О, русская земля!
О, русская земля!
Церковь закрыли в двадцать седьмом,
Школу в две тысячи пятом.
Светлана Сырнева
В деревне Ивановка, а таких у нас были тысячи, жили старик и старуха. Жизнь прошла долгая, много всего пережили. Муж — участник войны, боевой старшина. Вернулся — грудь в крестах. То есть в орденах и медалях. Вот только здоровье все истратил, даже и левую ногу оставил в немецкой земле. Вернулся инвалидом. Но и косил, и пахал, рыбачить любил. Детей трое. И все дочери. Первую назвали Верой — в память о рано умершей матери мужа, вторую — Надеждой, в честь матери старухи. Ну, а уж третья, само собой, стала Любовью. Хорошие выросли девочки, красивые, добрые. Но вышли все замуж далеко от дома, в областной город. Звали стариков к себе. Старуха и рада б была, но старик ни в какую: «Тут родился, тут помру. А ты давай поезжай». Но куда она без него?
Деревня Ивановка умирала. Не сама умирала, а ее убивали. Убили колхоз, убили и попытки выжить своим хозяйством. Вырастишь поросенка — перекупщики тут как тут. Берут живым весом, то есть за копейки. Не соглашаешься — вези на рынок сам, сам и продавай. А на рынке: за место плати, за клеймение ветнадзору плати, да еще ходят по рядам кавказские вымогатели, им плати. За что? За то, что русский, за то, что осмеливаешься выжить, все никак не очистишь от себя Россию. От них откупишься — появляется родной господин полицай, ему плати. Много ли домой привезешь? Спасались пенсиями. Даже и дочкам иногда урывали. Трудно все они жили. «Вы, папа и мама, воспитали нас честными, — говорили они, приезжая, — а как сейчас честным? Честные сейчас все бедные».
Еще у стариков была причина для огорчений — сосед Панька. Знали его с малых лет, он даже за их младшей дочкой ухаживал. Но она его резко отворотила, когда увидела, что он выпивает и употребляет наркотики. К наркоте этой его как раз кавказцы и приучили. Панька постоянно приходил, постоянно цыганил «на пузырек»: «Спасите! Не выпью — подохну». Вначале старик пытался отбить его от пьянки, от наркоты, подолгу говорил с ним, но зараза оказалась сильнее, и Панька окончательно пропадал. Пропил у себя все, что можно было пропить, только телевизор не вынес. Телевизором дорожил. Легко находил в нем какую-нибудь похабщину или уголовщину и смотрел. Называл телевизор учебником жизни.
Старик болел все тяжелее. В Ивановке, окончательно ее уничтожая, власти оставили только магазин со спиртным и консервами, а медпункт и начальную школу ликвидировали. А школы и медпункта нет, работы нет — куда жителям деваться? Старики умирали, молодежь уходила. В районную больницу ездить было далеко. Старуха все-таки настояла, чтоб туда поехать, хотела сдать мужа на стационар, но его не взяли. Хоть и участник войны, но сказали: «Что вы хотите — возраст», а одна врачиха, брюнетка в золотых очках, даже весело пошутила: «От старости лекарства нет». Хотя какие-то витамины прописала.
Витамины лежали на виду, на столе, их в тот же день стащил Панька. Больше некому, только он и заходил, клянчил на пиво.
Старик мужался, не жаловался, но видно было — гаснет. Ел очень мало, через силу. Хотя старуха всяко старалась разнообразить питание. Все-таки картошка своя, без нитратов, как и свекла и морковь, ими питались. Сухофрукты, присланные одной из дочерей, заваривала. Как-то жили. К концу зимы старик уже и на крыльцо не выходил. Старуха попросила Паньку наловить рыбки, уж очень любили они уху. Но даже и это Панька не сумел. Сумел только урвать денег на бутылку, вроде как аванс.
Старик, видимо, знал, когда умрет. Он вечером как-то особенно посмотрел на жену, на красный угол с иконами, потом прикрыл глаза, полежал немного, опять их открыл и тихо сказал:
— Земля оттаивает.
Это потом старуха поняла, что старик думал о том, что легче будет могилу копать. Она свою догадку дочерям рассказала, когда те приехали на похороны.
— Под утро чего-то я как-то сильно вздрогнула, вроде как кто в окно стукнул. Окликнула его — молчит. Тогда к нему подошла, он уж готов. И руки сам сложил крест-накрест. Мне бы раньше сообразить, что к чему. Не зря же он вечером попросил рубаху переодеть. А у меня в комоде рубахи лежали. Чистые, стиранные. А эта белая, ненадеванная. И у меня сама рука за ней потянулась. Значит, и мне знак был, а я-то, я-то… — Голова у старухи затряслась, слезы полились. — Без меня ушел, не дождался…
— Мама, прекрати, — строго сказала старшая Вера, — сейчас вообще время вдов, а не вдовцов. Подумай: а как бы он был без тебя? Будешь жить у нас по очереди.
— Ой, нет-нет. Куда я от могилки, куда? Никому в тягость жить не хочу. Деточек летом посылайте. Ой, жалко как, не видели они деда с орденами. Такой ли герой! Его ведь всегда в школу на Девятое мая приглашали. Мы вначале на пиджак ордена нацепляли, мне он показывал, какие справа, какие слева, какие повыше, какие пониже. А я забываха, разве я запомню. Говорю: давай вообще не будем отстегивать, повесим на плечики. Так и висел до следующей Победы. Я его тканью укрывала. Да вот… — Старуха принесла тяжелый пиджак, сняла белую простынку.
От сияния орденов и медалей в избе стало светлее. Стали рассматривать. Было много медалей за взятие городов: Кенигсберга, Варшавы, Берлина, ордена Славы, Красной Звезды, медали «За отвагу», много юбилейных, уже послевоенных наград.
— Еще, говорил, была бы медаль за Прагу, как раз их из Берлина туда двинули. Двинулись, да под обстрел попали, тут-то и ногу отдернуло. Вот она, нашивка за тяжелое ранение. Я медали к празднику начищала суконкой, они еще сильнее горели. А все вместе такие тяжелые! Гляжу из зала — сидит мой муженек в президиуме, локтями в стол уперся — тянут же! Золото, да серебро, да бронза, еще бы!
— Может, в музей сдать? — спросили дочери.
— Ой, нет, — сразу сказала старуха. — Никому это нынче уже не надо. Пока живу, с ними буду, помру — забирайте.
На поминки дочери привезли всего, и старуха постряпала, а есть и пить некому. Стали вспоминать друзей отца — все уже там. Перебрали своих сверстников — никто в Ивановке, как и они, не живет. Со встречи все равно посидели хорошо, душевно. Даже негромко спели любимые песни отца: «По Муромской дороге», «Степь да степь кругом», «Славное море, священный Байкал», «Враги сожгли родную хату», «Раскинулось море широко», «Ох недаром славится русская красавица», другие.
— Он ведь у меня трезвенник был, — сказала старуха, — а вот иногда, очень редко, немножко больше нормы примет, встанет: «Мать, подпевай!» — да как грянет, и откуда голос берется, грянет: «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает!» Да. Письма все ваши перечитывал.
И еще долго сидели и поминали отца и мужа, и все добром. И как учил различать голоса птиц, как плавать учил, как любил расписываться в дневнике в конце недели. Дочери никак не могли решить, кого же из них любил больше. Каждая уверяла, что именно ее.
— Да чего хоть вы! — весело примиряла старуха, — любил всех без ума. Вот три пальца — укуси. Любому больно. Переживал за каждую. Придет из школы с родительского собрания: «Ну, мать, за наших невест краснеть не приходится». Конечно, страдал, что сына не получилось. Эх, говорил, мальчишка бы рыбачил со мной. Вас-то он никоторую к рыбалке не приучил.
— И как бы он, интересно, приучил, если тут огород, да корова, да поросенок? — спросила Вера.
— Зато мамины цветы на всю жизнь. У меня на участке с апреля по октябрь. — заметила Надя.
— Да он больше не из-за рыбалки страдал, из-за фамилии. Сын-то, говорил, хоть бы фамилию продолжил.
— А я продолжу! — сказала вдруг младшая Люба. — Не хотела говорить, сейчас надо. Мама, Вера и Надя знают, и ты все равно узнаешь. И не реви: я разошлась. И сама вернусь на папину фамилию, и сына запишу на нее же. Он же у меня Саша, Александр, в честь деда.
Старуха горестно помолчала:
— Чего ж теперь реветь? Кабы я чего могла исправить. А так…
Панька с дружками выкопали могилу. Помогли и гроб опустить, и землей засыпали, и холмик нагребли, и временную табличку с фамилией поставили. Конечно им заплатили, конечно угостили. На поминках тоже с собой посадили. Панька выпил, осмелел и сказал младшей дочери, за которой ухаживал:
— А вот скажи, ведь ты не права, что меня тогда отшила. Это ты меня подсадила на пьянку.
— Ладно, не болтай, нашел виноватую. Кто тебя заставляет дурью мучиться? Ты смотри тут без нас маме помогай.
— А как же! Вот именно что! А ты как могла подумать? — И не постеснялся сказать: — Ты не поможешь парней угостить? Стараются.
И в самом деле, назавтра, когда дочери уезжали, Панька с дружками усердно взялись за дрова. Изображая усердие, громко кряхтели. Конечно были вознаграждены.
Дочери обещали в городе заказать отцу заочное отпевание, потом привезти с отпевания земельку и высыпать на могилу. Здесь-то негде было взять священника.
Поехали доченьки. Повез их на станцию тот же нанятый водитель, что и сюда привез. Мать крестила их вослед. Вернулась в дом — топоры брошены, в доме пьянка. Есть что допить, есть что доесть. Старуха вздохнула: как прогонишь? И могилу копали, и дрова кололи.
— Мать! За Иваныча!
Потом старуха вспомнила, какими глазами глядели они на украшенный наградами пиджак мужа. Вспомнить это пришлось очень скоро. Алкоголику и наркоману никогда не хватит ни водки, ни наркоты. Парни, конечно, понимали, что награды старика — это дело не копеечное, дорогое. Вон сколько по телевизору сюжетов о том, как крадут ордена у ветеранов. Продать их можно запросто. Продать — и пить, и пить, и пить.
Назавтра они пришли, стали просить награды вначале по-хорошему. Обещали и огород копать, и крышу починить. И старику оградку сделать. Старуха, конечно, не соглашалась. Но она даже и представить не могла, что они, известные ей с детства, решатся на воровство.
Не только решились, той же ночью залезли. Сон у нее тонкий, проснулась, поняла, закричала:
— Панька, ты? Да у меня же, дурак ты, топор под подушкой!
Никакого топора у нее не было, она со страху так закричала. Они поверили, испугались, убежали. А она на следующую ночь, теперь уже всерьез, принесла топор из сеней и положила рядом.
И что это началась за жизнь, одни нервы. Из-за этих наркоманов и уходить из дома надолго боялась. Сняла ордена и медали с пиджака, завязала их вместе с орденскими книжками в узелок и постоянно перепрятывала. Приходила на могилку и жаловалась мужу на одиночество.
Вот уже и май. Стала думать, какие цветочки на могилке посадить. Земля могильного холмика осела. Она принесла лопату и подгребла землю с боков. Может, тогда и мелькнула у нее эта мысль, может, и сам старик подсказал ей. Иначе почему же она оставила лопату у могилы?
В этот год в деревне уже некому было праздновать День Победы. Старуха оторвала листок численника с красной праздничной цифрой, вздохнула. Положила его в узелок к орденам и медалям. Спрятала узелок под пальто и вышла из дома.
Пришла на кладбище. Раздвинула уже завянувшие, привезенные дочерьми цветы, вырыла в могильном холмике глубокую ямку, опустила в нее тяжелое, звякнувшее сокровище и закопала. Опять вернула цветы на место.
— Вот и все, — сказала она, выпрямившись и перекрестив могилу. — Воевал ты, Сашенька, за землю, в землю и ушел. И награды твои пусть с тобой будут. И такого сраму, чтобы их пропили, не позволю!
Она даже не заплакала, так как была уверена, что поступила правильно.
А заплакала, когда стала спрашивать мужа, к какой дочери ехать жить.
Не дождалась ответа, но решила так: напишет на бумажках их имена, перемешает и вытащит. Какая выпадет, к той и судьба. А она долго не заживется, она чувствует, как со смертью мужа в ней самой стала убывать жизнь.
У ворот ее ждал Панька.
— Ведь совсем молодой, — сказала она, — а уже весь серый. Ни воин, ни пахарь. Стоишь трясешься. Жалко тебя.
— А жалко, так опохмели. — И опять заканючил про ордена. Даже и угрожал: — Нам не отдашь — из района приедут.
— У меня их больше нет.
— Как? — не поверил он.
— Так. Сдала.
— Куда сдала?
— На вечное хранение.
— Врешь! — не поверил Панька.
— Тебе перекреститься?
— Н-не н-надо. — Он даже зазаикался. — Ну, тетка Анна, ну! Ну хоть на пивцо-то, а? Иваныча помянуть. День же Победы, а? За Родину выпить, а?
— А Родине лучше, если ты за нее не выпьешь.
Пришла домой, написала на одинаковых бумажках имена дочерей. Перемешала. Долго сидела перед ними. Долго смотрела на иконы, на фотографию мужа. Наконец взяла одну из бумажек, перевернула и прочла: «Люба».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.