3. Спор о личности Мухаммеда, о природе ислама и его роли в истории
3. Спор о личности Мухаммеда, о природе ислама и его роли в истории
Исходя – и опять-таки верно – из тезиса о «непрочности главных оснований», на которых строятся взгляды Мюллера и Соловьева (Миропиев, однако, скрывает тот факт, что Соловьев во многом – как и он сам – опирается на книгу Шпренгера), который утверждает, что мюллеровское определение содержания «пророк» крайне неполно, а потому и «эластично».
Ведь, по Мюллеру, пророком у израильтян считался всякий, кто был охвачен религиозной идеей, кто находился «в исключительном служении ей» и кто был твердо убежден, что эти идеи суть для него откровение Божие. А ведь «такое определение в логике считается неполным, так как здесь перечислены не все существенные признаки содержания «пророк», а потому, следовательно, и широким»41. Такое определение «берет только одну из двух существенных сторон в понятии «посланник Божий», а именно – субъективные ощущения самого пророка.
Между тем, как верно подчеркивает Миропиев – основательный, кстати говоря, знаток христианской теологии, – в понятии «посланник Божий» есть две главные стороны: пославший пророка, т. е. Бог, и посланный, т. е. сам пророк. И у древних евреев, и у арабов, и у греков пророками считались особые избранники Бога, которые получали специальную миссию от Него, специальную миссию сообщать людям Его волю, Его откровение; «это – провозвестники судеб Божиих людям как в отношении настоящего, так и в отношении будущего; это – вдохновленные Богом люди, глашатаи Божии, обличающие пороки людские, дающие ясные и вполне определенные предсказания таких будущих событий, которые не имеют очевидной причинной связи с настоящим и которые всегда исполняются; это – лица, которые по данной им от Бога силе запечатлевают свою проповедническую деятельность чудесными действиями; это – лица, которые руководствуются в своей пророческой деятельности не своею волей, но произволением Бога, пославшего их в народ ради особых высочайших целей – вечного спасения людей. Отсюда пророки или, лучше сказать, пророчества, есть само чудо, возможное только при необходимейшем условии – воле Божией»42.
Вот те существенные признаки содержания «пророк», с одной стороны, со стороны Бога, которые «все опущены, – преднамеренно или нет, решать не берусь, – Мюллером»43.
Возьмем теперь, продолжает Миропиев, другую сторону рассматриваемого понятия – личность самого пророка. Само собой понятно, что это были такие лица, которые «под чудесным воздействием Бога на их духовную личность, были охвачены волею Божией, Его вдохновением, сообщаемыми Им идеями, и потому всецело отдавали себя на служение Богу, на исполнение Его воли, и которые всегда сознавали, что они проповедуют не свою, а Божию волю. Находясь под воздействием Бога, пророки получали особое озарение ума и вместе с тем, как избранные Богом люди, очищались сердцем и так возвышались нравственно, что делались не только апостолами, проповедниками, но и образцами нравственности. Вот какими существенными признаками характеризуется библейский пророк»44.
Нельзя не согласиться с Миропиевым, что соответствующее определение Мюллера довольно далеко от этой идеальной модели, которая, как далее подробно доказывает Миропиев, совершенно противоречит «жизни, деятельности и учению Мухаммеда»45. Он, Миропиев, не берется решать вопрос о том, как примирить с понятием «истинного пророка», каковым является, на взгляд Мюллера, Мухаммед, с мюллеровским же тезисом, что в Медине сознательная лживость и вероломство Мухаммеда, эти «невыразимо противные черты», становятся каким-то внутренним утверждением его, что личность Мухаммеда, как заявляет немецкий исламовед, во всяком случае отвратительна. Но в целом позицию Мюллера (еще и еще раз замечу – ставшую вполне традиционной для светского исламоведения XIX в., при всем его искреннем христианоцентризме. – М.Б.) относительно понятия «пророк» Миропиев именует не только неоправданно-широкой и «эластичной», но и «тень либеральной» и носящей на себе «характер крайнего протестантизма»46.
Ревнитель чистоты официальной православной доктрины, Миропиев не без оснований опасался, что универсализация таких формулировок приведет к тому, что придется тогда признать «почти всякого основателя новой религии и новой религиозной секты пророком; нужно признать пророками не только Конфуция, Будду, но и всех наших старообрядческих Аввакумов, сектантских Сильванов и других разных сумасбродных религиозных агитаторов, потому что почти каждый из них, следуя определению Мюллера, был охвачен религиозною идеей, служил ей и считал ее за откровение Божие. Вывод из всего этого может быть только один, вывод не только странный, но и страшный, что нет никакого различия между истинными пророками Божиими и ложными, а также – между истинною религией и ложными. Идти дальше в этом религиозном безразличии и либерализме уже некуда. Эта игра словами и понятиями «пророк» и «посланник Божий» недостойна серьезных мыслящих людей, потому что она низводит нас в бездну религиозного индифоерентизма что-де все религии хороши, а мусульманство и все другие языческие религии и разные секты нисколько не хуже христианства, потому что и они основаны пророками и посланниками Божьими»47.
Переходя к концепции Владимира Соловьева48, Миропиев прежде всего акцентирует ее основное сходство с мюллеровской: неполнота определения понятия «посланник Божий», потому что «каждый пророк Божий есть прежде всего посланник Божий». А ведь развиваемая Соловьевым теория провиденциализма, усматривавшая в религиозно-политической деятельности Мухаммеда и в создании им ислама и мусульманской культуры историческую миссию, с очевидностью вела к оценке Мухаммеда и как посланника Бога.
«Теория эта, – отмечает Миропиев (и во многом с ним можно здесь согласиться), – страдая крупным недостатком – отсутствием различия между Божественным промыслом и Божиим попустительством, обезразличивает тем самым, как и взгляд Мюллера, все исторические события и всех исторических деятелей, подводя последних, всех без исключения, под понятие посланников Божиих. С точки зрения этой теории, проведенной («доведенной»? – М.Б.) до крайних выводов, не только доброе, но и скверное, злое, согласно с волею Бога и даже входит в цели Провидения, а потому все деятели, не только Конфуции, Будды, Сократы, Мухаммеды, но Наполеоны I, Иваны Грозные и даже разные деспоты и тираны, суть как бы, в историческом смысле, посланники Божии».
Миропиев вменяет в вину Соловьеву – никогда не бывшим пантеистом, а всегда твердо исповедовавшим веру в Личного Бога – еще и то, что он «устраняет живое общение этого посланника Божия, понимаемого так в историческом смысле, с Богом, как Личным Существом, и вследствие этого впадает в пантеизм».
Безусловно, ахиллесовой пятой Соловьева, как автора труда о Мухаммеде, было то, что он не имел сколько-нибудь солидных специально-востоковедческих знаний об исламе и – как, судя по всему, точно подметил Миропиев – даже плохо проштудировал сам Коран.
В противном случае он не утверждал бы, будто Мухаммед «вовсе не выдавал себя за пророка в общепринятом теперь смысле этого слова». Миропиев насмешливо пишет49: «В настоящем случае пусть возражает г. Соловьеву сам Мухаммед, которого он считает только посланником Божиим, но который вместе с тем вполне ясно и определенно считает себя и пророком Божиим»50.
Миропиев совершенно откровенен тогда, когда поясняет читателю причины своих – зачастую, как мы видели, очень точных – ударов по различным так или иначе реабилитирующим (или даже восхваляющим) Мухаммеда произведениям: последние «поднимают религиозное самочувствие (? – М.Б.) наших мусульман, которые, пользуясь всем этим (т. е. трудами, подобными тем, которые написали А. Мюллер, В. Соловьев и др. – М.Б.), ставят Мухаммеда не только наряду с Христом, но и, конечно, выше Его, так как он был последним пророком и даже «печатью пророков», и тем самым еще более закрывают глаза мусульман (т. е. тормозят процесс христианизации. – М.Б.) на возвышенное и чудное учение Иисуса Христа, а вместе с тем мешают делу христианской цивилизации среди диких и фанатичных мусульманских народов». Наконец, такие взгляды приносят вред и «христианской-западно-европейской и, в частности, русской публике, которая, хотя и плохо или, вернее сказать, совершенно не осведомлена о жизни и учении Мухаммеда и о всем его исламе, но чрезвычайно падка на все такие либеральные новинки, особенно в области религии, и всегда, не имея возможности разобраться в этих вопросах, верит на слово бьющим на внешний эффект оригинальным (явное преувеличение! – М.Б.) теориям»51.
В противовес им Миропиев дает собственный (впрочем, довольно типичный для миссионерской литературы) очерк зарождения ислама (не упустив тут же случая задеть и ненавистное ему католичество52). Очерк этот полон самых уничижительных характеристик мусульманского пророка и созданного им верования – особенно, конечно, тогда, когда в Медине Мухаммед рвет (в отличие от мекканского периода53) все многочисленные связи с христианством и иудаизмом и ислам «обратился… в религию насилия и меча»54.
Но еще важнее обратить внимание на следующее – идущее, кстати говоря, вразрез с классически-миссионерскими установками – предупреждение Миропиева: «… никогда не нужно нам соблазняться изредка высказываемым некоторыми мусульманами сочувствием учению Евангелия, так как сочувствие это, основанное на некоторых местах Корана, касается не того Евангелия, которое мы признаем, а какого-то совершенно другого, несуществующего (? – МБ.)»55. Миропиеву – хотя он признает наличие в исламе и «хороших сторон» (ибо «если бы в исламе были одни только отрицательные стороны, то он не мог бы быть и религией, а был бы каким-то невозможно чудовищным учением»56) – необходимо привлечь внимание читателя лишь к «отрицательным сторонам ислама», делающим «невозможным сближение мусульман с русскими»57.
Воспроизведу лишь некоторые детали миропиевской атаки на ислам.
Коран – это «какоето хаотическое смешение самых разнообразных постановлений, наставлений и изречений.
В нем нет (тут уже ярко чувствуется чисто европейский культ Меры, Гармонии, Рациональности! – М.Б.) никакого разумного порядка, ни систематического, ни хронологического… в нем множество ненужных, даже ничего не значащих слов и целых выражений; в нем масса пустословия… отдельные части Корана сшиты на живую нитку; а от этого все ползет и лезет в разные стороны и поражает своей неуклюжестью… в нем беспрестанные повторения одного и того же, повторения до надоедливости… Другой такой странной книги нет на белом свете»58.
Фиксация противоречий в Коране – особенно стихов отменяющих (насх) и стихов отмененных (мянсух) – нужна Миропиеву не только для того, чтобы провозгласить органическую несовместимость самой «теории отменения» с истинным «понятием о Боге, Который есть чистая истина», ибо «Бог, меняющий Свои повеления чуть ли не ежедневно, уже не Бог»59, – но и, главным образом, для разоблачения (притом и в глазах исламских ортодоксов60) российско-мусульманских модернистов, пытающихся любой ценой реабилитировать ислам – как суннитский, так и шиитский, также имевший своих адептов в России.
Миропиев уверяет в обратном: коранический бог – это не настоящее «представление о Боге, как о духовном Существе». И поэтому ислам никак не может избавиться от грубого антропоморфизма61, от удушающего фатализма, хотя наличие такового отрицают «наши либеральные мусульмане… тщательно скрывая все относящиеся сюда места Корана и выставляя на вид только те, где, хотя и неясно, говорится о свободной воле человека»62.
Как, например, и светский ориенталист Березин, Миропиев видит в «безотрадном фатализме» одну из тех «глубоких причин, которые всегда растлевают мусульманские государства», силу, беспощадно убивающую все разумное в мусульманских народах. Вот почему «…во всех мусульманских государствах полный упадок всюду…»63.
Само собой разумеется, Миропиев не может не поразглагольствовать в традиционно-миссионерском духе о том, сколь губителен для мусульманского мира «цинизм Корана» по отношению к женщине («…даже между некоторыми животными отношения самца к самке лучше, чем у мусульман») и тем самым вновь и вновь обрушиться и на Семенова (говорившего о «высоте учения ислама») и на Владимира Соловьева, всячески обелявшего мусульманскую мораль, и, наконец, на Баязитова, Гаспринского и других мусульманских модернистов, пытавшихся как-то сгладить, представить в сравнительно либеральном, насколько это было возможно, свете действительно шокировавшие представителей европейской цивилизации классически исламские установления о женщине.
Еще более ожесточается Миропиев тогда, когда, утверждая, что ислам «проповедует ненависть и вражду ко всем другим народам, переходящую даже в религиозную войну», вступает в полемику с теми из отечественных мусульманских модернистов, которые доказывали (Девлет-Кильдеев, «Магомет», с. 3 и 22): «Магомет всегда и везде предписывает милосердие, даже к врагам… Напрасно некоторые народы ссылаются на… Коран для оправдания своих варварских поступков… несправедливо приписывать Мухаммеду фанатизм и неразумные действия его последователей» и т. д.
Впрочем, не менее сурово расправляется Миропиев (опираясь и на собственные познания в истории ислама, и на труды русских как миссионерских64, так и светских, но также во многом враждебных мусульманству, авторов65) и с известными западными «обелителями» ислама – Сент-Иллером и Лораном, ибо с их «легкой руки… и наши мусульмане говорят почти то же самое»66.
Ведь, согласно Миропиеву (равно как и А. Казем-беку, Ханыкову и множеству других тогдашних русских ориенталистов и публицистов), ведение джихада «обязательно для мусульманина… так же, как исповедание единства Божия и посланничества пророка Мухаммеда, совершение пятикратных молитв, соблюдение поста и пр.», благо (следует шаблонный, но в данном контексте очень важный тезис) «дикий, необузданный и страшный фанатизм внесли в мусульманский мир турки и монголы». И независимо от того, что «фанатизм этих… неомусульман не отрицается нашими либеральными мусульманами из татар», ислам, беспрестанно доказывает Миропиев, есть «самая фанатичная, человеконенавистническая религия во всем мире»61.
В еще более мрачных красках рисуя суфизм (и полагая при этом, что в число его «главных задач… входят панисламические идеи: подъем ислама, недовольство окружающим и ниспровержение его, а также истребление всех немусульман»69), Миропиев восклицает: «Какая страшная опасность для нас кроется в этом учении! Эту опасность мы уже испытали, имев дело с кавказскими мюридами во главе с их пиром Шамилем и с андижанским восстанием в 1898 г. под предводительством ишана Мухаммеда-Али Хальфы»70.
Итак, по Миропиеву, «мусульманский фанатизм жив и действует до сих пор, ибо он есть вечный атрибут любой из разновидностей ислама», он «источник политических смут и волнений в русско-мусульманском мире и тормоз к объединению России. Если мы и держимся еще более или менее спокойно на этом вулкане, то только благодаря своей физической силе – силе штыков и пушек. Но мы, при всяком внешнем столкновении, никогда не можем быть уверены, что у нас дома все будет спокойно»71.
А коли так – то долой все те программы, предлагаемые мусульманскими модернистами и их русскими пособниками, согласно которым надобно «дело образования мусульман ставить на религиозную почву» и тем самым заставить русский народ «копать себе же яму»72; долой все «прельщения Гаспринского» о том, что русские мусульмане «понесут, вместе с нами, цивилизацию на крайний Восток»73. Нет, – восклицает Миропиев, – «избави нас Бог от таких сотрудников»74, и вообще вовсе не в интересах русских «сознательно усиливать… народ, враждебный нам»75. Делать надобно одно и только одно: положить в основу «политику по отношению к нашим инородцам… начала своего, русского, образования, своей, русской, гражданственности»76.
С позиций того понятийного и методического аппарата, который доминировал в трудах и светских и религиозных исламофобов, было вполне логичным отвержение такого методологического принципа, как эволюционный. Он оказывал (особенно после появления в свет работ И. Гольдциэра и X. Снук-Хюргронье) все более и более могучее влияние на весь корпус исламоведческого знания, становясь для множества сознательно избегавших открытой аксиологической позиции востоковедов путеводной звездой в разработке самых различных аспектов истории мусульманского Востока. Эти востоковеды полагали необходимым рассматривать его бытие сквозь призму его многовекового развития; видя в этом бытии единую ткань, они утверждали, что эволюционный процесс приспосабливался к различным культурным регионам, дифференцировал ее применительно ко всевозможным локальным условиям. А это делало мета-Ислам и мини-исламы более адаптированными к превратностям среды, позволяя:
– благодаря коренным, хотя и далеко не всеми видимыми, преобразованиям глубинных оснований ментальности Homo Islandais – порождать и закреплять вызываемые «веяниями времени» качественно новые формы поведения как на массовом, так и на элитарном уровнях;
– вводить в действие успешные порой эквиваленты и субституты традиционных социополитических и прочих моделей, норм, символов, образов.
В итоге удавалось, в частности:
– довольно верно вскрыть и роль конкретно-этнических, отнюдь не стертых исламом, конструктов в процессе созидания и старых и новых – но с полным на то основанием входящих в категорию «Мусульманская цивилизация» – интеллектуальных форм;
– понять в итоге – пусть пока и в самом общем виде – некоторые по крайней мере механизмы перестройки, в случае необходимости, репертуара первоначальных ценностных координаций;
– уяснить генезис новых для «исламской мысли» проблемных полей, новых ценностных регуляторов ее даже самых интимных зачастую блоков, а не только демонстративно выпячиваемых интегральных компонентов.
Становилось, далее, принципиально возможным воссоздать реальную картину процессов огромной временной и пространственной отдаленности беспрестанно усложняющихся взаимоотношений тех или иных мусульманских народов как друг с другом, так и с «неверными», взаимоотношений, в ходе которых одни из этих народов усиливали, другие, напротив, ослабляли свои структурные и (или) функциональные свойства.
Но те ценностно-нормативные представления, которыми руководствовался Миропиев, полностью исключали только что описанные нами логико-гносеологические инновации. И потому они позволяли трактовать историю ислама как по существу безвариативную, всецело почти транснациональную и тотально-унифицирующую (если, конечно, не придавать фундаментального значения нехарактерным в целом для миссионерского направления дифференциациям мусульман на «иранцев», «туранцев» и т. п.).
Миропиев77 подчеркивает: «Теократия в исламе доведена до последних пределов…» и «всегда способствовала и будет способствовать… уничтожению национальных особенностей и ассимиляции под знаменем одной веры всех мусульманских народов… в среде мусульманских народов нет и не может быть сознания о своем отечестве, о своей национальности. Мусульманин и сражается не за свободу своего народа и не за свое отечество, потому что у него нет его, а за свою религию, ислам, потому что его отечество там, где ислам. Его не могут волновать идеи о национальном единстве, потому что он занят идеей панисламизма»78.
Но тут же Миропиев ставит и другой, очень важный для рефлексирующих представителей русского консерватизма, вопрос: «Что вреднее для нас, русских, – панисламизм или мусульманско-татарский национализм?»79
* * *
Здесь нам придется сделать еще одно отступление теоретико-методологического плана.
Напомню свой тезис о том, что при всей ее ярко метафизической, принципиально-антиэволюционистской направленности, полной идеологической ангажированности и т. п., миссионерское исламоведение все же входит в категорию «Знание». И потому, следовательно, и в его истории (в плане, разумеется, ее методологического анализа) надобно различать процесс получения нового знания, с одной стороны, и процесс функционирования уже полученного знания – с другой.
Не вдаваясь в более детальное рассмотрение, отмечу лишь, что в принципе всякое знание направлено на тот или иной контекст функционирования (контекст мировоззрения; контекст образования и, наконец, контекст практического приложения), и это не может не сказаться на его структуре, способах его получения, взаимосвязи его отдельных компонентов и т. д. При этом нельзя требовать от тех же миссионерских авторов, например, создания и оперирования всецело лишь за ними формально-зарезервированной теории.
Ведь связь отдельных фрагментов, отдельных элементов знания при их функционировании отнюдь не обязательно должна оформляться в виде строгой, обоснованной и законченной теории, всегда готовой к тому, чтобы найти действенное приложение в практических приложениях.
Конечно, мировоззрение авторов типа Миропиева задавало специфические системы взаимоотношений отдельных единиц научного знания между собой и вообще выполняло регулятивную роль по отношению к тому, что казалось вышеназванным авторам процессом научного исследования. Нет, очевидно, смысла еще и еще раз приводить примеры того, как это специфически миссионерское мировоззрение нередко в совершенно ином, чем светская исламистика, виде расчленяло мусульманские реалии, лишь в соответствии с собственными целями очерчивало их контуры и объясняло их генетическую и актуальную связь друг с другом в необозримом многообразии ситуации их перманентного или эпизодического взаимодействия.
И однако, стоящая перед миссионерством задача целенаправленного преобразования инохристианских анклавов потребовала:
– должным образом (по стандартам, единым для профессионального светского исламоведения и вообще для всей тогдашней историографии) обоснованной, логически расчлененной, последовательной и связной системы сведений о них;
– признания – хоть и невольного – того, что ислам все же обладает, сохраняя свое инвариантное ядро, определенной мерой вариативности, полиморфности, даже разнородными, – и, главное, в потенции обладающими сильным детерминирующим воздействием на судьбы всей России – импульсами.
Ни у Миропиева, ни у любого другого представителя клерикальной и проклерикальной исламистики, твердо придерживавшихся одного и только одного идеального поля действия, эти эвристически плодотворные ходы не привели к последовательно-критическому переосмыслению исходных методологических абстракций. Они не выстроились в институциональные познавательные механизмы, дававшие бы возможность увидеть и Ислам и «локальные исламы» в новых ракурсах80, осознать необходимость различения дискриптивного и нормативного, онтологического и аксиологического в самом содержании понятия «мусульманский мир».
Быть может, вообще главенствующая для миссионерства иллюзорная цель – сделать человека-«нехристя» счастливым благодаря полному преобразованию его «я» – и вообще вся атмосфера устремленности лишь в будущее обусловливала футуристическое отчуждение миссионерско-исламоведческой литературы от настоящего. Поэтому-то едва ли не любой ее историко-философский анализ нехристианских реальностей оказывался не только перегруженным морализаторством, дидактизмом, формализмом и начетничеством, но и, как правило, лишенным объективности.
В итоге не удавалось осознать, что за внешним рядом событий, составляющих «внешнюю канву» жизненного пути долженствующего быть тотально-трансформированным «типичного мусульманина», стоит интимно-внутренний план, в котором этот жизненный путь подытоживается и осознается как саморазвитие личного «я», как самоутверждение его именно как мусульманской личности. Ее Lebenswelt – второе «я» личности, развернутое вовне, но структурированное в соответствии с такими личностными ценностями и приоритетами, которые вовсе не желали скидывать с себя традиционно-мусульманскую символическую экипировку, сколь бы усердно ни модернизировалась их потаенная природа.
Конечно, мысль о необходимости не просто различения, а об экспликации их в строго специфических понятиях и образах внешних, эмпирически фиксируемых, событий и этапов жизни мусульманских обществ, с одной стороны, и им же свойственных внутренних, духовно-эмоциональных, коллизий – с другой, все еще остается в числе далеко не решенных до конца проблем и для современной исламистики. И она с трудом пока улавливает подлинную регулятивную функцию мотивационно-целевой сферы личности «усредненного мусульманина» в программировании его не только персональной, но и коллективной экзистенции81.
Но если для светской исламистики – при всем при том, что она представляла и представляет и в наши дни конгломерат самых разнородных идей и течений, мало связанных друг с другом генетически и логико-теоретически, – эта проблематика все же в принципе, даже, так сказать, в идеале, преодолима, то
– для тех, кто (вроде Миропиева) теоретически экипировал крайние разновидности не просто миссионерства, а бескомпромиссно-унификаторского великодержавно-клерикального курса;
– для тех, кто всего красноречивей мог говорить о дезинтеграции и параличе «исламской мысли», об отсутствии теоретического новаторства ее создателей, приписывал ей лишь первородный эклектизм и видел в ней тиранию одной и той же метафизической субстанции, органически неспособной не только порождать, но даже терпеть плюрализм в рамках собственных, мусульманских, параметров;
– для тех, кто категорически отвергал даже попытки вести конструктивную критику ислама в терминах «очищение от злоупотреблений»; «реформирование»; «возврат к истокам»;
– для тех, кто поэтому желал полностью скомпрометировать все, что именуется «мусульманским миром»;
– для всех них подобного рода предметно-тематические области оказываются вообще ирреальными, какими-то «смысловыми скважинами», ведущими к частичному или полному непониманию соответствующих исследований не-миссионерской, светско-профессиональной, науки82.
И однако, наверное, у каждого более или менее основательно рефлексирующего автора (а Миропиева можно смело назвать именно таковым) наступал такой этап в – неизбежном для любого исследователя – противоречии между фактическим и концептуальным аппаратом, который заставлял его обращаться к методико-методологическим операциям, в общем-то противоречащим имманентным миссионерской литературе аналитическим, необходимо-синтетическим и апостериорно-синтетическим суждениям.
Я имею здесь в виду в первую очередь попытку Миропиева как-то отчетливей понять (тем самым объективно корректируя «общехристианскую теорию ислама»), что панисламизм и локально-мусульманские национализмы есть все же своеобразные, во многом существенно отличные друг от друга, проекции структуры динамизирующих мусульманских реальностей на окружающее их культурное пространство.
Оперирование на равных этими двумя понятиями не обрело – да и не могло обрести! – у Миропиева функции объяснительного принципа (предельной абстракции в роли экспланаторного средства), не могло оно стать постоянно действующим средством задания и развертывания предмета исследования. Следовательно, и речи быть не могло о сколько-нибудь последовательном осмыслении и понятийной спецификации наборов, сопряженных с каждым из названных понятий содержательно-онтологических представлений, нахождении точных генетико-исторических связей между Исламом (или, я бы сказал, «ветвящегося Ислама») и «микроисламами».
И все-таки, повторяю, можно фиксировать постепенный подъем понятия «локальный мусульманский национализм» от статуса периферийного до статуса если не единственного, то, уж во всяком случае, одного из универсальных (для миссионерской исламистики) объяснительных принципов.
Иными словами, и миссионерская исламистика делала – пусть пока минимальный, робкий, противоречивый – переход от такой картины мусульманского Востока, в которой главной была идея «единство многообразия Ислама», к иной, строившейся на признании «многообразия этого единства». А такой переход можно трактовать и как интенсификацию процесса трансформации миссионерской исламистики, или, вернее, ряда ее эвристических блоков, – по канонам, являющихся наиболее свойственными дисциплинам частно-научного характера. Есть, значит, основания утверждать, что понятие «Ислам» становилось абстракцией меньшей, нежели прежде, что и у миссионерских исследователей возникало ощущение того, что у этого понятия нет единого, раз навсегда фиксированного содержания, которое как инвариант должно выступать в любых касающихся мусульманского Востока предметных конструкциях.
Одним из плодов такого методологического изменения могло бы стать ослабление образа христианско-западной цивилизации как активного начала, а мусульманско-восточной – как пассивного, косного, которому навязываются чужеродные ему формы организации, принципы культуротворчества и т. д. и т. д.
Но, как мы сейчас увидим, даже наиболее проницательные из миссионерских исламоведов не смогли рассматривать ни обе эти цивилизации, ни «даже» панисламизм и локально-мусульманские национализмы в их диалектическом взаимодействии, без примитивизирующих редукций к архаичным процессуально-динамическим началам и регулятивным механизмом.
* * *
Вновь послушаем рассуждения на сей счет Миропиева:
«…в той особенности ислама, как религии, что он смешан с политикой, заключается его громадная сила, так как он отлично, особенно при помощи панисламизма, служит делу ассимиляции мусульман.
Но в этой же особенности ислама, как политики, заключается и его слабость, причина падения мусульманских государств… не сообразуясь ни с какими национальными особенностями, ислам делает громадную политическую ошибку, которая убивает не только все разумное в данном народе, но всякое проявление его жизни, всю его национальность и жизнедеятельность. Более или менее продолжительное господство ислама делает всякий народ, всякое государство политическим трупом. Люди в исламе уже давно стали всецело мусульманами и перестали быть людьми… Никакого подъема мусульманского духа уже не может быть теперь…»83
Миропиев, как видим, очень далек от осознания мысли о том, что в ходе эволюции мусульманского Востока между его старыми и новыми (панисламизм и национализм) онтологическими структурами возникают такие интерструктурные связи, которые:
– уже не воспроизводятся простыми отношениями формальной логики;
– требуют для своего анализа более глубокого – содержательного, интенсионального – подхода;
– нуждаются в трезвом учете многослойности контекстов функционирования и традиционного (или уже во многом – «квазитрадиционного») и модернизирующихся исламов, сложнейших взаимосвязей их континуальных и дискретных моделей.
Но зато Миропиев (и именно потому, что на сей раз он выступает как апологет «высшей цивилизации») довольно верно нащупал и эмпирический и теоретический статус тех компонентов классически исламской доктрины, которые тормозили становление неотрывной от понятия «прогресс» (= «Цивилизация») активной личности. Она, эта личность, должна была быть способной не только к радикально новым для Востока типам миропреобразующей деятельности, но и к категориальной связке пульсирующего и в сферах ее локального бытия и во всем универсуме потока явлений разной степени глубины и проявленности, к выбору новых ракурсов рассмотрения и прошлого, и настоящего, и будущего.
И все-таки многое настораживает в схемах Миропиева.
Как и положено миссионерскому идеологу, он – убежденный нормативист, сосредоточивающий внимание на регулятивно-нормирующих механизмах деятельности. Усматривая в нормах (парадигмах) подлинную субстанцию деятельности и гипертрофируя тем самым нормативное начало деятельности, типичный нормативист приходит к разрыву связей между нормами и живыми актами деятельности. Нормы трактуются как регулятивные структуры, вынесенные за пределы деятельности и «отрешенные» от нее. Когда Миропиев, с одной стороны, все время твердит об окончательном упадке ислама, а с другой – темпераментно рисует картины победного шествия беспрестанно активизирующегося панисламизма (и локально-мусульманских национализмов), то нет сомнения, что в таком случае для него исламские нормы («противоречащие прогрессу», т. е. «деятельности») трансцендентны (вне-положены) по отношению к динамическому потоку целерациональной (что не раз подчеркивает и сам Миропиев) деятельности обоих вышеназванных движений (т. е. панисламизма и локально-мусульманских национализмов).
В миропиевском понимании Ислам и Панисламизм в конце концов оказываются – сколько бы он ни акцентировал их взаимодействие и взаимовлияние – явлениями неоднородными и неравномерными. При этом уже сама стратегия представляемого Миропиевым идеолого-политического курса заставляла его наносить главные удары именно по всему тому, что казалось ему носящим панисламистский ярлык:
«…современное движение среди наших мусульман есть явление искусственное, так как оно само в себе заключает внутреннее противоречие. Это движение идет и пройдет только по поверхности мусульманского мира. Все истинные мусульмане (тут уже Миропиев начинает симпатизировать самым консервативным кругам в исламских социумах, что, конечно, вполне логично. – М.Б.) никогда не могут сочувствовать ему»84.
А этот тезис позволяет Миропиеву в бесчисленный раз нюансировать всего, пожалуй, более волнующий его сюжет:
«Вот – и еще причина, почему нельзя вводить между нашими мусульманами того образования, в основу которого кладут ислам. Не ислам, а начала русской гражданственности должны быть положены в эту основу. Иначе вся наша деятельность по меньшей мере будет сводиться к нулю, так как, что мы будем сеять одною рукою, то будем вырывать с корнем другою»85.
И далее Миропиев – совершенно отказываясь даже от самых робких приближений к деятельностно-динамической трактовке и старого и современного ислама – закрывает глаза на то, что в тогдашнем мусульманском мире возникал целый вихрь деятельностей со своей иерархией. Одни из которых считались сравнительно полно отвечающими «истинному смыслу» первоначальной мусульманской доктрины, другие – гораздо менее для нее специфичными и, главное, вполне могущими быть сопряженными с коренными интересами российской многоконфессиональной империи. Но ни за одним из этих течений Миропиев не склонен признавать каких-либо интеллектуальных преимуществ – ни друг перед другом, ни тем более перед любым вариантом русской культуры, которая как часть европейской цивилизации (а в этом Миропиев нисколько не сомневается86) в громадной мере уже сциентифицирована.
Ведь «уже одно отсутствие в исламе прогресса вполне исключает возможность существования в недрах этой религии науки87;…дух мусульманина не освежается чувством изящного; поэтому он и не может парить так высоко, как дух христианина. В этом также заключается одна из причин падения мусульманских народов»88.
Опираясь на таких мусульманофобов, как Деллингер и особенно Эрнест Ренан, доказывавших абсолютную противоположность понятий «ислам» и «наука», Миропиев признает, что был в истории мусульманства «золотой век» – двадцатилетнее (813–833 гг.) правление аббасидского халифа Мамуна. Это было время «настоящего торжества мутазилизма… когда особенно ценились… наука, философия и образованность вообще», время, когда «мусульманский Восток и христианский Запад (в это понятие Миропиев включает и Византийскую империю. – М.Б.) протянули друг другу руку примирения и когда первый, как наиболее сильный политически, встал во главе умственного движения, цивилизации всего мира»89.
Иной исследователь сделал бы из этого вывод, что не только имело место плодотворное взаимодействие ислама и науки, но и что, более того, оно, это взаимодействие, было и впоследствии90 как логически одновременным, так и развернутым во времени (несмотря на неизбежные в подобного типа процессах дисгармоничность, всплески продуцируемого религиозным фанатизмом девиантного поведения, направленного на прямое разрушение объявленных а– и антиисламскими ценностей культуры и т. п.).
Привлечение понятия «наука» в качестве объяснительного принципа задало бы в таком случае широкий экспланаторный контекст, роднящий ислам с другими верованиями, – и прежде всего, с христианством.
Надо подчеркнуть, что возможность введения этих, в качественно новом плане задающих поле функционирования и эволюции ислама, координаций в достаточной мере таилась и в классически миссионерской доктрине ислама.
Ведь последний изображался как совокупность всех духовных сил Homo Islamicus и сопряженных с ним культурных норм, как всеохватывающая интеллектуально-эмоциональная система, как идеал тотальности. Поэтому и под пером миссионерских авторов (да и светских исламофобов) ислам выступал и как миросозерцание, и как система мыслей, ибо он действительно совмещал в себе обе эти конструкции. По-видимому, трактовка ислама как системы мыслей имела оттенок вещественности (предметности) и, значит, определенной статичности, а представление о нем как о миросозерцании имело скрытый деятельностно-процессуальный оттенок. А тем самым и Наука вполне могла бы войти в комплекс атрибутов исламских культур.
Но в какие бы противоречия ни вступали друг с другом имплицитные философско-методологические стратегии исследования подчеркнуто антиисламской литературы и ее же идеологически-политические цели, неизменным оставались не только настойчивая конструктивно-логическая обработка тезиса о скоротечности мутазилизма, его глубоком противоречии исламу как таковому91, но и о плодотворной роли христианства в «золотом веке» мусульманского прошлого92.
Классически миссионерская доктрина исходила – или, точнее, должна была бы последовательно исходить – из понимания человека как существа деятельного, открытого миру и символизируемому наиболее глубоко и гуманно лишь христианством. Его же отношение к универсуму определяется семиотически (культурным опытом), а не биологически (врожденными реакциями).
Но Миропиев вновь и вновь вынужден – поскольку вышеуказанный подход уже оказывался неэффективным для тех, кто стремился к наивозможно полному идейному сокрушению ислама, – обращаться к расовым категориям. А ведь они:
– задают совершенно особый способ видения ислама через специфичные категориальные склейки;
– возводят тот или иной этническо-биологический субстрат («национальный дух») в статус регулятива культуры;
– постулируют наличие линейной связи между ним (как частной спецификацией «исламского духа» вообще) и всевозможными мыслительными образованиями.
Вот почему Миропиев с охотой цитирует93:
– знаменитую отрицательную характеристику Ибн-Халдуном арабов;
– утверждение Ренана о том, что в «золотом веке» истории мусульманского мира «не только нет ничего мусульманского, но даже ничего нет и арабского», кроме языка – и только одного языка;
– мнение английского историка науки В. Уэвелла, согласно которому «арабы не могут указать ни в науке, ни в философии имен действительно великих… они сразу вошли в тот ряд невольников, который вез колесницу Аристотеля и Платона».
В своей в общем-то крупномасштабной критике ислама Миропиев подвергает анализу и каждый элемент его структурации, и множество компонентов поля его существования в тех или иных регионах мира. Шедшие в них процессы исламизации интерпретируются в виде особых путей, совершенно неприемлемых для носителей высшей, христианско-западной, цивилизации. Согласно миропиевской понятийно-категориальной парадигме, где наиболее могущественным оппозитом Разуму является Ислам, – это верование «как в прежнее время, так и теперь, привлекает к себе только дикие и полудикие народы; народы же образованные, культурные никогда добровольно не принимали ислама»94.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.