Глава девятнадцатая. Последние подвиги: молчание, затвор, старчество
Глава девятнадцатая. Последние подвиги: молчание, затвор, старчество
Вот мы снова в глухом Саровском лесу, среди вековых красноватых, с застывшими бугристыми потеками смолы сосен, перед дверью пустыньки. Рассохлась дверца, чуть-чуть осела и скособочилась: беспощадное время берет свое. Понизу заметена снегом, и сосны вокруг обметал стежками, убелил прихотливыми узорами, щедро украсил иней. На голых ветках наросли сосульки-ледышки – словно из стекла чистого и прозрачного или хрусталя. Тронь – и зазвенят, как серебряные колокольцы. Так тихо, что, если хрустнет ветка под ногами, то – словно выстрел, – на весь лес. Кажется, что бурый медведь в берлоге проснется и, недовольный разгребет лапами снег, высунется, поведет носом, фыркнет, рыкнет: кто потревожил?
Зима, начало 1808 года. Скончался игумен Исайя, и уложили его в гроб, отпели и похоронили его вблизи Успенского собора, рядом с могилами отцов Иосифа и Пахомия. Вот и стало их трое, почивших наставников Серафима, чтимых и возлюбленных им старцев, к чьим могилам он будет вновь и вновь приходить, склоняться в молитве, вспоминать их милость, ласку и отеческую заботу. Вместо Исайи монахи хотели выбрать самого отца Серафима, тем более что все два года до своей смерти настоятель постоянно виделся с ним, навещал его в пустыньке. Пока здоровье позволяло, сам приходил, опираясь о посошок, а как ноги ослабли и онемели, монахи стали привозить его на тележке: он только за борта придерживался, чтобы не растрясло по ухабистой дороге. Наедине они подолгу – тихо и сосредоточенно – беседовали. Вот и казалось, что избрание состоится, – состоится во исполнение некоего преемства, но отец Серафим со смирением и благодарностью отказался. Начальствовать, управлять монастырем – не его стезя: ему бы с самим собой управиться, утвердиться на положенных Богом началах.
Значит, беседовали-то не о том, а о чем-то ином, для остальных неведомом, скрытом…
Игуменом стал тогда бывший казначей Нифонт, для Серафима уже не старец (даже по возрасту), не наставник, хотя и уважаемый, чтимый начальник. Серафим же по-прежнему здесь, в пустыньке, за рассохшейся дверью. Постучимся? Нет, нельзя. Он безмолствует, сомкнуты уста, не произносит ни слова. Даже если мы усердно помолимся перед дверью, осенив себя крестным знамением, поклонимся, лишь мысленно, может быть, ответит: «Аминь» и – не отопрет. Если же встретим его в лесу собирающим припорошенный снегом хворост, упадет на землю, обхватит голову руками и так пролежит, пока мы не уйдем, не удалимся прочь, не исчезнем из виду.
Вот и не надо искать с ним встреч: молчальничество – особый подвиг, по его словам таинство будущего века. Какого будущего – нашего, нынешнего? Нет, того, что наступит после… после конца времен, всеобщего очищения в огне и преображения. «Чаю воскресенья мертвых и жизни будущего века» – так в Символе Веры. Вот об этом-то будущем веке и речь у Серафима. Значит, батюшка Серафим и туда заглядывал, иначе не сказал бы, что молчание – таинство. Такое же, как крещение, исповедь, причастие… таинство. Значит, в будущем веке и говорить-то уже не будут, а – обмениваться мыслями. И мысли эти не столько от ума, сколько от сердца. От сердца к сердцу. Сердечные же мысли алеют, как кровь, и пламенеют, как огненные языки, потому что согреты чувством. И в этом чувстве, в его неисповедимых глубинах – Бог.
Вот в чем таинство…
Серафим безмолвствует по примеру древних отшельников – Арсения Великого и Иоанна Молчальника. Они рядом: всмотрись – увидишь, протяни руку – коснешься. Они вне времени и пространства – в Духе, для которого все – здесь и сейчас. Серафим не подражает своим предшественникам – он лишь творит все по правде, по истине, закону Божьему, и это уподобляет его им. Арсений Великий ответил братии своего скита, скорбевшей о том, что она лишилась такого наставника и утешителя: «Знает Бог, как я люблю вас; но я не могу пребывать одновременно и с Богом, и с людьми, потому что на небе хотя и очень много вышних сил, но все они имеют одну волю и потому единодушно славят Бога; но на земле много воль человеческих, и у каждого человека свои мысли; каждый из нас имеет различные намерения и мысли, и потому я не могу, оставивши Бога, жить с людьми».
Когда один из Саровских иноков, помышлявший о том, чтобы по примеру Серафима выдвинуться из монастыря и уединиться в пустыни, спросил его, не фарисейство ли это, не оказывается ли этим пренебрежение к братии и не бросает на нее осуждение, отец Серафим ответил: «Не наше дело судить других. А удаляемся мы из общества братства не из ненависти к нему, а более для того, что мы приняли и носим на себе чин ангельский, которому невместительно быть там, где словом и делом прогневляется Господь Бог. И потому мы, отлучаясь от братства, удаляемся только от слышания и видения того, что противно заповедям Божиим, как это случается неизбежно при множестве братии. Мы избегаем не людей, которые одного с нами естества и носят одно и то же имя Христово, но пороков, ими творимых, как и великому Арсению сказано было: «Бегай людей и спасешься».
В иноческом подвиге молчальничества Серафим Саровский исходил из духовного опыта Арсения Великого
Собственно, в обоих случаях речь об одном, и слова Серафима дополняют сказанное Арсением. Множество людей – множество воль, самолюбий, притязаний, амбиций, и каждый говорит о своем и не слышит другого. Так среди мирских и так же, увы, среди монашествующих. Можно, конечно, стерпеть, но при этом без потерь не обойтись. И главная из них – отдалиться от Бога. Поэтому-то истинные подвижники людей и бегут, и это бегство – во спасение. Но оно так же приносит сладчайшие, благоуханные плоды, как учил впоследствии отец Серафим: «Когда мы в молчании пребываем, тогда враг, диавол, ничего не успевает относительно к потаенному сердца человеку: сие же должно разуметь о молчании в разуме. Оно рождает в душе молчальника разные плоды духа. От уединения и молчания рождаются умиление и кротость; действие сей последней в сердце человеческом можно уподобить тихой воде Силоамской, которая течет без шума и звука, как говорит о ней пророк Исайя… Молчание приближает человека к Богу и делает его как бы земным ангелом».
Вскоре Серафим перестал быть в монастырской обители – даже по воскресным и праздничным дням. Даже ради положенного причащения Хлебом и Вином. Перестал, возможно, потому, что нескончаемый праздник творился в его душе, омываемой тихими Силоамскими водами, и причастием Духа причащали его ангелы. Как это происходило – неведомо. Если церковное причастие – таинство страшное, то это – еще страшнее. Поэтому нам остается лишь повторить вслед за митрополитом Вениамином, еще в 1933 году, к столетию кончины преподобного написавшего о нем: «Почтим и мы сей подвиг его молчанием, не будем дерзать входить внутрь скинии души его своим неопытным умом и нечистыми мыслями: там место Пречистому Духу Божию».
Раз в неделю по глубокому снегу к пустыньке Серафима пробирался послушник из монастыря с недельным запасом хлеба, елея и овощей. На крыльце очищал, стаптывал с валенок снег, молился и ждал, что по молитве-то – не по стуку – Серафим ему и откроет. Так оно и случалось: молча открывал и так же молча стоял, скрестив на груди руки, пока послушник выкладывал в корзину или лоток все принесенное им по просьбе Серафима – смотря в чем у него нужда. Иной раз елей кончался, иной – хлеб, редька или капуста. Вот Серафим и оставлял на донце корзины кусочек хлеба или капустный листик, чтобы послушник смекнул, что в следующий раз принести. Так они и переговаривались – без слов. Напоследок кланялись друг другу, и послушник отправлялся в обратный путь.
В монастыре же тем временем перешептывались: как же так иеромонах Серафим уже года полтора не причащается. Не причащается, как все они, в храме, не вкушает там Тело и Кровь Христову из рук священника. Не целует его руку и крест. Словом, обсуждали, и нет-нет да и возникал соблазн: осудить. Для игумена Нифонта это был повод вернуть отца Серафима в монастырь, и он с послушником, приносившим еду, передал ему строгий словесный наказ, поставив молчальника перед выбором, дабы он «или ходил, буде здоров и крепок ногами, по-прежнему в обитель по воскресным и праздничным дням для причащения Св. Тайн, или же, если ноги не служат, перешел бы навсегда жительствовать в монастырскую келлию». Послушник, потупившись, так и сказал Серафиму: вот, мол, отче, настоятель велит… Серафим выслушал и отпустил его молча, но в следующий раз, когда тот повторил все, что было велено, послушно отправился вместе с ним в монастырь.
Там он отстоял всенощную в храме Успения Богородицы (было 8 мая 1810 года – день апостола Иоанна Богослова), а затем и раннюю литургию у Зосимы и Савватия, соловецких чудотворцев. Монахи на него поглядывали, шептали на ухо друг другу – спереди, сзади: «Серафим-то, Серафим-то… вернулся». Он не оборачивался, смотрел в пол. Так и отстоял всю всенощную. После этого… что ж, надо доложить о себе игумену Нифонту, уведомить: пусть знает, что Серафим по его указу вернулся. Он постучался в келью настоятеля, молча толкнул дверь и смиренно поклонился с порога, коснувшись рукой пола. Настоятель, сидевший за столом, вскинул голову, всмотрелся – взгляд был испытующий, недоверчивый, словно вопрошавший о чем-то – и благословил, ни о чем не спрашивая. Только в глазах промелькнуло: «Что, Серафим? И дальше будешь перед Богом себя распинать?» «Буду, отче» – не сказал и даже не подумал, а просто мысленно прочел то, что само обозначилось в сознании. После этого направился в свою келью и сразу же приступил к новому подвигу, – подвигу затвора.
Не станем стучаться: Серафим никому не открывает, никого не принимает, ни с кем не говорит. Отец Павел, сосед по келье, приносит ему хлеб, толокно и квашеную капусту, и Серафим берет все это, покрывая голову полотном, чтобы никто его не видел, да и самому никого не видеть. Нельзя давать воли глазам, иначе для внешнего мира и дверь не помеха: все внешнее окажется здесь, внутри, и какой же тогда затвор! Не затвор, а одна видимость, мелькание лиц, голоса, шум и гомон. Отворяет дверь Серафим и для причастия, которое принимает коленопреклоненно – как величайшую святыню, тайну всех тайн. Беспрестанно молится, вычитывает службы, созерцает в уме божественные миры…
А теперь снова раскроем «Летопись»: «Тамбовские архиереи, любя Саровскую пустынь, с усердием посещали ее, обыкновенно, раз в год в августе месяце на храмовый праздник Успения Богородицы. В одно из таких посещений епископ Иоанна (впоследствии экзарх Грузии), желая видеть о. Серафима, пришел было к его келлии; но старец, твердо исполняя свои обеты пред Богом и опасаясь человекоугодничества, не нарушил своего молчания и затвора… Игумен Нифонт предлагал, было, снять двери с крюков, думая, вероятно, не отошел ли старец уже ко Господу; но преосвященный Иона не согласился на это, говоря: «как бы не погрешить нам». Оставив старца, они удалились в мире из обители. Через неделю после этого случая прибыл в Саров тогдашний Саровский губернатор Александр Михайлович Безобразов; с ним была жена его, и оба они пожелали принять благословение о. Серафима. Когда губернатор с женою подошли к келлии, старец сам отворил первым им двери своего затвора и благословил их. Это было через десять лет после начала затвора. С этого времени начали приходить к нему многие из братии, с которыми он стал уже вступать в беседу».
По деликатности своей автор «Летописи» уточнил: «… думая, вероятно, не отошел ли старец уже ко Господу». На самом же деле вряд ли… вряд ли по этой причине. Ну как же! В монастырь пожаловал архиерей, пожелал встретиться с Серафимом, а тот воспротивился – не открывает, подобающего почтения не оказывает. Неудобная, неловкая ситуация – для настоятеля-то, и это можно понять. Наверное, и не хотел он двери с петель снимать, но предложил: давайте, но преосвященный убоялся греха, и настоятель вздохнул с облегчением… Для губернатора же с женой Серафим «сам отворил первым». Те даже и не стучались еще – лишь подошли. А Серафим – им навстречу. Десятилетний затвор кончился – началось старчество.
Что ж, теперь и мы можем постучаться…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.