Эпилог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпилог

Последнее десятилетие жизни — это эпилог. Основной труд десятилетия — том, посвященный прп. Симеону Новому Богослову, переведенный на несколько языков. В то же время владыка продолжает трудиться над переводами «Слов» прп. Макария. У него появляется новый жанр — опыт духовной биографии, берущий истоки в жанре «мистической биографии», в котором он изобразил личность прп. Симеона. Приходят болезни, но и радости не оставляют. В своем письме брату Игорю Александровичу 22 октября 1975 г. он с мальчишеским задором описывает, как, вопреки латинофильскому желанию митрополита Никодима, «протаскивал» в очередной номер «Вестника» латиноборческую статью Амфилохия (Радовича) о Filioque, где уже, кстати, была одна публикация на ту же тему , принадлежащая перу протоиерея И. Романидиса[1362].

Поговорив с митрополитом Никодимом о том, как можно защитить Русскую Церковь от государственного атеизма[1363], он отправляет письмо генеральному секретарю ВСЦ Филиппу Поттеру с благодарностями за поддержку верующих в России[1364]. Одновременно в начале 1976 г. он читает Астольфа де Кюстина, его «Письма из России», где отмечает как гениальные наблюдения автора, так и чудовищное непонимание русской культуры. В целом николаевская Россия является для него прообразом России сталинско–брежневской[1365]. Он вообще любил читать мемуары.

В августе 1976 г., вне рамок официальной делегации, он присутствует в монастыре Пендели близ Афин на II Конгрессе православных богословских школ[1366]. Тогда–то он впервые после 30–летнего перерыва сможет вновь посетить Афон. Третьего сентября он писал оттуда своему брату Игорю. Перед этим в июле владыка посетил Россию (26 июля—9 августа). А в октябре полетел в США, где в Нью–Йорке знакомится наконец с протопресвитером Александром Шмеманом. Это становится для последнего поводом к размышлению о смысле и содержании патриотических исследований, «копаний» в святых отцах[1367]. Именно с данного пассажа мы и начали эту книгу. В том же году владыка Василий заканчивает свои воспоминания о Петрограде февраля 1917 г., которые почти без изменений, как и без выражения благодарности, вошли в «Красное колесо» А. И. Солженицына[1368]. Такие политизированные воспоминания многим в Москве не давали покоя — им хотелось, чтобы владыка писал только о святых отцах. Василий Кривошеин твердо отвечал: «И писал, и еще буду писать. Воспоминания — небольшой перерыв… Об Афоне я еще. Бог даст, напишу…»[1369] Жаль, не написал. 1977 год заставил задуматься о вечном. Четвертого марта он отпевал скончавшегося накануне епископа Дионисия (Лукина)[1370], а 29 апреля—5 мая он опять побывал на Афоне. И уже 9 ноября он приобрел на свое имя склеп на кладбище Иксель, что в Брюсселе, где и завещал себя похоронить. Однако способность осмысливать критически происходящее даже в собственной Церкви его не оставляла, как об этом свидетельствует комментарий к I Предсоборному Всеправославному Совещанию, созванному Вселенским патриархом Димитрием 21—28 ноября 1976 г. в Шамбези. Об этом нам известно из письма, адресованного двоюродной сестре Ольге Кавелиной от 25 января 1977 г. [1371].

На заседаниях этого Совещания в трех комиссиях рассматривались вопросы каталога тем Святого и Великого собора, диалога Православной Церкви с другими христианскими Церквами и ВСЦ и проблема одновременного празднования Пасхи всеми христианами [1372]. Несмотря на в целом позитивную атмосферу, в диалоге Церквей присутствовали спорные моменты, как это явствует из заявления Председателя Совещания митрополита Халкидонского Мелитона (Вселенский Патриархат) и делегации Элладской Церкви. Это было связано с тем, что накануне Совещания Священный Синод РПЦ обсудил позицию РПЦ на предстоящей встрече и принял соответствующий меморандум, содержавший ряд претензий в адрес Вселенского Патриархата [1373]. Всем было хорошо известно, что IV Всеправосланое Совещание на о. Родос в 1968 г. выработало методику подготовки Всеправославных Предсоборных Совещаний, предусматривающую созыв Межправославных Подготовительных комиссий накануне проведения Совещаний нового типа. Такая комиссия была созвана в 1971 г., однако после этого не были проведены необходимые процедуры: не были собраны и разосланы мнения и отзывы всех Православных Церквей по обсуждаемым темам. РПЦ высказала недоумение по поводу того, что необходимая в таких случаях комиссия не была созвана накануне Совещания 1976 г. , а также в связи с форсированием созыва будущего собора Константинопольским Патриархатом и изменением самой процедуры его подготовки. При этом, совсем как на Межправославной богословской комиссии в Хельсинки в 1971 г. , прилагалась справка о протестах предстоятелей Русской Церкви в связи с «антиканоническими действиями» и притязаниями на ее права и территорию со стороны Константинопольского Патриархата, состоящая из 14 пунктов и включающая в себя события с 1921 по 1972 гг. Об этом документе владыка не без ехидства говорит как о «списке обид». Ни один из этих вопросов, как и претензии РПЦ в отношении процедуры проведения Совещаний, не обсуждались и не были удовлетворены.

В отношении факта неприглашения Вселенским престолом на это совещание Автокефальной Американской Церкви и Японской Автономной Церкви в юрисдикции Московской Патриархии делегация РПЦ высказала «официальное сожаление». Это было обусловлено тем, что после дарования Московским Патриархатом автокефалии Русской Православной Греко–Кафолической Церкви Америки (Митрополичий округ) и автономии Японской Православной Церкви (Православной Духовной миссии в Японии в юрисдикции Митрополичьего округа, Николайдо) 10 апреля 1970 г. без согласования с другими Поместными Православными Церквами новое положение вещей не было признано Восточными Патриархатами и рядом Православных Церквей [1374]. К тому же советская делегация допустила, что в коммюнике было указано, что в Совещании приняли участие «все» Православные Церкви. Это было своеобразным предательством интересов Американской Православной Автокефалии. «Русские оскандалились!» — таков итог внешней политики Патриархии, подведенный владыкой. Он считал , что в контексте обсуждения тем будущего собора перечислять инциденты начала 1920–х гг. странно, если не смешно. В результате конфуз: «ударили кулаком по столу, а потом испугались и попятились»[1375]. Столь же несправедливым было и заявление об успехе православно–англиканского диалога. Уж кому, как не ему, было знать реальное положение дел! В том же 1978 г. он сопереживает своему прихожанину Феодору ван дер Форету, студенту ЛДА из Голландии, выдворенному из России за якобы «военный шпионаж в пользу американцев», на самом деле — за попытку снять документальный фильм о положении Церкви и верующих в СССР: «Жаль его: не смог окончить Академию, остался не при чем и с перевернутой душой»[1376].

В 1978 г. , когда он по–детски радуется поражению «левых» на выборах во Франции («Французские социалисты такие идиоты, что нужно только надеяться, что они когда–нибудь окончательно провалятся, и Ком. партия вместе с ними»)[1377], начинается история с попыткой издания книги владыки о прп. Симеоне в Москве в «Богословских трудах», закончившаяся, по словам его двоюродной сестры Ольги Кавелиной, «обидой», нанесенной Патриархии[1378]. Впрочем, об этом нам уже известно. В 1979 г. с 4 по 18 августа он вместе с митрополитом Филаретом (Вахромеевым) вновь посещает Афон, осенний праздник прп. Сергия встречает в Лавре[1379], а 14—17 октября присутствует в составе делегации РПЦ вместе с К. Скуратом, по приглашению архиепископа Серафима, на праздновании 1600–летия преставления свт. Василия Великого. Это был последний раз, когда он посетил Грецию.

В 1980 г. он оставляет три завещания: 30 января — юридическое у нотариуса [1380] , второе — только что вышедший труд о прп. Симеоне. Третье — это дух его заявлений в защиту священника Димитрия Дудко, арестованного, сломленного и принужденного к клевете, в которых выражается законное сомнение в том, что униженный пастырь был единственным автором лживого текста[1381].

В 1981 г. он участвует в 50–летнем юбилее Трехсвятительского подворья в Париже и в октябре вновь посещает СССР, присутствуя на престольных праздниках в Лавре и Ленинградской духовной академии[1382]. Именно этой академии он завещал свою библиотеку — это собрание лишь частично поступило в СПДА несколькими партиями на протяжении 1990—2000 гг. К началу 2003 г. фонд архиепископа Василия (Кривошеина) в академической библиотеке составлял 1240 изданий. Сюда (в ЛДА) он приезжает вновь в 1984 и 1985 гг.

В 1982 г. в его жизнь ворвалась болезнь, что вызвало необходимость провести часть времени в клинике в Эйпене. Однако в августе он уже не чувствует себя «несчастным», но лишь «ограниченным и стесненным»[1383]. Он много пишет, читает, печатает на машинке, переводит творения прп. Макария Египетского. Книги, которыми он пользовался, зачастую лежали на полу. Порядку его мыслей сопутствовал естественный творческий беспорядок. На будущий год он заканчивает жизнеописание своей «верной духовной сестры и помощницы», скончавшейся в 1982 г. монахини Екатерины (Полюховой). Тогда же выходит и его труд о прп. Симеоне по–гречески, а 5—9 сентября владыка посещает IX патриотическую конференцию в Оксфорде. Здесь он в последний раз участвует в подобном собрании[1384]. На предшествующей встрече в 1979 г. он произносит еще одно свое духовное завещание — доклад «Преподобный Симеон сквозь века».

Каждый день он ходил за газетами из приходского дома на улице Шевалье, где жил, на угол улиц Туазон д’Ор и Иксель. Ходил в том, в чем жил , — в подряснике. Дети в изумлении бегали вокруг и кричали: «Санта, Санта Клаус!» Забавное в жизни на этом не кончилось. В 1984 г. «награда нашла героя». 29 мая владыка получает орден РПЦ св. равноапостольного князя Владимира II степени[1385]. Как всегда, с наградами в Патриархии полная неразбериха: зачем, кому, какой степени… В телеграмме за подписью патриарха Пимена на имя владыки от 14 июня ему шлют поздравления по поводу награждения орденом… прп. Сергия Радонежского, впрочем тоже II степени[1386]. 9 апреля 1985 г. он написал некролог скончавшемуся архиепископу Николаю (Еремину) для «ЖМП», правда, переживал, что текст в Патриархии «забракуют»[1387]. Тем временем английский перевод его книги неспешно готовился в США, благодаря заботам протоиерея Иоанна Мейендорфа. 18 мая владыка встречался и общался в бельгийском Малине с папой Иоанном Павлом II… Напутствие?..

С 7 по 24 сентября он был в России в последний раз. В эти дни все было в последний раз. 24 сентября — день его похорон на Серафимовском кладбище Петербурга — был последним днем советской визы. Он, живым или мертвым, должен был покинуть Россию. Отчасти это и сбылось, но совсем не так, как хотелось власть предержащим. В сентябре 1985 г. владыка словно что–то предчувствовал. Это было впервые, когда ему не хотелось ехать. Накануне отлета, в пятницу, он потерял так необходимые ему лекарства. И заявил, что если не найдет — не поедет. Не нашел. Но поехал… Традиционный маршрут: Москва, Ленинград, Новгород, Москва, только на этот раз Ленинграда было больше, чем обычно. Пятнадцатого сентября, после службы в Спасо–Преображенском соборе, ему стало плохо. Говорят, он начал уходить из этого мира там, где вошел в него христианином: будто бы его крестили именно в Преображенском соборе.

Это не более чем распространенная мифологема по части биографии владыки. Таинство крещения над будущим архиепископом было совершено 30 июля 1900 г. в храме во имя Казанской иконы Божией Матери в г. Териоки (ныне г. Зеленогорск Ленинградской области). Восприемниками при крещении были его дядя по матери Александр Геннадиевич Карпов и фрейлина Двора Параскева Александровна Казем–Бек[1388]. Остальные сыновья А. В. Кривошеина были крещены в разных местах: Василий и Олег в храме во имя иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на улице Шпалерной в Санкт–Петербурге, а Игорь и Кирилл — в Спасской церкви при Генеральном прокурорском доме Министерства юстиции. Мнение о крещении Всеволода Кривошеина в Спасо–Преображенском соборе могло возникнуть из–за топографической близости собора и дома на Сергиевской улице, где жила семья.

Известно, что в Брюсселе владыку ждал склеп, приобретенный в 1977 г. и указанный им как место собственного погребения в завещании 1980 г. Он так и не дождался владыку, став местом упокоения лишь для монахини Екатерины (Полюховой). Было тем самым нарушено его завещание? Наверное, нет. Назначенный рукой владыки в свои душеприказчики диакон Михаил Городецкий до конца выполнил его волю. Тридцатого января 1980 г., когда писалось завещание, быть похороненным в России, куда его Бог привел умереть, нельзя было и помыслить. Но это случилось. Протоиерей Георгий Флоровский, никогда не разделявший историю и богословие, призывал христианского историка быть «предельно осторожным и чутким» в попытке увидеть «провиденциальное» за теми или иными событиями реальной истории. И все же в событиях сентября 1985 г. хочется увидеть послание Божие. Не столько Василию Кривошеину, сколько нам всем. Ольга Петровна Лихачева, двоюродная племянница владыки, вспоминает Серафимовское кладбище в день похорон. И удивительный разговор двух старушек–богомолок, начавшийся с традиционного вопроса: «Кого же хоронят?» — «Святого человека, который за границей жил. За ту святость Бог его и привел на Родине умереть». Было 24 сентября 1985 г.

Погребение архиепископа Василия в «городе на Неве» — так говорили в то время, не желая упоминать в церковной речи имя злого гения России — до сих пор вызывает разные кривотолки. Предначертанный, но «запечатанный гроб» в Икселе остался пуст. Недоумение, почему так произошло, сращивалось с подозрением, свободно ли родилось решение быть похороненным в Петербурге. Но исторические обстоятельства последних дней и кончины Преосвященного владыки, как они вспоминаются и отцу Михаилу Городецкому, и Никите Кривошеину, и Ольге Кавелиной, развеивают последние сомнения. В эти дни действительно свершалась ИСТОРИЯ как череда событий поистине знаменательных. История возвращалась на круги своя, возвращая в младенческую колыбель сына России и петербургского изгнанника. На сей раз первая колыбель оказалась последним гробом…

Удар болезни лишил владыку, как вспоминает отец Михаил, дара слова, но не воли. Почти неделю он сопротивлялся смерти, словно ожидая, сумеют ли близкие и ближние почувствовать его последнюю волю и отстоять ее. Наверное, это было нелегко. Но и диакон Михаил Городецкий и Ольга Кавелина, как нам ныне кажется, смогли понять и волю человека, и волю Божию. Вернуться умирать в Отчизну можно было лишь затем, чтобы остаться лежать в ее земле. Решение хоронить владыку в Петербурге было принято его домашней церковью , рассеянной от России до Франции, и поддержано тогдашним председателем ОВЦС митрополитом Филаретом (Вахромеевым). Но решение, согласное с историей и волей Божией, предстояло еще отстоять. Ленинградская митрополия от имени своего главы, митрополита Антония (Мельникова), неоднократно беспокоила Париж, брата владыки Игоря Александровича Кривошеина и его племянника Никиту, с требованием забрать тело архиепископа Василия в Брюссель и захоронить его в Бельгии. Казалось бы, в полном соответствии с завещанием владыки. Родственники, чувствуя свершившуюся ИСТОРИЮ, не уступили «телефонному давлению». В конце концов обстоятельства смерти и погребения были определены не родственниками, не «третьей силой», а самим владыкой, словно почувствовавшим свершающийся о нем Промысл…

Так по смерти своей владыка не только остался в Московской Патриархии, но и в России. А те силы в России, подобно евангельским воинам «стрегущие гроб» в Брюсселе, с тем чтобы погребсти его на чужбине, отлучив от Родины и после смерти, «ничтоже успели»… Ныне день кончины владыки, 22 сентября, попразднство Рождества Пресвятой Богородицы, собирает у его могилы не один десяток людей. Известно, что к пустому колодцу народ не идет, и панихида становится празднованием его памяти. Если обратиться к смыслу греческого слова «спасение», к которому призван каждый христианин, то выяснится удивительная вещь. Основа этого слова связана с понятием «тела» , «цельности», «целого организма», внутренней непротиворечивости, вновь обретенного мира с Богом и в самом себе. Именно таким, цельным, воспринятым в Небесное Царство, и видится нам архиепископ Василий сквозь написанные им и о нем строки…

В своих письмах 1985 г. О. А. Кавелина требовала восстановить истинный образ владыки, дабы его не считали диссидентом[1389]. Со слов близких к нему в последние годы людей, он и сам на это наименование обижался, потому что таковым себя не считал. Просто в безразмерный феномен «диссидентства», как в сталинское «враг народа», некоторым было выгодно упрятать его подлинно церковную позицию. Эта позиция, при всей верности Православию, не терпела подлости православных, под это Православие маскируемое. Отсюда и до сих пор звучащие в адрес владыки обвинения патриархийных номенклатурщиков в том, что тот публично «разглашал» сведения о тяжкой судьбе Церкви в советской России, сказанные ему наедине: «Общаясь с православными эмигрантскими кругами, владыка неоднократно убеждался в том, что нельзя быть в беседах до конца откровенным. Случалась утечка информации: «Скажешь что–нибудь по секрету архиепископу Брюссельскому Василию (Кривошеину), а завтра об этом знают не только в Бельгии, но и в Париже» , — сетовал владыка Никодим»[1390]. Жалоба людей, заботящихся не о Церкви Божией, а о собственном благополучии… Шельмование диссидентов в СССР было сродни тому шельмованию, которое владыка претерпевал в патриархийных кругах, командно–административная система которых не терпела никакого проявления индивидуальности и порядочности. Но самым страшным было для них не это. Владыка не вписывался в традиционный образ оппозиционера. Это была та странная оппозиция, которая вместо «нет» говорила — «да». Он понимал, что среди совковой «массы верующих» линия Церкви на поддержку оппозиционного движения вызвала бы «непонимание и осуждение»[1391]. К тому же владыка сам отмечал особенности собственной полемики в защиту инакомыслия в СССР. Она была адресована не вовне, а внутрь Церкви, поскольку адресатами его посланий были просоветски настроенные иерархи, а поводом для выступлений служили просоветские высказывания этих церковных деятелей. Смысл происходящего удивительно воплотился в некогда данной ему парадоксальной характеристике — «красный антисоветчик».

Митрополит Питирим (Нечаев), несмотря на свои принципиальные разногласия с митрополитом Никодимом (Ротовым) , был вполне солидарен с ним в отношении к Брюссельскому архиерею. Будучи близок к патриарху Алексию I, он остался недоволен тем, что в своей характеристике патриарха владыка Василий процитировал митрополита Никодима: «Патриарх Алексий — робкий и равнодушный человек. Он аристократ, барин. На Церковь смотрит как на свою вотчину». Владыка Питирим заключает: «Лучше бы он не Никодима цитировал, а написал свои впечатления». Владыка много о чем не написал, чем, наверное, избавил митрополита Питирима от дополнительных комментариев.

Впрочем, и сказанного было достаточно, чтобы понять глухую неприязнь типового «советского архиерея» к своему европейскому собрату: «Что касается самого архиепископа Василия, то человек он был сложный. Страшно самолюбивый… Однажды собрались сфотографироваться все вместе, а его нет. Ждали, ждали… У Патриарха, смотрю, уже складки на щеках собираются. Наконец появляется Василий со своим «Я–я–я!». Патриарх, увидев его, процедил сквозь зубы: «У, капуста брюссельская!»» [1392]

Образ хоть и уничижительный в устах того, кто его создал, но вполне евангельский по своему существу. Хоть владыка «пал в землю» не пшеничным зерном (см.: Ин. 12, 24), а семенами «брюссельской капусты», но его труды и дни, как и его смерть, принесли обильный плод. Как тут не вспомнить архимандрита Антонина (Капустина), который своим ex–libris’oM выбрал изображение кочана капусты и надпись: «Не вкусен, да здоров». Его богословская мысль от фундаментальных вещей, лежащих в основании церковного строя, тотчас возносится к самому Главе Церкви, ее Лицу — ко Христу , чтобы затем вновь спуститься к тем повседневным, почти бытовым проблемам, от решения которых зависит наше спасение. Такое чередование тем — свидетельство глубокой взаимозависимости всех сторон церковной жизни. В конце концов, богословие Церкви — отнюдь не кабинетное занятие, а смелый ответ на брошенный временем вызов. Таким вызовом являются и внутриправославные проблемы, и оттенки богословской мысли, рождаемой Церковью, и отношения между христианскими общинами. Богословские собеседования, по мнению Преосвященного автора, не должны проходить без влияния на церковную действительность, ибо иначе они превращаются в «богословское празднословие». О востребованности сегодня этих плодов и Церковью и миром свидетельствуют новые переводы на французский язык воспоминаний и богословских сочинений владыки, явившиеся совместным «православно–католическим проектом» парижского изадетльства CERF и ОВЦС Московской Патриархии[1393].

Его труды демонстрируют, что решение всех упомянутых выше проблем лежит на пути верности не букве святых отцов, а святоотеческому методу. «Копание» в отцах не есть «патролатрия», основанная на начетничестве. Это и не копание вовсе — скорее, археологические раскопки, где в строгом соответствии со стратиграфией снимается культурный слой церковной жизни, пласты смыслов, образованные церковным временем. Сначала снимаются те смыслы, которые созданы поздними списками и переводами, затем наступает черед ближайших современников и учеников, придававших своими толкованиями дополнительные смыслы трудам своих учителей, которые не были им присущи. Наконец богослов отбрасывает лопату и заступ, чтобы посредством мастерка и кисточки расчистить истинный смыл отеческих слов, который, как и всякий артефакт, можно понять лишь из того контекста, в котором эти слова произносились автором. Именно здесь становится понятен тот способ и метод отношения, которым отцы Церкви воспринимали современную их Церкви действительность. Главный парадокс совершенного открытия — святоотеческий метод не состоит в «консервации» на все времена единого и неизменного взгляда на происходящее, он в полной мере соответствует тому новаторскому, что предлагают лучшие церковные умы каждого следующего поколения. «Богословская археология» служит доказательством аутентичности сегодняшней церковной жизни, способности церковных умов адекватно реагировать на вызов времени на любом его отрезке и протестует против механического копирования и цитирования исторических текстов в угоду личным амбициям, прикрываемым именами святых отцов.

Собственно, еще говоря о символических текстах православной традиции, владыка четко сформулировал православное понимание развития церковной мысли, иногда не вполне верно называемое «догматическим развитием Церкви». Богословская истина оказывается неизменной по своему содержанию и объему и лишь уточняется в соответствующих эпохе понятиях и терминах. Отсюда и указанная им богословская триада, необходимая для церковной мысли: неизменность содержания — точность формы — свежесть новизны. Поскольку Святой Дух пребывает в Церкви «до скончания века» , то до самого конца истории Церковь обладает правом избирать новые слова для выражения своего учения и новые способы его утверждения. Именно поэтому владыка не приемлет обскурантистско–эсхатологических настроений, утверждающих, что с Седьмым Вселенским собором развитие церковной мысли должно было закончиться. Он смело считает, вслед за целым рядом византийских отцов Церкви, что Константинопольский собор 879—880 гг. был Восьмым Вселенским, а приготовляемый Всепровославными совещаниями Святой и Великий собор может быть Девятым.

Говоря о Церкви, владыка выступает с позиций богословской антиномии, утверждающей возможность мнимой противоречивости тех вещей, которые находят свое единство в Боге. Связь между Вселенской и Поместной Церковью раскрывается как антиномия, которая является лишь земным отражением простоты Божественной природы и существующих внутри нее различий. Рядом с антиномией традиционно стоит апофатика — смиренное преклонение перед непознаваемостью Божества. Его взгляд избегает крайностей в оценке познаваемости Бога: Его познание невозможно и не невозможно. Однако формы апофатического метода в трудах владыки скорее намечены, хотя он вполне признает «непостижимость и неопределимость сущности Церкви». Одна из форм этого смирения — обилие святоотеческих цитат, поданных не начетнически, но творчески, в случае необходимости — с соответствующими комментариями, выработанными «богословской археологией».

Сам владыка тонко чувствовал время и историю и будто знал, когда ему родиться — 1900 г. Век отразился в нем, и он сам своей личностью отразился в эпохальных полотнах, оставивших нам контуры и детали уходящего века. Он же сам отразил XX столетие двояко — ив своем творчестве и личности, и в своем противостоянии тем борениям, которые насылал на него век. Но и век отразил его, сделав в глазах общества странным и неприкаянным своим сыном. Столетие прошло сквозь него, закалив как сталь и просветив как кристалл. И век с его людьми запомнился нам в очищающем свете этого кристалла. Племянник владыки, Никита Кривошеин, узник ГУЛАГа, явивший собой Россию без границ, вспомнил как–то, что попросил дядю объяснить ему загадочное видение св. пророка Даниила, в котором муж в льняной одежде клянется Живущим во веки, что испытания земной истории завершатся «к концу времени и времен и полувремени» (Дан. 12, 7). И владыка тотчас откликнулся на просьбу обстоятельным профетическо–эсхатологическим истолкованием. Он и ушел, почувствовав время. Новая Россия еще только пыталась сказать о себе перестройкой, а он как будто специально вернулся в «свой город, знакомый до слез», чтобы уйти из него в вечность. Вот уж действительно: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на Васильевский остров я приду умирать». А смог бы он вынести эту новую Россию?

Вселенский дух работ архиепископа Василия (Кривошеина) соответствует вселенскости Церкви, к которой он принадлежит. И здесь подчеркивается, что дух вселенскости — это дух мира, ибо некоторые оправдывают православием свою личную враждебность ко всем инакомыслящим, представляя дело так, что враждуют из–за благочестия. Вслед за свт. Василием Кесарийским, святитель Василий Брюссельский не приемлет такие попытки, однако трудно сказать, насколько он сам был готов идти по пути «догматической икономии» великого отца–каппадокийца. И здесь вновь читается рецепт для межконфессионального диалога: вечность богословия и время Церкви неразрывны.

Выбирая тему и ее аспекты для своего обращения к слушателям и читателям, владыка очень щепетилен. Он выделяет не просто важное, но важное здесь и теперь. Не случайно, касаясь экклезиологии свт. Василия, он подчеркивает его мысль — не Церковь бывает поклоняема, но ее Лицо, Глава Церкви, Христос. Ему, как и свт. Василию Великому, чуждо всякое подобие «экклезиолатрии». В этой связи важное место в его рассуждениях занимает вопрос о евхаристической экклезиологии. Сущностное совпадение Евхаристии и Церкви — в том и в другом случае нам явлено Тело Христово — приводит к тому , что именно в Евхаристии происходит актуализация Церкви. Собственно через литургию община верных становится Церковью и ощущает себя как таковая. О важности такого литургического сознания писали многие: упоминаемые здесь митрополит Иоанн (Зизиулас), архимандрит Киприан (Керн) , протопресвитеры Николай Афанасьев, Иоанн Мейендорф, Александр Шмеман — иные из них, как отмечает владыка, с некоторой «односторонностью и экзальтацией». Все же видится, что для владыки такой подход к Церкви не является главнейшим, и он указывает почему: существует опасность разрыва вселенскости Церкви, ощущения общиной своей самодостаточности в отрыве от епископата и связанных с ним других общин. Для него гораздо более важно каноническое осмысление Церкви во главе с архиереем в семействе Поместных Церквей. После веры епископат для него самое заметное выражение единства Церкви. Именно в ощущении этой семейственности и возникает вселенскость, которая уравновешивает монархию епископской власти ответственностью епископа перед членами общины и собратьями–архипастырями. Впрочем, это вероучительное основание не отменяет возможности произнести суждение о недостойных членах этого епископата, власть которого не безусловна.

Здесь кроется главный богословско–канонический исток предлагаемой им церковной реформы, которая пока не осуществлена, да и вряд ли будет исполнена. Особое положение Константинопольского Патриархата как одной из автокефальных Церквей, но обладающей первенством чести требует не только предстояния в любви и председания в собраниях, но и особого внимания к мнению и нуждам остальных Поместных Церквей. Это может выразиться в особой институции при патриархе Константинопольском, представляющей все Поместные Церкви через своих делегатов. Такой Синод действительно осуществил бы соборность Церкви, сделав Вселенский Патриархат действительно вселенским в настоящем и обновленном значении этого слова. Жизнь и творчество архиепископа Василия стали доказательством «широты Божией заповеди», вмещающей в себе разнообразие взглядов при условии единства в главном, свободы в остальном и любви во всем.

Одной из напечатанных посмертно, вместе с In memoriam, но словно посланной вдогонку за уходящей жизнью, была его первая работа — «Аскетическое и богословское учение св. Григория Паламы» [1394]. И подписана она была так же, как первая: не архиепископ Брюссельский Василий, а монах Афонский Василий. Все вернулось на круги своя, туда, откуда начиналось. Еще в речи при наречении он искренне говорил о трудности афонскому монаху быть епископом. И сейчас — в своих трудах и своим трудом он уходил монахом. Эта подпись — словно исполнение общего места смиренного епископского завещания, обращенного к желающим устроить из его смерти культ и помпу: прошу отпеть меня как простого монаха. Частые попытки составить чин отпевания архиереев так ни к чему и не привели. Не столько по несуразности складывающихся последований, сколько по общей логике развития личной судьбы. Павел Евдокимов верно отметил , что духовный путь сам собой поставил его на стезю Симеона Нового Богослова, в естественности, независимости ума и мистическом рвении которого он узнавал себя, такого же «братолюбивого нищего» и «неистового ревнителя» [1395]. Логическое развитие его богословских исканий явилось следствием переживания владыкой «мер возраста Христова», эонов движения духовной жизни. Епископ вновь стал монахом: в заупокойной службе, в имени под статьей, появившейся, вообще–то, не намеренно.

Здесь и явилось наконец решение того, что было задумано по дороге на Афон: соединение интеллектуального порыва и иерархического служения, что в речи при наречении во епископа Богоспасаемого града Волоколамска он назовет нелегким трудом совмещения любви к научно–богословскому исследованию, монашеской жизни и обязанностей епископского сана. Задача разрешилась отнюдь не противопоставлением «ученого» и «народного» монашества, но с помощью иерархии тех ипостасей, в которых владыка являл себя в своей жизни. Любовь к истине, открывающейся нам, в том числе сквозь изучение богословия отцов, действительно делает человека свободным (см.: Ин. 8, 32). Но для предания себя этой любви всецело нужны определенные условия, нужно, чтобы не мешали, нужен изначальный элемент внешней и внутренней свободы. Необходимо внешнее одиночество и внутреннее единство, инаковость и моничность, для чего нужно быть и иноком и монахом. Архиерейство дало ему новый запас независимости и свободы для церковного творчества.

Он традиционно говорил о главной цели священства и епископства как о духовном пастырстве. Однако главнее — поиск правды Царствия, той самой освобождающей истины, а вслед за ней все придет само, в том числе и пастырство. Многие стремились сделать богословие служанкой церковной практики и в результате получили мрачное начетничество, одновременно осознав, что благочестие не служит для прибытка (см.: 1 Тим. 6, 5). Это осознание превратило богословов в бухгалтеров, а теологов — в технологов. Тот, кто на первое место поставил церковную просвещенность, сделал пастырство не слугой, а наследником богословия. И в результате достиг и того и другого. Любовь к истине, патристической и исторической, способна решить текущие проблемы церковной жизни, вернее, преодолеть их и возвыситься над ними. Погруженность в «практическую текучку», какими бы высшими соображениями и красивыми словами о «церковной заботе» она ни оправдывалась или ни казалась оправданной, способна лишь засосать пастыря и архипастыря в трясину, лишив его солнца Правды… Василий Кривошеин правильно расставил жизненные приоритеты: в отличие от Николая Бердяева, положившего в основу своей философии не бытие, а свободу, он построил свое богословие на приоритете правды над бытием. И ушел из быта в Жизнь оправданным.

Чтобы принести много плода, упавшее в землю пшеничное зерно должно умереть (см.: Ин. 12, 24). Мы уже знаем, что после смерти владыки в «Журнале Московской Патриархии» за 1986 г. было опубликовано переведенное с французского резюме его статьи о свт. Григории. Той самой, первой. Оно было, также как и статья, подписано просто: «Монах Василий». Лишь в набранных петитом подстрочных примечаниях говорилось об архиепископе Василии (Кривошеине), на что не все обратили внимание. Для многих в стране, которая только лишь начала приоткрывать ставни и узнавать правду, свет и запредельная правда этой публикации оказались откровением. Людям, прочитавшим ее, показалось, что раз в Церкви есть ТАКИЕ монахи, то это настоящая Церковь. И они считают так до сих пор…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.