Психоаналитическое
Психоаналитическое
Добровольный характер массовых оскоплений представляет собой теоретическую загадку. Фрейд и его последователи так много говорили о кастрации, что вся эта проблематика ассоциируется с психоанализом. Любопытно, однако, что в богатой истории русского психоанализа скопцы внимания не удостаивалась. Причина, возможно, в том, что психоанализ говорит о страхе кастрации; влечение к ней представляет собой, с этой точки зрения, теоретическую аномалию. Впрочем, все содержание анализа состоит не в показе тех путей, которыми влечение реализуется, а наоборот, тех, на которых оно отклоняется от своей цели. В этом смысле добровольная кастрация русских скопцов — уникальный, теоретически предельный феномен сексуальной репрессии.
Любое подавление желания исходит от власти других людей, родительской или социальной, но транслируется через символический аппарат самого человека. Так анализ трактует и угрозу кастрации — как максимально возможное символическое наказание, препятствующее кровосмешению с матерью. Эта угроза обычно исходит от отцовской фигуры. Переворачивая такое рассуждение, добровольную кастрацию можно представить как влечение к матери, реализованное вплоть до отождествления с ней, — второе рождение, которое производится без участия отца. Такой сын останется с матерью навсегда; и в отличие от более тривиальных случаев инцеста, в которых родитель просто оказывается в роли партнера и потому может быть заменен другим, кастрация делает измену абсолютно невозможной. Кастрация сына есть условие соединения с матерью. Индивидуальная мать с легкостью замещается социальной системой, у скопцов общиной. Оскопление связывало человека с общиной так сильно, как это не может сделать никакая зависимость экономической или идеологической природы. Зависимость от общины всегда наталкивается на силу половой любви — любви к личности, а не к общине. Кастрация разрубает эту проблему, о которой знали Нойез и Вебер, Достоевский и Фрейд, Замятин и Оруэлл. Кастрация закрывает для партнера и раскрывает для коллектива. Кастрация делает коммунизм возможным и необходимым.
Русские сектанты, не только скопцы, так и говорили о вхождении в общину: перерождение. Проходя обряд оскопления, имеющий все признаки ритуальной инициации, человек получал второе рождение. В роли материнской фигуры выступала скопческая община; она и кастрирует, в соответствии с одной из теоретически мыслимых материнских ролей, и она же дает приют и утешение. Зато вся отцовская проблематика психоанализа переворачивается: отцовская власть, вместо того чтобы угрожать кастрацией, парадоксально и бессмысленно угрожала наказанием за кастрацию. В роли игнорируемого, бессильного отца выступало государство, которое так и не смогло найти наказания людям, которые наказали сами себя максимальным из теоретически мыслимых способов.
Физиологический эффект кастрации зависит от возраста, в котором она произведена. В целом, однако, последствия оскопления приводили не просто к изменению телесной организации мужского или женского тела, но к взаимному их уподоблению. Судебно-медицинские эксперты утверждали, что мужчина, оскопленный в детстве, проходит период наступления половой зрелости так, что уподобляется женщине даже по своей физиологии: «телесное развитие его в то время всего ближе подходит к женскому организму, не придавая, однако ж, ему ни одной из тех прелестей […], которыми природа так щедро наделяет молодую, созревающую девушку»[291]. Независимо от того, насколько верными были рассуждения женолюбивого эксперта, в них звучит древняя идея, которую разделяли и сами скопцы. Кастрация не просто лишает мужчину признаков его пола, но и делает его женоподобным, наделяет его женскими признаками. Катулл, рассказывая об оскопившем себя Аттисе, жреце древней богини Кибелы, с момента кастрации начинал писать о нем в женском роде[292]. Согласно стилистическим наблюдениям Василия Розанова, литературная манера первого скопца в его Страдах обличает в нем женское начало: «Селиванов — девушка! Вот чего он не знал о себе»[293].
На рисунках и фотографиях, дошедших от судебных процессов над скопцами, видно, какими схожими оказывались тела оскопленных мужчин и женщин. Мужчины с отрезанными яйцами и членом и женщины с отрезанными грудями почти неразличимы; и даже для современного, привычного к наготе и уродствам глаза такое физическое отождествление полов выглядит шокирующим. Это — андрогины; но сделаны они не мистическим, а хирургическим путем. Как писал исследователь, знавший скопцов по процессам 1930-х годов: «молодой скопец по внешнему виду, голосу и мягким движениям сильно напоминает девушку […] В 50–60 лет старого скопца трудно отличить от старухи»[294]. Оскопленные мужчины и женщины освобождались не только от различия своих половых органов, но и от асимметрии половых ролей. Священник Сергеев, наблюдавший хлыстов в начале 19 века, писал с удивлением: «между мужчинами и женщинами нет никакого различия, все одно»[295]. Скопцы и скопчихи радели вместе, ритуальной разницы между ними не было. «Женский пол ничем не отличается от мужского в радении и действует во всем подобно мужскому»[296]. Ампутация половых органов была частью более широкого проекта: ампутации пола как такового, во всем многообразии его физических, психологических, социальных, культурных манифестаций.
Оскопление эффективно решало проклятые проблемы человеческого бытия, причем не только гендерные. В представлении скопцов грех состоит «единственно в плотском смешении, и якобы от сего только греха смерть простерлась на весь род человеческий»[297]. Кто не грешит, тот не умрет. Но кто имеет пол, тот грешит. По-видимому, именно обещание физического бессмертия и было тайной странного успеха, которым сопровождался прозелитизм скопцов. За этим была жесткая логика, воспроизводившаяся и в других контекстах. Смерть есть наказание за грех; грех есть неизбежное следствие пола; таким образом, избавление от пола есть способ сделать людей бессмертными. Физическое бессмертие требует избавления от физических признаков пола. Желание личного бессмертия оказывалось сильнее влечения к продолжению рода; соблазн культуры — сильнее природного инстинкта. В психоанализе влечение к смерти связано с влечением к сексу; скопцы инвертировали эти отношения, соединив их в иное целое, состоящее из отрицания смерти и отрицания секса. Желание бессмертия вело к абсолютному подавлению сексуальности. Для осуществления этой тотальной программы нужен только нож. В сравнении с метафизическими образами чистых и вечных тел, приносимая жертва не казалась столь уж большой.
В отличие от большинства религий, окончательное вознаграждение ожидалось скопцами не на том свете, а непосредственно на этом. Живыми в этой секте называли скопцов, мертвыми — всех остальных[298]. Как писал в Святейший Синод архимандрит Досифей:
скопцы мудрствуют, что бытие видимого сего мира продолжится бесконечно, и изменение оного состоять будет якобы не в обновлении стихий, но в перемене образа жизни людей, то есть что все люди будут такими же скопцами как и они, и будучи уже облечены бессмертием, в сем земном местопребывании, которое должно преобразиться в райское поселение, блаженствовать будут вовеки[299].
Скопцы «не верят в воскресение мертвых», потому что не верят в смерть. «Христос никогда не умирал, он постоянно блуждает по земле, бесполый, в различных образах» — так передал центральный догмат скопчества Гакстгаузен[300]. «Смерти нет. Смерть — дело мнимое, кажущееся», — писал о вере скопцов Кельсиев[301]. Скопцы не грешат и потому бессмертны. Второе пришествие уже произошло, Христом является Селиванов, и люди уже живут в апокалиптическом мире. Рай и ад соседствуют на этой земле, но разделены ясной границей: оскопленные оказываются в раю с самой минуты оскопления, прочие живут в аду. Страшный суд творится не в конце времен, как считает церковь, и не в момент смерти, как склонна была считать народная культура, а еще при жизни, здесь и сейчас. Такое решение эсхатологической проблемы вообще характерно для русского раскола; беспоповцы разных толков считали, что живут уже после Конца Света[302]. Скопцы отличались от других точным знанием того, как спастись и кто является спасенным.
Смерть оставалась на долю тех, кто соблазнялся лепостью. «Поминайте смертный час», призывал Селиванов и обещал: «Отставьте плотяное утешение […] — плоти ваши будут нетленными». Иногда обещание бессмертия могло быть буквальным, иногда — символическим. В любом случае путь назад был невозможен, и скопцу приходилось искать свое место в доступной ему социальной иерархии, а значит, ценить свое новое положение и связанные с ним нормы. Первые иллюзии, конечно, рассеивались быстро: скопцы умирали не реже и не чаще остальных людей. К смерти, однако, в скопческих кораблях относились просто, как бы стараясь ее игнорировать, сделать по возможности незаметной; этой легкости не раз удивлялись православные миссионеры. Каждое радение было общением с высшими силами, путешествием на тот свет и духовным возрождением. В сравнении с этим опытом физическая смерть теряла свое значение.
Между мужчинами-скопцами, единомышленниками и людьми общей судьбы, возникала особая близость. Любовь Селиванова сосредоточена на кастрированном им Александре Шилове, о котором в Страдах рассказано довольно откровенно, как о фаворите. Для него одного Селиванов не жалеет слов: «и много с ним беседовал, и ни с кем так много не беседовал, как с ним». Когда им пришла пора разойтись, Селиванов провожает Шилова своей ритмической прозой, которая в кульминационные моменты начинает рифмоваться:
я благословляю тебя идтить в ночь, а Господь пойдет на восток, и будет у нас между собою истекать один живой исток; дух мой будет в тебе вовеки пребывать, и обо мне возвещать. И мы с тобой хотя будем плотями врозь, но духом пробудем неразлучно вместе. И кому будет ночь, а тебе — день, и не возьмет тебя никогда лень[303].
Донской есаул Евлампий Котельников, основавший секту ‘духоносцев’ и содержавшийся на Соловках вместе со скопцами, в покаянном письме рассказывал о «масонах, карбонарах и скопцах» как о самых «злодатных» еретиках. По его мнению, все они «живут между собой в любовной связи», или в «попарном блудострастии между собою». Подробно разработал эту тему архимандрит Досифей, настоятель Соловецкого монастыря, в котором в 1820-е годы содержалась группа сосланных скопцов, в ученой записке под названием Открытие тайностей, или Обличение ереси скопцов. Согласно его выкладкам, скопцы «лютейшею одержимы бывают похотью и весьма часто подвергаются беззаконнейшим студодеяниям. Известно, что отрезавший токмо ядра скопец естественно может иметь совокупление с женщиною и растлить девицу». Но и отрезав «детородный ствол», скопцы, по наблюдениям Досифея, «подвергают себя еще злейшему осуждению, соединяясь друг с другом беззаконным дружеством». Сошедшись друг с другом, скопцы лобызаются и спят на одном ложе. Как рассуждал изобретавший сексологию архимандрит, «под видом невинной дружбы скрывается токмо нечистая порочная любовь, питаемая друг к другу, которую не стыдятся применять к духовной, братской». Между такими скопцами бывали ссоры и разводы, с дележом имущества и вступлением в новый союз[304].
Мы вряд ли можем различить, сожительствовал ли кто из соловецких скопцов таким способом, или это творческая фантазия начальства. Во всяком случае, идея тайной сексуальности скопцов и дальше разворачивалась в культурной истории секты. В 1869 году в Моршанске был открыт очередной скопческий корабль; лидер его, Максим Плотицын, на поверку оказался неоскопленным, но жившие в его доме женщины разного возраста были прооперированы. Эксперт, обследовавший моршанских скопцов, предполагал существование тайного учения скопцов, согласно которому кормчие, в отличие от рядовых членов общины, не оскоплялись[305]. Газетные сообщения намекали на извращенную сексуальность таких лидеров.
Лишение пола имело первостепенное значение для консолидации общины. По разным свидетельствам известно о мирном характере скопческого сожительства, свободного от конкуренции. Народник и этнограф Н. М. Ядринцев общался с пятью ссыльными мужчинами-скопцами в сибирском заключении. «Братство и полный коммунизм вполне осуществлялись в этой семье […] Искренне и страстно любили они друг друга, не имея других привязанностей в жизни», — рассказывал он[306]. Этот же процесс описывал Фрейд, пытаясь разобраться в сексуальной динамике больших групп. Он приходил к выводу, что образующее их либидо «не дифференцируется по полу» и «не предусматривает целей генитальной организации». В экстатической толпе «для женщин как сексуального объекта места нет. […] Даже там, где образуются массы смешанные, состоящие из мужчин и из женщин, половое различие не играет роли»[307]. Фрейд писал это в начале 1920-х и имел в виду не скопческие общины, а пугавшие его революционные массы. Скопчество дает особый случай для иллюстрации метафорических рассуждений интеллектуала. Скопцы, лишая пола мужчин и женщин, создавали фрейдовскую «массу» или, говоря более выразительными словами Ядринцева, «полный коммунизм», самым эффективным из теоретически мыслимых способов. В зловещем нарративе Фрейда вождь подавляет желание, и в этом условном смысле кастрирует, членов своей общины с тем, чтобы одному пользоваться их пассивными телами; соответственно, он один остается целым и гетеросексуальным. На долю масс остаются одни гомосексуальные отношения, которые вождь не контролирует. Так, почти за столетие до Фрейда, конструировал скопческую «извращенность» ее обличитель архимандрит Досифей; и так, в буквальном хирургическом смысле, была устроена моршанская община Максима Плотицына.
Очень часто говоря о кастрации, Фрейд почти никогда не имел в виду этой операции как буквального, хирургически осуществленного акта. Его герои и пациенты боятся кастрации, которую никогда не видели у других и подавно не переживали сами. Они боятся того, чего нет. Этим страх кастрации радикально отличается от страха смерти. Все умрут, но никто не будет кастрирован. Все знают о смерти, но только психоаналитики знают о кастрации. Поэтому страх кастрации ‘бессознателен’: согласно теории, его чувствуют все, но знают о нем только аналитики. В этом качестве ‘страх кастрации’, как понятие, идеально приспособлен для того безграничного обобщения, которое осуществил психоанализ. ‘Кастрация’ в психоанализе — это и лишение какого-либо (не обязательно телесного) признака; и любой барьер на пути осуществления желания; и вообще любая неприятность, которая случается на путях между субъектом и миром, между желанием и предметом, между субъектом и желанием. От Фрейда до Лакана область применения этого понятия расширялась подобно воронке; соответственно, психоаналитики все чаще говорили о кастрации[308].
В общем, страх кастрации, как он понимается в психоанализе, совсем не является опасением физической кастрации. Когда психоаналитик говорит о страхе кастрации, это не значит, что она действительно может быть произведена над телом, что аналитик знает об этой угрозе, а субъект ее боится. В психоанализе термин ‘кастрация’ больше похож на метафору, с помощью которой описывается неосознаваемое, а потому не описываемое словами чувство: о чем нельзя сказать прямо, о том, как в поэзии, можно говорить метафорами. Понятие, имеющее вполне определенное значение, используется для характеристики явлений, которые не принадлежат к его предметной области; но такого рода метафорическая характеристика важна, потому что выделяет в явлении особую сторону, которая иначе осталась бы вовсе неизвестной. Классик, возражая против такого рода метафоризации, сказал знаменитое: «Иногда трубка является просто трубкой».
Иногда член является просто членом. Это показывает нам уникальный пример скопцов. Пенис и кастрацию они знали не как метафоры, а как первичные факты. Постоянно имея дело с буквальной, телесной реальностью кастрации и находя в этом высшую свою ценность, скопцы нуждались в аппарате для ее описания. Тем интереснее, что у них не было технического термина для акта или состояния кастрации. Занятые производством кастрации, они постоянно говорили о ней, но не называли ее. В этом смысле скопцы — психоаналитики наоборот. Они пользовались восторженными поэтическими метафорами, но не оценочно нейтральными понятиями. Самым частым название ритуальной кастрации было ‘сесть на пегого коня’; самая полная хирургическая операция, синоним богоподобного совершенства, называлась ‘сесть на белого коня’. Идея всадника, связанная с Апокалипсисом, с древними индоевропейскими символами власти и еще с центральными образами барочной культуры, имела важное значение для скопческой символизации тела. Впрочем, скопцы пользовались и другими метафорическими рядами. Кастрация называлась также ‘огненным крещением’ или еще ‘убелением’ (ср. ‘Белый царь’ в русском фольклоре): «Сей человек значит убеленный: как Христова пелена, так и плоть его убелена»[309].
Главное, что мы знаем о Селиванове — это то, чего у него нет и как прекрасно это отсутствие. Для метафоризации отсутствия молчаливые скопцы не жалели слов:
Под ним белый храбрый конь,
Хорошо его конь убран,
Золотыми подковами подкован,
Уж и этот конь не прост,
У добра коня жемчужный хвост,
А гривушка позолоченная,
Крупным жемчугом унизанная,
В очах его камень Маргарит,
Из уст его огонь-пламень горит.
Уж на том ли на храбром на коне
Искупитель наш покатывает[310].
В этом скопческом гимне легко увидеть барочную конную статую. Самозванный Петр III, Селиванов обозревается на своем храбром коне, как зритель смотрит на Медного всадника: от хвоста и подков коня к голове и глазам. Как мощь царя передается барочным скульптором через тело его невероятного коня — так же, в красочном великолепии конского тела, метафоризируется богоподобие скопца. Но ‘белый конь’ означает полное удаление мужских органов. Скопцы описывают здесь могущественную и прекрасную сущность не самого своего царя, а его отсутствующего члена. Все сказанное здесь говорит о пустом месте. Воображение пустоты снабжается все новыми метафорами, которые заполняют небытие, наделяют отсутствие позитивными, избыточно-зримыми признаками.
О пенисе, пока он еще на месте, скопцы тоже никогда не говорят прямо; но их язык описания человеческой природы знает нечто подобное психоаналитическому понятию ‘фаллоса’. Его именуют ‘врагом’, ‘лепостью’, ‘плотью’, но не разъясняют, что это и где находится; посвященные знают и сами, для посвящаемых же важно создать новые, неведомые раньше значения. В скопческом фольклоре идет любопытный процесс инверсии древних и прозрачных символов, таких, как конь или копье. Они используются по-прежнему охотно, но несут значения, прямо противоположные обычным, фаллическим:
Конь ваш добрый — умерщвленная ваша плоть,
Узда на нем — воля Божия,
Копье вострое — смирение[311].
Мужская фаллическая одержимость своеобразна здесь своей обратной, негативной направленностью. Подытоживая опыт психоанализа, Лакан определил фаллос как универсальное означающее. Для скопцов, фаллос был универсальным означаемым. Борясь с лепостью, скопцы непрерывно к ней возвращаются.
Хоть грех и стонет
А сам ничего не стоит.
Наш Владыка удостоит,
Своих детушек на белых коней посадит
И даст в руки повода,
Не зальет вас мутная вода[312].
Именно буквализм дискурса делает скопцов исторически уникальными. Феноменален технический способ, которым пользовались скопцы в отличие от методов других религиозных меньшинств, создававших ранний капитализм, — иудеев, протестантов, масонов, старообрядцев. Кастрационный идеал скопчества был бы вполне зауряден на фоне своего времени, если бы он ограничивался учением и не переходил в делание; иначе говоря, если бы он был риторическим тропом, а не хирургической операцией. Так называемые ‘духовные скопцы’ во всем разделяли образ жизни скопцов, но старались достигнуть его без хирургической кастрации[313]. Иными словами, они стремились жить в соответствии с метафорой, одновременно понимая и ее императивный смысл, и ее метафоричность: жить так, как будто ты скопец, но скопцом не становиться. Половая жизнь в их общине эффективно избегалась, но боролись с ней разными способами. Более сильным и, соответственно, достойным большего уважения считался тот, кто преодолевает влечение без оскопления. Операция оставалась на долю «слабых, изнемогающих в борьбе». Люди — все братья, включая и женщин, учили духовные скопцы, подобно множеству сектантов, утопистов, революционеров. Но в этот раз аргументы были своеобразны:
плотские требования вызывают разделение на богатых, бедных, знатных, простых, мужчин, женщин […] Первые христиане так были совершенны, что могли спать на одном ложе с христианками и не осквернять друг друга блудом. Так же должны жить и те, кто живет с женами[314].
Не отличаясь любовью к книгам, духовные скопцы знали и ценили Льва Толстого. «Особенно им нравится отношение Толстого к половому вопросу», которое, надо сказать, мало чем отличалось от их собственного. «Давая цельное, стройное мировоззрение, секта эта удовлетворяет все несложные запросы крестьянина; особенно молодежь охотно вступает в секту», — с энтузиазмом сообщал исследователь, близкий к Бонч-Бруевичу[315].
Скопцы не только отрицали и отрезали. Их миф позитивен и утопичен. У них был большой нарратив, историческая перспектива, глобальный проект. То, что было природой, становится культурой; то, что было данным и вечным, оказывается возможным изменить. Недовольство жизнью, как она есть, выливается в неудовлетворенность самой природой человека и веру в скорое преображение глубочайших ее основ — пола и смерти. Победа идеала над смертью есть бессмертие; победа идеала над полом есть бесполость. Эти две задачи культуры укладываются в одну. Подлинная победа культуры над природой есть сотворение нового человека, бесполого и бессмертного. Религия коллективного спасения и харизматического лидерства оказывается логически связанной с идеей кастрации.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.