ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ

Первый сборник стихов В. Ходасевича «Молодость» появился пятнадцать лет тому назад. Последний «Тяжелая лира* — в этом году. Между ними еще две книги: «Счастливый домик» (1914 г.) и «Путем зерна» (1920 г.). Четыре небольших сборника, разделенные долгими промежутками. Несомненно, только немногое из написанного выдержало строгий суд автора. Все «недурное», «любопытное», «занятное», все, что на одну линию стояло ниже просто «хорошего» — было отвергнуто. И получилось: «приблизительных» стихов в сборниках Ходасевича нет. Чеканка, фактура разные — но самый металл всюду один чистое золото классической лиры.

Современный поэт, свидетель страшных и мрачных событий, прошедший через величайшие испытания — сохранил свою душу цельной и тихой. Что ему «треволнения», «заботы суетного света»? Он стоит у бушующего моря, опираясь на «гладкую черную скалу» — и в руках его лира — древняя лира Орфея. Глаза его не видят волн — они глядят в глубину, внутрь. И песни его (не стихи!) торжественны и спокойны: это «священная жертва Аполлону». Лицо сосредоточенно, глаза закрыты: он вслушивается в «божественный глагол», слышит в забытьи «звуки, правдивее смысла». И тогда под «личиной низкой и ехидной» видит он «чудесный образ свой», и на косную, низшую жизнь падает ровный небесный свет.

Так, некогда, Пушкин говорил о поэзии и вдохновении только живое напряжение, создавшее эти образы, ушло от них — и они для нас повисли мертво, как сброшенная одежда; реальность этого переживания стала для нас явлеием стиля. Но вот через десятки лет тот же душевный опыт и повторяется. Другой поэт почувствовал свою окрыленность и запел. И снова для него воскресли струны лир и арф, и на «челе» своем он ощутил лавровый венок.» Назовем ли мы это условностью и объясним, что поэты давно не поют, а говорят, что лиры из поэтического употребления давно вышли?

Нет, на этот раз не понять трудно — слишком убедительно признание, слишком близко от нас происходит это чудо — «песен дивный дар».

Ходасевич переживает его, как совсем свое, личное: вот он — ничтожный среди ничтожных детей мира, погруженный в суету — и вот «голос», «звук», призывающий его к «служению».

В заботах каждого дня

Живу, — и душа под спудом

Каким то пламенным чудом

Живет помимо меня.

И часто, спеша к трамваю,

Иль над книгой лицо склоня,

Вдруг слышу ропот огня —

И глаза закрываю.

II так всегда — четкие, до боли острые очертания здешней «безвыходной» жизни. Тусклые краски, бесцветные лица, приглушенные чувства. И вдруг (всегда вдруг) — взрыв, ослепительный столп огня: — глиняный сосуд лежит испепеленный, и яркой бабочкой вылетает из него Психея. Пушкинское противопоставление «суетного света» и «священной жертвы», тютчевское «двойное бытие» поддерживают антитезы Ходасевича.

Развитие этого приема — в стихотворении «Баллада». Начинается «бытом»:

Сижу, освещенный сверху,

Я в комнате круглой моей.

Смотрю в штукатурное небо

На солнце в шестнадцать свечей.

Кругом — стулья, стол, кровать; на окнах «морозные белые пальмы»; в жилетном кармане тикают часы. Как тщательно зарисованы детали и какой гнет в этом «реализме». Только метафоры (небо, солнце, пальмы) обещают какой то просвет.

И вот поэт, обняв свои колени, начинает говорить с собой стихами. Мелодия, ширясь, овладевает неподвижным миром:

И музыка, музыка, музыка

Вплетается в пенье мое,

И узкое, узкое, узкое

Пронзает меня лезвие.

Напевный лад с тройными повторениями и ассонансами вторгается в спокойное повествование. Поэт вырастает — стены движутся при звуках этого «дикого пения»:

И в плавный, вращательный танец

Вся комната мерно идет.

В ритме открывается мир — пустыня, в которой «влачился» пророк или «берега пустынных волн», где

На гладкие черные скалы

Стопы опирает Орфей.

Творчество Ходасевича ясно и спокойно; уверенный рисунок на стекле, через которое сквозит чистейшая лазурь. Все искусство его в этом сочетании красок жизни с основным фоном — эфира. Композиция простых и немногих линий:

Большие флаги над эстакадой,

Сидят пожарные, трубя.

Этого достаточно, чтобы создать рампу: но самое действие развертывается уже в вечности:

Закрой глаза и падай, падай,

Как навзничь — в самого себя.

Ему нужен один только камень, чтобы оттолкнуться от земли. И тогда, для «родившегося в давно забытое» и флаги и трубачи кажутся миражем. Так стихают все скорби, все стоны «земной скудости»: ведь в «безвыходном, дремучем сне» есть постоянное знание о «нездешнем счастье», ведь если боль станет невыносимой — можно этот мираж уничтожить:

И разрушаю вдруг, шутя,

Всю эту пышную нелепость,

Как рушит малое дитя

Из карт построенную крепость.

Романтический спиритуализм Ходасевича играет классическими формами и приемами, раздвигая их пределы, освобождая их высокую духовность. Его «стихи» величавы и покойны в своей «равновесной композиции. Все очарование поэтического словаря пушкинской плеяды хранится в них благоговейно. «Счастливый домик» в большей своей части своей мог быть написан в двадцатых годах. И это не стилизация, а непосредственное воплощение очень личного и напряженного строя души. Поэт любит форму элегии: горестное размышление, жалобы и сентенции, заостренные финальным реалистическим сравнением.

Вот канон:

Смотрю в окно — и презираю

Смотрю в себя — презрен я сам

На землю громы призываю,

Не доверяя небесам.

Дневным сиянием объятый,

Один беззвездный вижу мрак…

Так вьется на гряде червяк,

Рассечен тяжкою лопатой.

Для сравнения беру наугад одну из элегий Языкова:

Свободен я: уже не трачу

Ни дня, ни ночи, ни стихов

За милый взгляд, за пару слов,

Мне подаренных на удачу…

И финал:

Так пар дыханья

Слетает с чистого стекла.

Мастерству в обращении с александрийским стихом пятии четырехстопным ямбом Ходасевич учился у Пушкина и Баратынского. Возвышенность и гармонию словесных норм он воспринимает с особой остротой. У него есть уважение перед прекрасным созвучьем. Он упрямо ищет совершенства. На своем «памятнике» поэт смело может начертать:

И пред твоими слабыми сынами

Еще порой гордиться я могу,

Что сей язык, завещанный веками

Любовней и ревнивей берегу…