. Она расширяет в нем горизонты, разнообразит их очертания и уровни и почти отовсюду открывает виды в даль. Ночи в апреле, когда обыкновенно настает Пасха, большею частью бывают ясные, и звездные огни уже горят в небе над городом, когда начинают, с приближением полуночи, в нем зажигаться и множиться земные пасхальные огни. Со всех сторон и по всем направлениям выступают из ночного мрака иллюминованные церкви. Здесь обозначаются верхние архитектурные линии храма, или его купол, или обведенная вокруг него ограда; там одна колокольня острым клином огней врезывается в темное небо; еще далее освещены мерцающим светом стены и башни окраинного монастыря. В самом центре города, возвышаясь над всеми другими огнями, горят кремлевские огни и белеется златоглавый столп Ивана Великого. К нему со всех концов Москвы обращен чающий слух клира и мира. От него ожидается первый торжественный возглас о наступлении Светлого Воскресения. Наконец раздается удар большого колокола — и со всех церквей, ближних и дальних, тысячи колоколов отзываются на призыв их старшего сотоварища. «Христос воскресе!» — говорит большой колокол. «Воистину воскресе!» — отвечают все другие. Гул звенящих голосов сливается в воздухе между небом и землей, а на земле, у входа во все храмы, раздается победная песнь Воскресения.

В одной из московских домовых церквей, близ Пречистенских ворот, оканчивалось служение заутрени. У стены, недалеко от входа, сидел в кресле почетный опекун Василий Михайлович Леонин. Он принадлежал к числу старых знакомых дома, и его болезненное состояние, острый ревматический недуг, часто затруднявший ему всякое движение ног, уже давно обеспечили ему привилегированное место в церкви и то кресло, которое он теперь занимал. Позади его, у самого входа, стоял его сын, молодой человек, пользовавшийся в московском великосветском обществе видным положением и слывший, между людьми старшего поколения, примером исполнения сыновнего долга. Анатолий Леонин, начавший службу по ведомству министерства иностранных дел и состоявший некоторое время при нашем посольстве в Париже, отказался от улыбавшейся ему дипломатической карьеры по желанию отца и переселился на службу в Москву, чтобы иметь возможность с ним не разлучаться и оказывать ему то домашнее заботливое попечение, которого требовали его болезненность и одиночество. Василий Михайлович давно лишился жены, не сохранил в живых других детей и не имел в Москве близких родственников. Он мало бывал в обществе, принимал у себя немногих знакомых и сам навещал немногих. Про него одни говорили, что он богат и копит деньги, другие, что его дела расстроены и что у него много долгов от прежнего времени, когда он вел большую игру. Судя по его образу жизни, следовало предполагать, что первые правы и что у Василия Михайловича не могло быть обременительных забот по денежной части. Он жил в собственном доме, в Старой Конюшенной, недалеко от церкви Успения на Могильцах, а летом проводил два или три месяца в недалекой подмосковной, между прежними Серпуховской и Владимирской почтовыми дорогами. Молодой Леонин со времени переселения в Москву уже два раза сопровождал отца в деревню. В остальное время года он принимал в московской светской жизни заурядное участие, не возбуждавшее ни с какой стороны особых о нем толков. Он слыл домоседом, по чувству долга и отчасти по своим наклонностям. На него смотрели как на выгодного жениха; но он сам, по-видимому, не признавал за собой этого свойства и вообще не давал повода в нем замечать или предполагать сердечных увлечений.

Заутреня отошла. В промежутке между нею и началом литургии в церкви происходил обычный обмен пасхальных поздравлений. Василий Михайлович встал и, опираясь на трость, слегка прихрамывая на одну ногу, подходил к некоторым знакомым и отвечал на приветствия тех, кто к нему подходили. Потом он подозвал сына и сказав, что чувствует себя усталым и к обедне не останется, заложил одну руку за руку молодого человека и, опираясь на эту руку более, чем на трость, вышел из церкви. Василий Михайлович любил всегда и всем давать замечать свои добрые отношения к сыну и хвалиться его сыновними о нем попечениями.

На верхней ступени лестницы Василия Михайловича встретил его лакей, который взял его под другую руку и вместе с Анатолием Васильевичем стал его сводить с лестницы.

— Заметил ли ты, — сказал по-французски старик Леонин сыну, — с каким завистливым выражением лица на меня посмотрели князь и княгиня Веневские?

— Нет, не заметил, — отвечал молодой человек, — и не догадываюсь, чему они позавидовали.

— Тебе и позволительно не догадываться. Они видели, как мы выходили из церкви и как я на тебя опирался. Они подумали, и не ошиблись, что ты мне под старость и при моих болезнях во всем опора, а затем вспомнили об их сыне, который на тебя не похож и их только огорчает и разоряет.

— Он еще очень молод, и правда, что в нем легкомыслия немало; но я здесь познакомился с ним в прошлую зиму и убедился, что при всем легкомыслии он имеет доброе сердце и благородный характер.

— Может быть; но все-таки отец и мать принуждены себя во всем стеснять, потому что он не изволит стесняться.

— Он служит в дорогом полку, и по желанию отца, который сам в нем служил.

— Ты всегда других извиняешь, любезный друг. Это, пожалуй, и хорошо; но не изменяет дела.

— Я потому иногда извиняю, папа?, что, как мне кажется, многое может зависеть от обстоятельств. Обстоятельства могут и вовлекать в ошибки и предохранять от ошибок.

На этом философическом афоризме разговор прекратился. Леонин сел с сыном в карету, которая направилась по Пречистенке, мимо начала бульвара.

— Где встретим мы Пасху в будущем году? — сказал вдруг Василий Михайлович. — Этот вопрос мне приходил на мысль несколько раз во время заутрени.

— Быть может, и здесь, — отвечал нерешительно Анатолий Леонин. — Я все надеюсь, что Теплиц…

— Нет, — прервал Василий Михайлович. — Без зимы в теплом климате мы не обойдемся…

Оба снова замолчали.

— Что ж ты не снимаешь своего пальто? — спросил Василий Михайлович, всходя по лестнице, по приезде домой.

— Я еще зайду в церковь, папа?, — отвечал его сын. — Теперь там еще идет обедня.

— Так до свидания завтра, мой друг. Я устал и с тобою разгавливаться не буду.

Молодой человек вышел на улицу и быстрыми шагами направился не в ближнюю Успенскую церковь, а к Покрову в Лёвшине.

Церковь была полна, как в эту ночь всегда бывают полны и переполнены все русские церкви. Леонин с трудом протеснился мимо уже расставленных в притворе и в передовой части храма пасхальных куличей, тарелок с крашеными яйцами и пасх, с охранявшими их приставниками и остановился у стены, где знакомый церковный сторож уже уступил свое место. Сквозь расстилавшуюся по всей церкви мглу от фимиама, свечного дыма и взбитой молельщиками пыли Леонин окинул взглядом стоявшую перед ним толпу. В простенке между двумя окнами, на левой стороне, он увидел Веру Снегину, и на ней его глаза остановились. Она стояла позади своей тетки, Варвары Матвеевны Сухоруковой, прислонясь к простенку, и смотрела вперед себя, по направлению к алтарю. Леонин стал выжидать, не оглянется ли она в его сторону, но он ждал напрасно; взоры Веры ни одного раза до окончания службы в эту сторону не обращались.

Обедня отошла. Толпа хлынула к выходу и перед ним стала тесниться. Леонин заметил, что Алексей Петрович Снегин старался провести через нее дочь и невестку и что он и Варвара Матвеевна успели пройти в притвор; но что в самых дверях Веру оттеснили от отца, а затем еще более в сторону, так что теснившаяся мимо нее толпа ей заграждала путь к выходу.

Леонин пробрался к Вере и заслонил ее от двух пожилых и тучных женщин купеческого звания, которые в неразборчивых выражениях жаловались на давку и в своем смятении сердито посматривали на Веру, как будто прижатая к стене бедная девушка была виновницей давки.

— Позвольте мне взять вас под руку, Вера Алексеевна, — сказал Леонин, — я вас выведу.

— Ах, Анатолий Васильевич! — сказала с просиявшим от радости лицом Вера, — сделайте милость, помогите. Папа и моя тетка уже вышли.

— Я видел это. Я давно слежу за вами…

— А я и не заметила, что вы были в церкви.

— Не удивительно, — сказал, улыбаясь, Леонин, взяв под руку Веру и бережливо продвигаясь с нею к дверям. — Вы ни разу не оглянулись в мою сторону.

— Поздравляю вас со светлым праздником, Анатолий Васильевич. Христос воскресе!

— Воистину воскресе! Дай Бог нам всем светло провести светлый праздник. Ах! Вера Алексеевна, как давно мне не удавалось с вами видеться!..

— И мне так грустно было… Бедная Клотильда Петровна все не может оправиться… Кажется, что наконец на этой неделе ей можно будет выходить из своей комнаты.

— Мне необходимо с вами переговорить, Вера Алексеевна…

Молодая девушка бросила беспокойный взгляд на Леонина.

— Переговорить? — повторила она.

Потом нерешительно спросила:

— О чем? Что случилось?

— Ничего не случилось, но переговорить нужно. Не празднично у меня на душе, Вера Алексеевна. Простите, что я теперь вам говорю это. Не следовало бы на праздник вас тревожить. Но я привык с вами вслух думать; привык ни мыслей, ни чувств не скрывать…

— Вы знаете, что ваша радость и ваша печаль — и моя радость и мое горе, — сказала Вера едва слышным голосом, смотря прямо в глаза Леонину. — Вы мне обещали всегда быть со мною искренни. Разве вы хотите перестать быть искренним?..

— О нет! Менее чем когда-либо… Но мне нужно с вами видеться и говорить. Сегодняшний случай мне может в этом помочь. Мы сейчас выйдем. Представьте меня вашему отцу, под предлогом оказанной вам услуги.

— Охотно, но тогда и моей тетке.

— Конечно…

Между тем Алексей Петрович и Варвара Матвеевна уже вышли за церковную ограду и остановились на улице, недоумевая насчет того, что сталось с Верой. Варвара Матвеевна утверждала, что она была впереди них, и в сопровождении горничной, вероятно, решилась прямо идти домой. Алексей Петрович говорил, что он видел, как ее оттеснили назад.

— Вы всегда лучше меня все знаете, — говорила с досадой Варвара Матвеевна. — Нельзя же нам простоять здесь до полудня…

— Не могу же я своим глазам не верить? — говорил Алексей Петрович. — Коли видел, то видел.

— В притворе было так темно, что вы и видеть не могли, — сказала Варвара Матвеевна.

В эту минуту Леонин и Вера показались за оградой.

— Не мог видеть? — сказал с торжествующим выражением лица Алексей Петрович. — Вот она.

— Что за молодой человек с нею? — спросила Варвара Матвеевна, подозрительно направив свои неутомимо-подвижные светло-серые глаза на Веру и Леонина.

— Кажется, молодой Леонин, — отвечал Алексей Петрович.

— Какой Леонин?

— Сын Василия Михайловича, почетного опекуна.

— Разве Вера с ним знакома?

— Она с ним встречалась у Крафтов.

— А!.. У Крафтов? — сказала Варвара Матвеевна.

— Да. Карл Иванович и Клотильда Петровна его очень любят. Он товарищ по Дерптскому университету и большой друг их сына, доктора Крафта, который теперь в Петербурге…

Вера опередила Леонина и, подойдя к отцу, торопливо рассказала, что Леонин помог ей выбраться из церкви и, будучи ей уже знаком, просит быть представленным Алексею Петровичу. Скромный и застенчивый Алексей Петрович несколько смешался и даже не решился протянуть руку молодому человеку, когда Вера его подозвала и назвала по имени, отчеству и фамилии. Но Леонин так просто и непринужденно объяснил свое желание быть ему представленным и сам так радушно протянул ему руку, что Алексей Петрович как будто растаял и даже крепко пожал ему руку.

— Не изволите ли вы меня представить и Варваре Матвеевне? — сказал Леонин, еще раз сняв шляпу.

Снегин обратился к невестке и назвал молодого человека.

Варвара Матвеевна все время весьма недружелюбно смотрела на Леонина и едва наклонила голову в ответ на его поклон; но он не смутился и, смотря прямо в ее недобрые глаза с улыбкой, которой он постарался придать выражение простодушного удовольствия, сказал, что давно желал иметь честь ей представиться, хотя бы только в звании близкого соседа.

— Я несколько раз имел честь встречать вас, — прибавил Леонин, — на пути в церковь или из церкви. Соседи подмечают привычки соседей, и я не мог не заметить, что Божий храм вами посещается часто.

— Признаюсь, не помню, чтобы я с вами встречалась, — сухо ответила Варвара Матвеевна.

— Это весьма естественно: во мне ничего, кажется, нет примечательного… Но я должен извиниться перед вами, Варвара Матвеевна, и перед вами, Алексей Петрович, что вас задерживаю на улице. Позвольте проводить вас до вашего дома… Мне почти по дороге.

Вера с видимым волнением следила за неожиданным сведением знакомства между ее домашними и Леониным. Когда Леонин предложил их проводить до дома, она тотчас обратилась к отцу и сказала:

— Пойдемте, папа?, уже поздно, и я невольно виною тому, что Анатолий Васильевич вас задержал.

Снегин пошел с дочерью вперед, а Леонин, не всходя на узкий тротуар, следовал за ним по мостовой рядом с Варварой Матвеевной.

— Я много слышал доброго о вас от моих приятелей Крафтов, — сказал Леонин.

Недобрые люди вообще охотно слышат, что их называют добрыми. Лицо Варвары Матвеевны несколько прояснилось.

— Неужели? — сказала она. — Впрочем, они сами добрые люди. Я их вижу не часто, но они добры к моей племяннице, которую я очень люблю. — Глагол «любить» имеет в некоторых устах какой-то особый, поразительно фальшивый звук, и к таким устам принадлежали уста Варвары Матвеевны. Звук не ускользнул от уха Леонина; но жизнь уже успела его ознакомить с такими впечатлениями, и он спокойно ответил:

— Я не раз слышал об этом от Карла Ивановича и его жены. Они почтенные люди, и я очень дружен с их сыном.

Уже стало светло. Пасха в 187… году была поздно в апреле. Побледневший добела месяц спускался к Воробьевым холмам, а влево от Кремля уже алело и золотилось утреннее небо. Движение на улицах стихало, но еще не прекратилось. Несколько фраз об этом движении, погоде, свежем воздухе и о том, как было тесно и жарко в церкви, дали Леонину возможность продолжать разговор с Варварой Матвеевной до той минуты, когда все остановились у входа в дом, где жили Снегины. Здесь он откланялся, выждал, чтобы Варвара Матвеевна вошла в дом, и тогда сказал Снегину:

— Надеюсь, Алексей Петрович, что вы позволите соседу навестить вас на праздниках.

— Милости просим, буду очень рад, — отвечал Алексей Петрович.

— До свидания, Вера Алексеевна, — сказал Леонин, подойдя к Вере и подавая ей руку; потом он вполголоса прибавил:

— Буду завтра.

III

— Меня беспокоит Вера, — сказал Алексей Петрович, не дотрагиваясь до чашки кофе, которую ему налила Варвара Матвеевна.

— Ваш кофе простынет, — отвечала Варвара Матвеевна. — Что же вас беспокоит?

— Разве вы не замечаете перемены в лице, даже в голосе? Словно перемогает нездоровье, но перемочь не может.

— Вы всегда легко тревожитесь. У всех людей в иные дни вид как будто другой.

— Она почти ничего не ест за обедом и стала еще молчаливее, чем прежде.

— И это вам кажется. Вы так много о ней думаете, что под конец воображение разыгрывается.

— Нет, не воображение. Отцовский глаз зорок.

— Она всегда и задумчива, и молчалива. У нее скрытный характер. — В душу к ней не заглянешь.

Алексей Петрович замолчал и стал повертывать ложку в чашке, но чашки в руки не брал.

— Стоит вам варить и наливать кофе, — кисло сказала Варвара Матвеевна. — Для вас всегда стараются, о вас всегда заботятся, а вы и не видите, и не слышите. Что же вы не пьете? Если бы Вере и нездоровилось, — разве ей станет легче от того, что кофе в чашке простынет?

Что-то вроде дрожи пробежало по лицу Алексея Петровича. Он наклонил голову и принялся за кофе.

Варвара Матвеевна действительно заботилась об Алексее Петровиче, но заботилась по-своему. В домашнем обиходе все делалось для него, но делалось именно так, как рассуждала она. Часы для всего назначались в видах удобства для него, но Варвара Матвеевна решала, что считать удобным или неудобным, как в этом отношении, так и в других. Алексей Петрович вставал рано; но Варвара Матвеевна сама варила для него кофе, и потому он должен был выжидать, чтобы пить кофе, того часа, когда она сама привыкла его пить. Он любил отдыхать перед обедом и обедать, по возможности, поздно, потому что почти ничего не мог есть за ужином; но Варвара Матвеевна находила, что для его здоровья был нужен более продолжительный промежуток между обедом и ужином, и потому назначила для обеда более ранний час. Алексей Петрович не любил большого тепла в комнатах; но Варвара Матвеевна опасалась для него простуды и потому настаивала в зимнее время на усиленной топке печей, а весной и осенью неохотно позволяла открывать окна.

— Перемена произошла, как теперь припоминаю, со второго дня праздников, — сказал Алексей Петрович, завершая вслух ряд мыслей, бывших продолжением прерванного между ним и Варварой Матвеевной разговора.

— Вот и доказательство, что у вас воображение расходилось, Алексей Петрович, — заметила Варвара Матвеевна. — Теперь вы уже дня перемены доискались, и ровно через неделю, а прежде не догадывались.

— Я помню, что мы с нею выходили для прогулки, после обеда, и что она почти во все время прогулки молчала, хотя обыкновенно бывает в духе и разговорчива, когда мы с нею ходим вдвоем. На следующий день повторилось то же самое. Я спросил, здорова ли она, и тогда она только сказала, что дурно спала две ночи.

— А после того? Еще не далее как вчера вы с нею доходили до Кремлевского сада. Конец порядочный при нездоровье. Разве она по-прежнему все была молчалива?

— Нет, но мне показалось, что она себя принуждала быть разговорчивой.

— Давно знаю, что вас не переспоришь.

Алексей Петрович замолчал, потом встал и, не допивая налитой ему второй чашки кофе, вышел из комнаты.

— Нечего сказать, — проговорила сквозь зубы Варвара Матвеевна, подливая сливок в свою вторую чашку, — весело с вами живется… Вы хныкаете, или отмалчиваетесь, как будто перед вами все провинились…

— Тетушка, — сказала вошедшая Вера, — ковер готов. Я его разложила у себя на полу. Не угодно ли взглянуть?

— А! наконец готов — хорошо, хорошо, сейчас приду.

Варвара Матвеевна поторопилась справиться со своей второй чашкой и, закусив ее последним куском разрезанной на тонкие ломтики просфоры (другого хлеба Варвара Матвеевна с утренним завтраком не употребляла), отправилась в комнату Веры.

Ковер был, бесспорно, хорош. Узор красив и наряден; шитье безупречно. Варвара Матвеевна медленно обошла его с трех сторон, не обращенных к свету, нагнулась, чтобы приподнять один конец и ближе всмотреться в шитье, потом несколько отступила назад, чтобы лучше оценить общий эффект. Вера следила за ее глазами и движениями. На лице молодой девушки сказывался вопрос: не поблагодарит ли она под конец? Но Варвара Матвеевна не благодарила, и ее лицо не выражало ни признательности, ни даже одобрения.

— Ровны ли полосы? — спросила она.

— Кажется, ровны, — отвечала Вера. — Я их несколько раз мерила и смеряла.

— Вторая, с правого края, как будто длиннее.

Вера нагнулась и, поправив положение соседней полосы, сказала:

— Длина одинакова, тетушка. Вы приподнимали конец другой половины, и при этом края разошлись.

— Теперь следует подбить и обшить. Нужно тотчас послать за обойщиком.

— Я уже посылала, тетушка. Он будет часа через два.

Варвара Матвеевна еще раз обошла вокруг ковра, и ее угрюмое лицо стало проясняться.

— Отец благочинный будет доволен, — сказала она. — Очень доволен. Он не ожидает такого сюрприза. Ковер хорош. Да, очень хорош! Спасибо, Вера. Ты меня очень одолжила.

Варвара Матвеевна подошла к Вере и, взяв за оба предплечья, поцеловала в лоб. Вера поцеловала у нее руку.

— Очень рада, что вы довольны, тетушка, — сказала Вера.

— Довольна, вполне довольна. Ты потрудилась порядком… Но зато ты и помучила меня… то есть, не ты сама, а твой отец благодаря тебе. Он все тревожился, что ты будто работаешь слишком усидчиво, что ты заболеешь, и прочая, и прочая. Он мне покоя не давал. Он и сегодня даже своего кофе не изволил выкушать. Он находит, что ты как-то изменилась со второго дня праздника, и молчалива стала, и Бог знает что еще… Одним словом, сетованиям конца не было.

По мере того как Варвара Матвеевна перечисляла все то, что, по ее мнению, она вытерпела от зятя, ее лицо все более и более хмурилось; на нем восстановлялось обычное угрюмое выражение, и даже в голосе слышалось постепенно возраставшее раздражение.

— Папа? всегда о мне беспокоится, — тихо сказала Вера, — но он принимал большое участие в моей работе; он напоминал мне несколько раз о выборе для узора цветов, которые особенно нравятся отцу благочинному, и о том, что для бахромы вы желали темно-красного с белым, потому что этими цветами окрашена его церковь.

Лицо Варвары Матвеевны снова прояснилось под влиянием перехода ее мыслей от Алексея Петровича к отцу благочинному.

— Да, да, — сказала она, — я действительно придумала эти цвета для бахромы. Это понравится Поликарпу Борисовичу. Впрочем, я уверена, что и все в твоей работе ему будет нравиться. Он и тебе будет очень благодарен, и всем, показывая мой подарок, будет всегда говорить, что ты в нем приняла участие…

Варвара Матвеевна на несколько мгновений остановилась; потом, бросив косой взгляд на Веру, прибавила:

— И Борис Поликарпович будет хвалить твою работу.

Вера смотрела на ковер и как будто не слыхала последних слов тетки.

Варвара Матвеевна сердито взглянула на нее и сказав, что сама переговорит с обойщиком, вышла из комнаты.

Глубокий вздох вырвался из груди Веры. Она простояла с минуту в раздумье перед ковром, потом подошла к окну, придвинула стул, села и, облокотясь на подоконник, стала всматриваться в бежавшие по голубому небу весенние облака. Их белые кучки неслись одна за другою, окрыляемые южным ветром и беспрерывно изменяя очертания своих полупрозрачных окраин. Так наши мысли в минуты душевных волнений меняют свой облик, сменяются одна другой, но подчиняются одному, над ними господствующему и их направляющему чувству. «Быстро несутся они, — думалось Вере, — быстро дни уйдут за днями; все позеленеет, все расцветет; все будут радоваться весне; мне одной она не на радость…»

Вера не заметила, что в комнату вошел Алексей Петрович. Он остановился в трех шагах от дочери, заботливо наблюдая за ней и как будто опасаясь внезапно прервать ее раздумье. Наконец, он сделал еще шаг вперед. Вера вздрогнула, увидела его и встала.

— Извините, папа?, — сказала она, — вы вошли так тихо, что я этого не слыхала.

Снегин поцеловал дочь и, усадив ее на прежнее место, сам сел у окна против нее.

— Я заметил, что ты задумалась, — сказал Алексей Петрович, — и я сам над тобою призадумался. — Это не в первый раз, Вера. Скажи мне, что с тобою? Ты изменилась, стала грустна, молчалива. О чем грустишь ты? Или что так заботит тебя?

— Ничего, папа?, меня особенно не заботит. Вы знаете, что мне часто случается не казаться веселой.

— Знаю, но теперь чаще и постояннее вижу то, что прежде замечал по временам и ненадолго. Теперь не одна Варвара Матвеевна тебя печалит.

— Вспомните, папа?, что на меня весна и лето как-то особенно наводят грусть. В прошлом году было то же самое.

— Было, но не так, как теперь, Вера. Вера, ты знаешь, что ты у меня еще постояннее в мыслях и сердце, чем на глазах. Живу для тебя, живу тобой. Ты одна моя радость, мое утешение. Я человек не хитрый, простой; но кто любит, тот и без хитрости видит. Ты знаешь, я сам грущу часто, и есть о чем мне грустить; но свою грусть легко выносить при Божией помощи, а твою видеть так тяжело, что и молитва не помогает.

Вера взяла отца за руку и несколько раз поцеловала ее.

— Добрый, милый папа?, — сказала она, — простите, что я вас печалю; хотелось бы только радовать, но Бог силы не дает. Гляжу на вас и вижу, какую вы ради меня тяжелую жизнь выносите. Мне и теперь думалось, что настанет весна, что все ей будут радоваться, что и тепло, и солнце, и зелень как будто для всех праздник устроят. Для вас и для меня мало будет простора на празднике. Вы будете летним тружеником, как были зимним. Я буду летней затворницей. Тетушка будет летом тою же самою, как была в зиму.

— Ее сердцу не дано согреваться, — заметил с горькой улыбкой Алексей Петрович, — но к этому ты уже успела попривыкнуть.

— Привыкла, папа?; но что жестко и холодно, то все-таки кажется холодным и жестким. Прошу вас об одном: сохраните меня при себе. Защитите меня от старания прочить мне сподручных ей женихов.

— Каких женихов? Неужели она опять заговаривает о сыне своего приятеля-благочинного?

— Еще сегодня она упомянула о нем; но я показала вид, будто не слыхала или не поняла намека.

— На этот счет будь спокойна. Я этому нахальному полубаричу довольно ясно показываю, что он мне не любезен, и он почти перестал ходить к нам.

— Перестал ходить, но не перестал думать о том, о чем и прежде думал. Не я ему нужна, а нужны деньги тетки, которые будто мне должны достаться.

— Ее деньги! Из-за них мы уже немало вытерпели, но судьба так указала… Ты знаешь, почему я прежде из ее рук не мог вырваться; знаешь, почему не могу вырваться и теперь.

— Знаю, папа?; но при вас терпеть легко. Только не отпускайте от себя.

— Не приведи Бог к тому, чтобы я с тобой расстался! Разве ты по сердцу сама найдешь жениха. Но Вера, Вера, нет ли еще чего-нибудь у тебя на уме? Будь откровенна со мною. Ты знаешь, что мне можно доверять во всем и все доверять.

Вера опустила глаза и молчала.

— Прошу тебя, — продолжал Алексей Петрович, — ради тебя самой. Тебе легче станет, если ты выскажешься и со мною поделишься твоими мыслями. В них ничего худого быть не может.

— Поверьте, папа?, — сказала Вера, — ничего худого у меня нет на уме. Но будьте снисходительны к тоске, которая иногда мною овладевает. Если бы пришлось что-нибудь вам сказать о себе, я сказала бы. Если придется — скажу.

— Обещаешь сказать?

— Конечно, обещаю.

— Хорошо, Вера; я буду ждать. Напоминать не буду; но ты сама помни обещание.

Алексей Петрович встал. Вера обняла и поцеловала отца.

— Добрый папа?, — сказала она, — как мне не помнить? Кому, если не вам, говорить то, что у меня на душе?..

— Теперь прощай, Вера; мне пора на службу. Ты знаешь, что я и там о тебе думать не перестану.

— Знаю, папа?, — сказала Вера.

Между тем горничная доложила Варваре Матвеевне о том, что пришла Татьяна Максимовна Флорова.

— Проси, проси, очень рада, — сказала Варвара Матвеевна и пошла навстречу г-же Флоровой.

— Она ей всегда рада, — прошептала горничная, пропустив Татьяну Максимовну в дверь, но не затворив плотно двери и остановившись за ней. — Змея знает, что ей угорь сродни.

Никто не знал в точности, кто Татьяна Максимовна и откуда она. Она слыла вдовой и даже значилась вдовой какого-то интендантского чиновника в своем виде на жительство; но никто не помнил ее мужа, и приезжавшие в Москву другие интендантские чиновники не помнили, чтобы какой-нибудь Флоров был их сослуживцем. Какие средства к жизни имела Татьяна Максимовна — оставалось неизвестным; когда именно и по какому случаю она появилась в Москве, было также неразрешенным вопросом. Ее первые знакомые, вероятно, были преклонных лет или не пользовались обычной долговечностью, потому что из них никого в живых не осталось. При наведении справок всегда оказывалось, что какие-нибудь покойный «он» или покойная «она» знали Татьяну Максимовну прежде всех, кто ее знал теперь, и им завещали выгоды этого знакомства. Таких выгод было немало, и у Татьяны Максимовны не было знакомых, кроме тех, которые ценили эти выгоды. Татьяна Максимовна была на все пригодна: для собирания и разноса вестей, для всяких осведомлений, поручений и посылок, для того, что просто называется компанией, и для живейшего участия во всех видах семейных радостей и печалей. Никто не бывал так часто на свадьбах, крестинах, панихидах и похоронах. Никто не плакал так легко и так охотно не радовался. Никто не вел такую подвижную, дружелюбно-рассыпчатую жизнь. Татьяну Максимовну трудно было застать дома. Она выходила с утра и возвращалась для ночлега. У нее были знакомые для всех часов дня, во всех частях города и почти во всех классах жителей, особенно среди приходского духовенства, чиновников, а также среднего и низшего купечества. В этих кругах Татьяна Максимовна даже усвоила себе особые, по ее суждению, для них пригодные оттенки речи и говорила полуцерковным языком у благочинного Фимиамова, полупромышленным у хлебного торговца Мешкова и полуканцелярским у столоначальника Газетникова.

— Ну что, милая Татьяна Максимовна, что узнали вы? — спросила Варвара Матвеевна, облобызавши свою гостью. — Пора было вам прийти с ответом. Вы с третьего дня праздника словно в воду канули.

— Нельзя было, матушка Варвара Матвеевна, вас навестить ранее. У меня на праздниках не вы одни на помине. Нужно было и там и сям побывать. Меня — сама не знаю за что, — а многие голубят. Вчера целый день на том краю была, на Разгуляе и в Басманных; третьего дня Замоскворечье объездила. Концы-то все какие! А вашего поручения все-таки не забыла. Еще сегодня наводила справки по соседству — да и явилась.

— Ну садитесь же, говорите — есть там под спудом что-нибудь или нет?

— Кажется, нет, Варвара Матвеевна. На первый взгляд и могло показаться — а как ближе всмотреться, так и выходит, что ничего, — разве мысли какие, но за мыслями не угоняешься.

— Да порядком ли вы справились? Мне, напротив, думается, что тут непременно что-нибудь творится и кроется.

— Крыться-то нечему, матушка. Я у людей узнавала, виду не показывая, что хочу узнать, и Клотильду Петровну как будто случайно спрашивала, и у старика Леонина в доме была. Там жена повара мне кума, Все ничего путного не выходило. Да, бывают, встречаются — но редко, и ни он ею, ни она им не занимаются.

— Да полно, так ли? Если встречаются, то почему же знают так досконально, занимаются ли они друг другом или не занимаются?

— А потому что видно, что встречи случайные. Он более бывает у Крафтов, когда ее нет, а она более когда его нет.

— Вам, может быть, правды и не сказали.

— Со вчерашнего дня я родилась, что ли, Варвара Матвеевна? Как будто я лиц не знаю, и спрашивать не умею, и по косточкам не разбираю того, что вижу и что мне говорят. Да лучше всего то, что он с отцом уезжает года на два заграницу.

— Как — уезжает?

— Да так, как едут: сперва куда-то на воды, а там и далее. Старик и дом здесь распускает. Повар отходит. Чего же вам более?

— А! Уезжает! И года на два! Это ладно. Тут хотя бы и завелись какие-нибудь мысли, — улететь успеют. Спасибо, Татьяна Максимовна. Не хотите ли моих конфект отведать, как намедни? Они там, в столе, в первом ящике.

— Благодарю, матушка Варвара Матвеевна, благодарю. Признаюсь, я до них охотница.

И Татьяна Матвеевна направилась к столу отыскивать конфекты.

IV

Карл Иванович Крафт был владельцем и распорядителем одной из известнейших в Москве аптек.

Медицинская фармацевтическая часть долго держалась у нас, и даже до сих пор большей частью держится, несмотря на нивелирующее и растворяющее влияние времени, на уровне более высоком, чем на европейском западе. Врачи дорожат своим нравственным достоинством и не эксплуатируют больных с тем циническим равнодушием, которое там составляет весьма не редкое явление. Отношения больного к врачу у нас еще не носят на себе печати чисто утилитарного договора, и врачебная помощь бедным более, чем где-либо в других странах, обеспечена, если только есть вблизи медик. Фармацевты обладают полным научным образованием и также не относятся к своему делу с чисто промышленной, утилитарной неразборчивостью. Больной почти всегда может быть уверен в старательном приготовлении медикамента, и если его нуждающееся положение известно аптекарю, то может, большей частью, быть уверен в получении этого медикамента по сбавленной цене или даже безвозмездно. К числу таких добросовестных и человеколюбивых аптекарей принадлежал Крафт. Он пользовался большим уважением со стороны московских врачей и был особенно популярен в той части города, где находилась его аптека. Не только бедные, но и полудостаточные обыватели этой местности знали его лично, звали просто Карлом Ивановичем и обращались к нему не только за медикаментами, но иногда и за медицинским советом, потому что в случаях не сложных и не важных Карл Иванович мог дать добрый совет, при своих знаниях и опытности, не прибегая к помощи промовированного врача. Отец Крафта долгие годы владел той же аптекой и вместе с ней оставил сыну порядочное денежное состояние, позволявшее ему жить в скромном довольстве и, кроме того, не стесняться в обеспечении нужными средствами своих двух сыновей. Младший еще был студентом в Дерпте, а старший, прежний университетский сотоварищ и приятель молодого Леонина, уже начинал приобретать известность в кругу петербургских медиков. Близкие отношения Снегиных к Крафту и к его жене Клотильде Петровне установились еще при жизни покойной матери Веры, Надежды Матвеевны Снегиной, которая была с детства знакома и во всю жизнь дружна с Клотильдой Петровной. Надежда Матвеевна скончалась, когда Вере только что минуло четырнадцать лет, и с той поры Клотильда Петровна относилась к ней с самой постоянной и живой, почти материнской заботливостью.

Была половина мая. Карл Иванович и Клотильда Петровна сидели после обеда у открытого окна. Карл Иванович курил, по обыкновению, одну из приберегаемых для послеобеденного часа своих лучших сигар, присланных ему сыном из Петербурга, и курил медленно, с расстановками, наблюдая за нараставшим на конце сигары, но от нее не отделявшимся серебристым пеплом. Клотильда Петровна, которая никогда не могла просидеть десяти минут без какого-нибудь занятия, вышивала с руки красными бумажными нитками какой-то из ряда петушков составленный так называемый национальный узор на полотняной сорочке, предназначавшейся для ее крестника, малолетнего сына служившей у Крафтов поварихи.

— Досадно и грустно, — сказала Клотильда Петровна, поправляя надетые ею очки, — подмечать, как с летами все силы и способности идут под гору. Не могу ходить, как ходила прежде. Не могу ни уснуть, ни спать, как прежде засыпала и спала. Теперь не могу обходиться без очков при какой-нибудь мелкой ручной работе. А между тем и к очкам не могу привыкнуть; они как-то все скользят на носу, и со мной беспрестанно случается, что я смотрю не в очки, а через очки, и оттого начинаю портить мою работу.

— Общий удел, — сказал отрывисто Карл Иванович. — Сначала в гору, потом по горе, а там и под гору.

— Однако зрение вдаль не ослабело. Я отлично вижу без очков стрижей, которые реют над домом. Отчего эта разность между дальним и близким? Казалось бы, что если глаза слабеют, то чем далее, тем менее они могут видеть.

— На это есть физическая причина, но кратко ее объяснить нельзя.

В эту минуту четыре стрижа, преследуя друг друга и перегоняя один другого со свойственной им быстротой полета, пронеслись мимо окна. Шум полета явственно послышался в комнате.

— Как быстро летают они! — сказала Клотильда Петровна, сняв очки и смотря в окно на стрижей.

— Гм! очень быстро, — отвечал Карл Иванович.

— Ни одна птица, кажется, так быстро не летает, и притом с такими неожиданными поворотами. То колено вправо, то влево, то вниз, то вверх.

— Бекас так летает; но бекасы не летают кучками.

— Я говорила про упадок сил на старости. Между стрижами не заметно стариков.

— Здесь их нет.

— А почему?

— Потому что они сюда не возвращаются и гибнут на зимовьях.

— Ты сегодня неразговорчив, — заметила Клотильда Петровна, — и ни разу не посмотрел в окно.

— Мне не до стрижей, — сказал Карл Иванович.

— Ты и за обедом был молчалив сегодня. О чем думаешь ты?

— Думаю о том, о чем тебе говорил уже несколько раз. Мы с тобою поставили себя в неловкое положение.

Клотильда Петровна ничего не ответила и, надев очки, снова принялась за работу.

— Да, — продолжал Карл Иванович, — в положение весьма неловкое, хотя, должно сказать, мы к нему пришли невольно и почти безвинно. Это не изменяет результата. Дела Веры и Леонина зашли очень далеко. Но какой им исход? Не вижу. Горе будет; горе уже есть. И мы за него ответственны.

— Почему же мы ответственны и в чем ответственны? — спросила Клотильда Петровна.