“Научные заметки”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

“Научные заметки”

Бессознательное творчество

Известный французский математик Жак Адамар недавно, перед своим возвращением из Америки в Париж, выпустил книгу под названием “Психология изобретения в области математики” (на английском языке). Значительная часть этой книги посвящена главным образом вопросу о роли бессознательного творчества в математических открытиях. Ряд фактов и соображений, приводимых в данной книге, представляет интерес для выяснения механизма бессознательной душевной работы вообще.

Ныне должно считать установленным, что рядом с сознательной работой психического аппарата существует также и бессознательная деятельность мысли. Дело обстоит так, как если бы душа работала то сознательно, то бессознательно и как если бы существовало общение между процессами сознательными и бессознательными: из области сознания мысль переходит в область бессознательного, где продолжает работать, чтобы потом вернуться в область сознаваемого, ассоциируя продукты той и другой мысли, и наоборот. Или же можно проектировать процессы душевной деятельности в образе сотрудничества двух душ, сознательной и бессознательной, совокупная работа которых наполняет нашу жизнь.

В многочисленных, в том числе самых банальных, случаях сознательная работа мысли находит свое продолжение в работе бессознательной. Школьники знают, что, когда им приходится, например, заучивать наизусть стихотворение, они прочитывают его несколько раз, без особого напряжения, перед тем как ложиться спать; на следующий день утром они в состоянии, без лишнего усилия, повторить на память, как заученное, все стихотворение. Во сне, бессознательным образом, продолжалась работа заучивания.

В других случаях, более замечательных и достаточно загадочных, происходит наяву, а иногда во сне, работа творчества и совершаются открытия, либо возникают идеи оригинальных изобретений.

То – после долгих, утомительных и безуспешных исканий, – решение проблемы, когда вовсе о ней не думают, приходит внезапно, словно в озарении молниею. То – истина открывается, как бы угадываемая, без видимого доказательства и невидимого логического процесса; и потом в течение многих лет длятся искания доказательства открытой несомненной истины. То – открытие совершается в результате умозаключений, которые признаются потом ложными. То – решение проблемы, в процессе работы над важным открытием или изобретением, дается в сновидении, притом в драматизированном облике. То – различные продукты творчества созидаются “интуитивно”, без осознанных логических операций.

Вот некоторые примеры, могущие служить иллюстрацией механизма бессознательного творчества.

Знаменитый французский математик Анри Пуанкаре рассказывал, как он был приведен к открытию важной математической теоремы о “Фуксовых функциях”. Дело здесь не в самой теореме, а в условиях, в которых он ее открыл. В течение двух недель он безуспешно бился над своею проблемою и пришел к заключениям, которые потом оказались ложными. В один вечер он, противно своему обыкновению, пил черный кофе и долго не мог уснуть. Идеи роились в его голове. Он постиг начало решения. Но это был лишь первый шаг. Случилось, что он должен был поехать из Кана, где он жил, в Кутаис, где участвовал в одной геологической экскурсии. Во время переезда Пуанкаре совершенно позабыл о своей математической работе. Прибыв в Кутаис, он вошел в омнибус, чтобы занять там место. Когда он стал на подножку омнибуса, то совершенно внезапно, без всякого предварительного размышления, он был озарен мыслью об оригинальном методе решения вопроса. И это было замечательное открытие. Пуанкаре не имел времени проверить результат и в омнибусе продолжал прерванный разговор. Но он был уверен, что он – у цели. Проверка это подтвердила. Ученый продолжал свои искания. Опять – безуспешная работа. Обескураженный Пуанкаре отдался другой работе. И вот в одно утро, во время прогулки, идея решения пришла к нему сразу, с тем же характером мгновенности, внезапности и твердой уверенности. Говоря о возбужденном состоянии, испытанном в бессонную ночь после выпитого кофе, Пуанкаре добавляет: “Мне представляется в подобных случаях, что тот, кто творит, присутствует при собственной бессознательной работе, которая стала отчасти ощутимою сверхвозбужденному состоянию, хотя и в неизменной природе”.

Другой знаменитый математик, Гаусс, рассказывает, как он, в течение ряда лет, безуспешно силился доказать одну арифметическую теорему. “В конце концов, – писал он, – я нашел решение два дня тому назад, не в результате собственных усилий, а по Божьей милости. Загадка была мною разрешена, как во внезапном проблеске молнии. Я сам не в состоянии сказать, какая путеводная нить сделала для меня возможным успех”.

Гельмгольц в речи, произнесенной им […], тоже признает факты внезапных и самовозникших актов творчества и серьезных открытий. Гельмгольцу принадлежит изречение: в кассах типографских наборщиков хранится вся возможная мудрость человечества; надо только уметь комбинировать из букв слова и фразы. Как теперь согласуется с этою идеею факт бессознательного творчества?

Ряд физиков и химиков находит в истории собственно творчества подобные же случаи внезапных “откровений”. Согласно психологам, это – явление общее во всякого рода открытиях и изобретениях. Грухам Уоллес определяет внезапный приступ вдохновенного состояния, как “иллюминацию”, или просияние; ему обычно предшествует период “инкубации”, в котором сознательная работа прервана и сюжет как бы забыт.

Данное явление наблюдается не только в области научного творчества, но и в искусстве, и в идейном творчестве вообще. В некий привилегированный момент сразу и неизвестным образом возрастает перед мысленным взором волшебное богатство идеи. Это моменты “вдохновения”.

Руссо рассказывает, что он шел с визитом к Дидро, который тогда находился в заключении в Венсеннском форту. Это было летом. По дороге он остановился в лесу под деревом и присел отдохнуть. Тут он сразу был охвачен необычайным множеством идей, в таком обилии, что он “мог бы наполнить изложением их целые томы”. Длилось это, вероятно, лишь несколько секунд. Он схватил записную книжку, но успел занести на бумагу лишь незначительную часть урожая мыслей в момент вдохновения.

В одном письме Моцарта описывается, как у этого великого композитора возникали внезапно и в чрезвычайном изобилии музыкальные идеи в бессонную ночь или во время прогулки. Композиция мгновенно раскрывается перед художественным взором во всей полноте картины и во всем блеске.

Поэтическое вдохновение у Ламартина поражало приступами творчества, в которых он сочинял стихи мгновенно, без минуты размышления.

Французский поэт Поль Валери, с своей стороны, описывает моменты, когда вдохновение озаряет, подобно молнии, работу творчества, производя надлежащий эффект.

Здесь может возникнуть вопрос о том, в какой мере приступы творчества наступают, хотя и внезапно, но лишь как разряд предшествующей длительной бессознательной работы? И в какой мере здесь имеется сознательная работа, но чрезвычайно интенсивная в быстроте производительности творчества, благодаря которой не воспринимается последовательность ступеней творчества?

Известны парадоксальные на первый взгляд случаи, когда истины, требующие сложной логической работы, открываются, как бы угаданные, без доказательства, или когда истина открывается в результате неверных доказательств или ложных предпосылок. Подобные факты отводятся в области “интуиции”.

Французский математик Фермат (или Ферма) открыл одну важную арифметическую теорему, которую формулировал на полях рукописного перевода произведения греческого математика Диофанта. Формулировку теоремы Фермат сопровождает указанием, что недостаток места на полях рукописи не позволяет дать доказательство теоремы.

Фермат жил в XVII веке. После его смерти была найдена его рукопись. С тех пор продолжают еще искать полного доказательства его теоремы. По-видимому, теорема Фермата верна, так как частичность ее применимости была доказана. Но как открыл теорему сам Фермат?

Чистая математика не допускает гипотез. Но бывает, что математики “чувствуют” истинность какого-либо своего заключения, “угадывают” его, не будучи в состоянии его доказать. Тогда, в некоторых случаях, открытие становится “гипотезою”. Подобный случай имел место в математическом творчестве Бернхарда Римана, когда он формулировал, без доказательства, одну арифметическую теорему. При этом он достиг некоторых важных результатов, но не дал их доказательств. После смерти ученого математики долго трудились над проблемой Римана и, после ряда открытий, нашли некоторые доказательства, но не все. Считается вероятным, что “гипотеза” Римана правильна. Факт тот, что Риман формулировал некоторые математические истины, установление которых требовало знания фактов, ему неизвестных и совершенно вообще неизвестных в его время.

Знаменитый русский математик Чебышев, исследуя вопрос о географических картах, тоже опубликовал одну интересную теорему без доказательства. Через много лет доказательство было дано одним немецким математиком.

Франция – классическая страна выдающихся математиков с мировым именем. Среди них числится Эварист Галуа, судьба которого в высшей степени трагична. Горячий республиканец, он, в возрасте 20 лет, погиб на несчастной дуэли по политическому поводу. До того он представил оригинальный мемуар Академии наук, которая его отвергла, ввиду “непонятности”. В ночь перед дуэлью, за несколько часов до смерти, в письме, торопливо написанном, Галуа упоминает об открытой им новой теореме, причем на полях он прибавил: “У меня больше нет времени”. Идеи Галуа были совершенно забыты, и лишь через пятнадцать лет после его смерти ученые ознакомились с его мемуаром, отвергнутым Академиею, и с удивлением констатировали всю глубину новых идей, которые этот мемуар содержал и которые означали целую революцию в высшей алгебре. Но что в особенности замечательно, это то, что новая теорема, сформулированная молодым Галуа в его предсмертном письме, ныне ясная для математиков, не могла быть понята учеными, жившими во время Галуа. Лишь четверть века спустя были установлены принципы, служащие базою для его теоремы. Знал ли уже эти принципы Галуа, в сущности, тогда еще подросток? Или, что не менее чудесно, открытие самих принципов было у него актом бессознательного творчества, ибо он о них не упоминает?

Нам остается еще отметить другие загадочные явления, входящие в область бессознательного творчества, как открытия и изобретения в переживаниях сновидений, открытие истины, как видимого результата ложных выводов, и возможные последствия внушения. И мы увидим, в какой мере дозволительно связывать их с некоторыми данными физиологии и психологии в исканиях, относящихся к исследованию механизма бессознательного творчества.

Теперь перейдем к рассмотрению способа религиозного познания, или веры. Многократно выяснялось нами, что ум в вере, в познании или в восприятии предметов того мира не имеет места и силы. А после выяснения природы познания естественного мира мы увидели, что даже и здесь он не является источником познания, а имеет случайное значение. Мы видели, что вещи и этого мира познаются “внутренне”, интуицией, или, скажем, “чувством”. Таким образом, то, в чем умники привыкли обвинять веру, будто она одна живет “сердцем” или чувством, это же самое относится и к познанию естественного мира. И вере поэтому нет оснований унижаться перед умом: оба идут одинаковым способом: непосредственным восприятием или внутренним ощущением опыта, или, как про веру говорится обычно, “сердцем”. Всматриваясь далее в процесс религиозного познания, мы увидим полное тождество (в способе познания) веры с знанием. Если мы так узрели основную форму познания – откровение, то так же точно – ни более ни менее – познается и мир сверхъестественный. Именно.

Откуда и как мы “знаем” что-нибудь о Боге? На это в вере и богословии давно установятся ответ: из “Откровения”. Что это значит? Это значит прежде всего, что не сам человек измыслил предметы веры, а они даны ему извне, от сверхъестественного бытия; и затем не своим умом он знает и понимает этот “другой” мир, а воспринимает его тоже опытом, непосредственным “чувством”, воспринимающим действие открывающегося ему “иного” бытия.

Оговорюсь сначала, что не всякий из людей в равной степени получает это восприятие; допустим, что на это способны лишь вожди религиозные, посредники. Это все равно. Нам важен процесс их познания, о котором они потом поведали и другим. Каков же этот процесс, или способ? Читаем ли мы Ветхий Завет, мы слышим: “явился Бог” Аврааму; “показал” Себя, хотя и прикровенно, Моисею; Исайя и Даниил – “видели” Бога и славу Его; ап. Павел “слышал неизреченные глаголы при восхищении на “третье небо”. Значит не умом все это было постигнуто, а только непосредственным, опытом. Что же это такое “опыт”? Не сам человек проник в тот мир, а ему было дано откровение о нем. То есть Сам Бог открывал Себя людям, достойным того. Человек имеет некий орган восприятия сверхъестественного бытия, который обычно называется “сердцем”, а точнее, следует назвать его “духом”, “разумом” (не “умом”), по-гречески – pneuma, – этот высший вид, или часть человеческого существа (выше души) yuch и тела swma. И этому органу открывается Божество. Как? Сам Себя или Свой Божественный мир “показывает” человеку, или “открывает” ему. И тогда получается подлинное познание, или “по-н-ятие”, восприятие того мира. В этом смысле в Писании и говорится: Бог “явился”, “увидел Бога”. Так получали откровение пророки и апостолы. Так даже Сам Богочеловек Господь Иисус Христос говорит о Своем познании: “Я говорю то, что видел у Отца Моего…” (Ин. 8, 38). “Я слышал от Него” (Ин. 8, 26). “Что Я слышал от Него, то и говорю миру” (8, 26). “Я говорю то, что видел у Отца Моего; а вы (иудеи) делаете то, что видели у отца вашего”; “Ваш отец диавол” (8, 38, 44). “И вы не познали Его, а Я знаю Его; и если скажу, что не знаю его, то буду подобный вам лжец; но Я знаю Его…” (8, 55).

А уж потом Господь Иисус Христос “открывает” Отца другим: “Я открыл имя Твое человекам” (Ин. 17, 6). “Я открыл им (ученикам) имя Твое и (еще) открою” (17, 26). “Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть” (Мф. 11, 27). Сам Христос уже открывал и Себя, и знание Свое о том мире ученикам. И те сначала принимали “на веру”, т. е. по доверию к Спасителю, а сами своим умом ничего не могли “понять” до глубины сути, подлинно воспринять. И мы не раз читаем в Евангелии: “они не разумели” (Мк. 9, 32; Лк. 18, 34). В частности, не понимали, что значит “воскреснуть из мертвых” (Мк. 9, 10). Не понимали смысла Писаний о Христе. И потому потребовался некий дополнительный способ, чтобы они могли что-нибудь подлинно воспринять или “понять”. Что же именно? Внутреннее озарение некое, или само откровение Бога и сверхъестественного мира чрез Духа Святого или непосредственно Самим Иисусом Христом или Отцем. Например, когда Спаситель спросил апостолов: “За кого же почитаете Меня вы?”, то Петр ответил: “Ты – Сын Бога Живаго”. Христос подтвердил это и похвалил его, но при этом добавил, что “не плоть и кровь”, т. е. не естественный ум, не плотские чувства, дали возможность усмотреть и понять эту истину, а “Отец Мой, Сущий на небесах” (Мф. 16, 17). И еще: “Никто не может придти ко Мне (даже уверовать), если не привлечет его Отец…” (Ин. 6, 44). Когда придет Утешитель, Дух истины, Он откроет ученикам все и будет “свидетельствовать” и о Божестве Христа (Ин. 15, 26). Потому и апостол говорит: “Никто не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым” (1 Кор. 12, 3). И когда ученики не понимали Писания, то Христос каким-то таинственным способом “отверз им ум к уразумению Писаний” (Лк. 24, 45). А когда преобразился пред тремя избранными апостолами на Фаворской горе, то открыл им “некую Зарю Божества” Своего, как поет Церковь. Все это разные виды откровения. Это не обычное узрение и видение естественными глазами; это – внутреннее озарение, внутренне и воспринимавшееся. Ведь и другие “видели” Спасителя глазами, но не узрели Божества Его и даже распяли потом. И на Фаворе, если бы кто посторонний случился с апостолами, то не узрел бы славы Преобразившегося Господа. И спутникам апостола Павла, тогда еще Савла, был слышен голос говорившего Павла, но не слышали они слов Христовых, впрочем, “свет” дано было уже узрет и им; а он был неестественный (Деян. 9, 7; 22, 9).

Итак, и религиозный мир так же непосредственно открывался людям, как и этот мир. Там и здесь – путь познания: опыт. И тут уж еще более ясно, что этот опыт не зависел от человека, а был плодом откровения Бога. Дал Он Себя “познать”, и познают; не дает – и люди не знают Его. Поэтому можно сказать, что вера – это в последней основе есть Сам Бог, действующий на дух человека или открывающийся ему не только Своими действиями и “явлениями”, но и лично, – сколько можно человеку. И тогда наш дух и может иметь веру настоящую, т. е. внутренне воспринимающую открывающееся бытие Бога.

Без этого внутреннего озарения, или самооткровения, познание сверхъестественного мира будет лишь словесным, умовым, можно сказать, как бы “пустым”. Это даже не есть “познание”, а лишь “принятие по доверию”. Конечно, и это называется “верою”, но лишь в первичной, начальной форме ее. Подлинная же вера уже переходит в “видение” или “созерцание”. Но и это – постольку, поскольку каждому дается мера откровения.

Больше и сильнее всего сверхъестественный мир открылся нам в явлении Сына Божия, воплотившегося в человеческом естестве и жившего с людьми на земле. О Нем очевидцы апостолы говорили: мы Его “видели”, “слышали”, “руками нашими осязали”. Но не столько это “видение” – в сущности все же человеческое – убеждало веровать в него, как Сына Божия, как, помимо прямого откровения, дела и сила Его, и само свидетельство Его о Себе. “…когда не верите Мне, – говорил Он евреям, – верьте делам Моим, чтобы узнать и поверить, что Отец во Мне и Я в Нем” (Ин. 10, 38). “Столько чудес сотворил Он” им, – говорит ев. Иоанн с удивлением, – “и они не веровали в Него”, т. е. орган восприятия у них был плох (Ин. 12, 37). Впрочем, даже эти необычайнейшие дела, каковы: чудеса над больными, власть над природой и самой смертью, изгнание бесов и, больше всего, власть прощать грехи – даже они не могли принудительно заставить всех веровать в Божество Его. Ко всему этому нужно было еще внутреннее действие на человеческую душу, чтобы она раскрыла свои духовные очи и “поверила” или “узрела” Божество Христово. Здесь мы уже наталкиваемся на затруднение со стороны воспринимающих людей. Всех равно учил Христос и открывал Себя; но не равно они воспринимали это: отсюда ясно, что это уже зависело от какой-то порчи духовного органа их. В чем же эта порча – вскроется дальше. Пока же нам выяснилось, что основной способ познания религиозных вещей – тот же самый, что и в восприятии естественного мира: откровение бытия воспринимающему субъекту.

Следовательно, должно утверждать, что способы познания обоих миров – с гносеологической точки зрения – тождественны. Разны лишь самые миры по содержанию своему, но путь познания один: откровение. Так уравнялись в достоинстве познания и вера, и знание. Следовательно, если уж естественный мир познается опытом или открывается, то тем более должно признавать, что и сверхъестественный мир может познаваться не умом, а только открываться непосредственно.

С этой точки зрения чрезвычайно важно было религиозное движение XIV века, известное под именем споров о “Фаворском свете”. Православно-мудрствовавший святой Григорий Палама защищал ту точку зрения, что сверхъестественный мир и познается только сверхъестественным путем, чрез благодатное просвещение, или – что то же – благодатное откровение. А еретик Варлаам, каламбрийский монах, находившийся под влиянием рационалистического и схоластического своего времени (и воспитатель Петрарки), учил, что свет Фаворский был естественным, и вообще, что познание того мира совершается обычным естественным способом – умом и обычными чувствами… Какое заблуждение. По этому вопросу Церковь собирала четыре Собора; и в конце концов признала правильным учение св. Григория Паламы; сверхъестественный мир сверхъестественно и познается, или самооткрывается благодатно.

Так и доселе Церковь говорит в конце утрени: “Христе, Свете истинный, просвещаяй и освещаяй всякого человека,…да знаменается (напечатлеется, осияет, найдет) на нас свет лица Твоего, – и тогда в нем (посредством него) узрим свет неприступный” (непостижимый обычным путем, без этого осияния). И потому истинно говорит ап. Павел: Вы спасаетесь “верою”, но “и сие не от вас, Божий дар” (Еф. 2, 8), откровение Самого Бога нашему духу. Такое определение не только истинно; но оно дальше многое разъяснит нам о процессе веры и неверия. Чтобы закончить этот отдел, мы рассмотрим еще одно частное недоумение: о возможности получения непосредственного откровения. Неверующий может легко согласиться с тем положением, что большинство знаний естественного мира получается опытом, через откровение, потому что всякий опыт есть реальное ощущение познаваемого. Между тем, скажут они, между этими опытами знания и веры есть немалое различие: естественные опыты каждый может повторить и сам убедиться в реальности их; а про мир сверхъестественный этого нельзя сказать: не всякий может опытно “узреть” его, получить непосредственное откровение его. На это нужно ответить так, что никогда количество не решает вопроса: один ли человек видел что-нибудь или множество; один ли раз получилось познание чего-нибудь или многократно. Вопрос тут будет не в количестве откровений, а в качестве свидетелей: достойны ли они веры по нравственному своему состоянию. Если – да, то и одному человеку должно поверить; если – нет, то и стократное свидетельство будет сомнительно. Так бывает и в этом мире. Колумб один раз открыл Америку, и ему поверили, как лицу достоверному; а потом и сами проверили это опытно. И большинство научных “открытий” совершается одним человеком; а мир – даже и не проверяя после – принимает открытое на веру. И вообще большинство наших знаний воспринято нами от родителей и учителей на веру, и лишь кое-что потом проверяется нашим опытом.

То же нужно сказать и о посредниках сверхъестественных откровений. Даже еще больше. Их нравственные достоинства были настолько высоки и бесспорны, что им невозможно не веровать: пророки, апостолы, мученики, пустынники были столь святы, что их совершенно невозможно заподозрить в фальши. Тем более, что они свои слова подтвердили потом и подвигами жизни, а многие – и мученическою смертью. И если мы верим Колумбам, то тем паче обязаны верить Павлу, Петру, Иоанну, сонмам мучеников, подвижникам. Подобным образом можно сказать и об опытной проверке. Она бывает двояка: или каждый может убедиться через повторное исследование открытия, или через восприятие действий открытого предмета. Лишь отдельные единицы идут первым путем, большинство же из нас познает через действия. Например, почти никто из нас сам не видел радиоволн, а действие их все знаем: слышим пение, говорим за десять тысяч верст, видим картины того, что происходит в другом полушарии.

Подобно этому – и в вере: мы не видим Бога явно: но действия Его каждый может испытать и на себе еще в этой жизни. Об этом мы будем особо говорить в следующей главе, потому здесь лишь упоминаем кратко. Я, например, совершенно удовлетворяюсь откровением, полученным другими достоверными свидетелями. И больше всех верою доверился Иисусу Христу, в мир пришедшему. Его истинность засвидетельствована не только Им Самим (“Я есмь истина”) и не только его святостью и чудесами, но и самими врагами. Он Сам дерзновенно задал им вопрос: “Кто из вас обличит Меня в неправде? Если же Я говорю истину, почему вы не верите Мне?” (Ин. 8, 46). Никто из людей не мог бы так сказать о Себе. И следовательно, Христу невозможно не верить. Говорит ли Он о Себе, что Он – Сын Божий: верю Ему. Открывает ли Он, что у Него есть Единственный Отец – приемлю. Свидетельствует ли Он о Святом Духе, от Отца исходящем – это для меня несомненно. Уверяет ли Он, что “у Отца” Его на небе “обители многи суть” – истинно. Заявляет ли Он на кресте сораспятому разбойнику: “днесь со мною будешь в раю” – радуюсь. Свидетель – выше всяких сомнений!

Помню одно переживание и о святых людях. Под праздник Троицы, стоя на клиросе, я пел стихиры о Ней. Непостижимая истина эта. Но вдруг читаю и пою:

– Тако пророцы и апостолы с мучениками проповедаша!

И блеснула ярко мысль: какие свидетели у нас о Троице! Великаны, гиганты духа! Кровью своей запечатлевшие проповедь свою! Им не только можно верить; им нельзя не верить! И твердо, и радостно стало на душе моей.

Вот таким образом постепенно “оправдалась” моя вера уже не на почве детской доверчивости и внутреннего влечения к ней от младенчества до академических занятий, а – и “от разум”. Но как видели мы, ум мой не объяснил мне веры, не дал познать сущность догматов; они остались непостижимыми; а только устранил с пути к вере препятствия, ложно приписываемые ему самому. И лишь с этой точки зрения можно говорить о “разумной вере”, как озаглавлена эта часть моих записок. А по существу все предметы веры остались вне и выше разума, но и это показал мне тот же самый ум и опыт.

Е) Прагматизм веры: целесообразность ее.

Вскрытые выше разумные достижения мои росли постепенно; но суть их была узрена мною в первые два года академии. А еще раньше, в семинарии, мне представляется весьма убедительным, даже будто неотразимым довод о пользе от веры. Я разумел, главным образом, тот смысл жизни, который дается верою. Это рассуждение всякому интеллигентному человеку давно известно. Именно.

Если признавать лишь один этот естественный мир, то смысл жизни почти гибнет: стоит ли жить, если все кончается с могилой? Жизнь оказывается пустой, как ни заполняй ее делами и удовольствиями. А сколько при этом еще скорбей, забот, болезней, мук, недоумений, страстей! Зачем, для чего все это терпеть? Не лучше ли все сразу оборвать самоубийством?! Одно мгновение – и нет “ничего”!

Совсем иное мировоззрение и ощущение бывает у верующего человека: есть еще другая жизнь, загробная, бесконечная и – для удостоившихся – блаженная, прекрасная. Есть Бог, Которым и для которого можно и должно жить. Тогда и эта кратковременная жизнь получает полновесный смысл. Такие рассуждения, лучше сказать, – живые чувства – переживались и мною лично. Мне совершенно ощутительным, осязаемым казалось переживание бессмыслицы жизни, если все кончается “здесь”. Помню, еще одного товарища по семинарии, С. Щ-ва, я спрашивал:

– Ну что же будет, если не признавать Бога и загробной жизни?

Он с хладнокровной усмешкой ответил:

– Закопают в землю. Лопух вырастет. Корова его слопает. Вот и все.

Ему это казалось хоть и не очень утешительным и приятным, но и не очень мучило – быть лопухом для коровы (правду сказать: лопухи-то у нас в России даже и коровы не “лопали” почему-то).

Но мне мучительно было даже допустить такой бессмысленный конец… И жуткий холод овладевал мною при одной мысли об этом! И тогда я почувствовал: почему люди кончают самоубийством от неверия! “Нечем жить”, – писали иногда самоубийцы перед смертью.

И жизнь показывает, что многие самоубийцы кончали расчеты с жизнью именно от неверия и бессмыслицы жизни. И это делали не только мальчики и девочки в 15 – 20 лет, но сознавали и большие ученые. В России была переведена и издана в сокращении “Исповедь безбожника”, члена французской “Академии бессмертных” (какая ирония!), Ле-Дантека. Там он с большой логичностью и откровенностью вскрывает эту бессмыслицу жизни неверующих. И утверждает, – ясно, это было и по уму, и по собственному опыту, – что самым умным для них было бы именно самоубийство. Если же, пишет он, мы не делаем этого, то вопреки всякому здравому смыслу, по тупому инстинкту и по трусости своей.

После в Париже мне пришлось слышать от одного профессора, будто бы тот закончил свою жизнь верой… Не знаю, насколько это верно; но при его воззрении – правдоподобно.

В русской жизни и литературе такой конец безбожия, как самоубийство, известен довольно широко.

В Дневнике своем Достоевский приводит несколько случаев самоубийства, по разным мотивам. Но никто из покончивших с собой не был верующим. Есть дневник Дьяконовой, где она подробно описывает свою жизнь, как она дошла до самоубийства.

И наоборот, вера спасает от самоубийства. Расскажу два случая из моего опыта.

Один бывший богатый человек, приехавший эмигрантом в Америку, рассказывал мне про себя следующее. Тяжелая жизнь в бедности, лишение богатства часто приводили его к мысли о смерти. Однажды вечером он направился к реке, чтобы потонуть. И вдруг он видит во тьме светящееся приглашение такого рода:

– Прежде самоубийства зайдите сюда!

Он зашел… Пастор стал беседовать с ним. И в результате – он остался жив и нашел себе место.

А вот другой случай.

За границей я был законоучителем и духовником в Донском кадетском корпусе. Пришел годичный срок смерти б. атамана К., застрелившего себя из револьвера. Назначена была всенощная, а завтра – литургия и военный парад. Да и самый корпус был назначен во имя самоубийцы атамана.

Я решительно отказался молиться церковно за него и служить службы. Директор обещался жаловаться на меня высшему духовному начальству моему. Я не возражал. Так служб и не было. Парад провели.

После обеда приходит ко мне высокого роста офицер (кажется, подполковник), в шинели нараспашку, и задает вопрос:

– Почему вы не служили ни вчера, ни ныне по нашем атамане?

Я объясняю ему, что так учит наша Церковь – за самоубийц нельзя молиться – если только они не покончили с собой в ненормальном состоянии. И сослался ему на каноническое правило св. Тимофея, патриарха Александрийского. Он выслушал меня внимательно и говорит:

– Ну, благодарю вас!

– За что? – спрашиваю я его удивленно.

– Значит, Церковь строго смотрит на это?

– Как видите!

– А я ныне хотел застрелиться. Но ваше (мое) поведение остановило меня.

И он остался жив, – слава Богу.

Почему это так – понятно. Если человек знает, что есть другая жизнь, и если за наше поведение придется еще и давать ответ пред Господом, то невольно задумаешься пред таким решением.

А еще более важно, что тогда жизнь – даже со всеми ее скорбями и неудачами – получает смысл: над нами есть Промысел Отца нашего небесного. Это всякий из нас знает.

А если Бога нет для нас, нет и смысла жизни! – Но если бы кто-нибудь счел переживания Кириллова и других людей лишь литературным вымыслом Достоевского или недоумием самоубийц, то вот нам открытое признание о себе самом другого писателя – Толстого. В своей “Исповеди” он рассказывает о своих мучительных переживаниях, когда он попадал в полосу неверия. Там он описывает свои шатания. Когда, пишет он про себя, была у него вера, он чувствовал себя спокойным, удовлетворенным. Но стоило ему лишиться ее, как его охватывала мысль о самоубийстве и он думал покончить с своей жизнью, “только не знал: пулей или петлей?” И он сам говорит, что некоторое время носил в кармане веревочку, чтобы повеситься. (См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона под словом: “Толстой”.)

Приведу, – правда, по памяти, но верно, – следующую заметку Горького о встрече с Толстым… Крым. Ялта. Толстой едет верхом. Догоняет Горького. Тот идет около стремени. Начинается разговор.

Горький: В Ялту приезжает Владимир Галактионович (Короленко).

Толстой: А он в Бога верует?

Горький: Не знаю.

Толстой: Главного-то и не знаете!

Горький молчит.

Толстой: Он верит, да только боится атеистов… И Андреев ваш тоже верует, но и он тоже боится атеистов… И Бог ему странен.

Дальше Толстой продолжает разговор о Боге, о душе, о вере, об уме и пр.

Кстати, хотя это лишь отчасти имеет отношение к данной теме о неверии и самоубийстве, – выпишу из той же заметки из записной книжки Горького.

Встречается Горький с грубым партийцем рабочим. Тот говорит:

– А ежели всмотришься-вглядишься, то иной раз думаешь: вот мы затеяли дело; и к чему оно клонит?

Рабочий при этом рассказал Горькому какую-то “невероятную похабщину” (это – подлинные слова Горького).

– Ведь, как ты ни говори, а умирать придется. А-а?!

Дальше в записках не написано: ответил ли ему Горький или нет – неизвестно.

Но, как видим, и у простого человека вопрос об ответственности связан со смертью…

А вопреки этим несчастным примерам, обычно и совершенно справедливо указывают на тот душевный мир, которым обладают люди верующие, знающие смысл своей жизни. Один из иностранных проповедников остроумно заметил:

– Сколько примеров знает история, как неверующие каялись, хоть перед смертью, в своем неверии. Но еще не было ни одного случая, чтобы верующий раскаивался за веру свою.

И особенно ярко это различие проявляется именно перед смертью, этим экзаменом жизни и всего мировоззрения человека. Мы все знаем, как спокойно относится к смерти верующий, простой крестьянин. Мне пришлось слышать от одного архиерея рассказ про своего отца – иерея. Позвали его напутствовать умирающего старца. Исповедал его батюшка, причастил. А потом, ввиду явного конца, стал успокаивать его – мирно встретить смерть. Немало старался отец духовный, убеждая чадо свое не бояться смерти. А когда он кончил, то умирающий совершенно спокойно сказал:

– Да я, батюшка, и не боюсь.

Растерялся от такого ответа наставник…

Прекрасную и мирную кончину описывает и Толстой – о своей няне в “Детстве” и “Отрочестве”. А между тем сам он, при спутанной вере своей, умирал крайне мучительно: ужасался, кричал, недоумевал! “А мужики-то, мужики как умирают!” – говорил он с завистью. И в своей “Исповеди” открыто признается в этом (пишу по памяти, но верно):

– Поскольку среди нас, людей богатых и аристократов, мирная смерть есть явление редкое; постольку она среди простых крестьян – явление обычное.

И действительно, всем известно, как умирает русский солдат и вообще православный человек.

Замечательна смерть раздавленного деревом приказчика – из “Записок охотника” Тургенева (“Смерть”), можно сказать, святая смерть. Или там же описывается неизлечимая болезнь и тихий конец Лукерьи (“Живые мощи”).

Известны, правда, случаи, что и безбожники умирали мужественно, – особенно из революционеров. Но полагаю, тут мы имеем дело больше с твердостью характера и с упорством материалиста, чем с ясным убеждением об осмысленности смерти. При этом таких борцов за общественные идеалы утешает сознание, что они работали на пользу другим и даже смертью своею продолжают служить человечеству: этот моральный смысл давал им силу.

Но при последовательном рассуждении и это утешение оказывается непрочным.

Мораль без религии не имеет основания. Если все кончается этой жизнью, если нет для меня и никаких нравственных обязательств и норм, кроме одного беспринципного желания – удовлетворять свои собственные случайные стремления и прихоти. Никакого “долга” пред другими, хотя бы пред родным отцом и матерью или перед детьми, нет. Есть лишь один звериный принцип: делаю, что хочу. Если Бога нет, то мне все возможно! Ведь тогда человек – “сам себе Бог”. Никакой морали, никакой общественной солидарности, никаких государственных законов не нужно признавать: “я” сам себе непогрешимый закон.

И человек, потерявший Бога, обычно становится на путь аморализма, нравственного безразличия. Образно, хоть и вульгарно, высказал эту идею капитан Лебядкин у Достоевского:

– Ежели Бога нет, то какой же я после этого и капитан?!

Конечно, это грубо сказано, но – логично: если никакой ответственности у неверующего нет, тогда нет нужды признавать и какой бы то ни было авторитет вообще… Кроме лишь страха террора перед временно имущими власть: тюрьмы, ссылки, смертной казни и пр…

Проф. СПб университета Петражицкий, автор сочинения “О мотивах человеческих поступков”, говорил, что основой всякого права, в конце концов, служит или наша совесть, или более сознательная норма – вера, т. е. оба источника религиозного происхождения. Без этого, – без Бога – нет и права, хотя бы самого минимального.

Это – только иными словами – в сущности подтверждает сентенцию капитана Лебядкина. И один из главных вождей русской революции. К., лично мне говорил, что он, как с. р., не может принять безбожия атеистов, потому что тогда, при отсутствии абсолютных оснований, нельзя утвердить самый основной принцип их партии: уважение к личности. Без Бога и бессмертия человек – вещь, вошь, раздавить которую не составляет никакого препятствия. Потому он сам “всегда был верующим: неверие же отвратно мне”.

Сознавая эту аморальную бессмыслицу неверия, руководители общества и считают необходимым, целесообразным, полезным “поддерживать” веру, как фундамент нравственных устоев мирной общественной жизни.

И что поучительно: иногда эти “вожди” сами остаются безбожниками (и теоретическими и практическими); но веру “поддерживают”. Иногда (и не часто ли?) равнодушные к религии капиталисты жертвуют на храмы, на священников, на богословские школы, через которые они надеются держать народ в Божьем страхе; а это выгодно и для их капиталистической деятельности.

Вера, таким образом, является для них одним из видов “бизнеса”, легче держать в повиновении религиозно-моральную толщу народа.

Какое издевательство над религией, над Богом!

Ал. Павел такой взгляд на благочестие называет резким словом – сумасшествием, поврежденностью ума.

– “Пустые споры между людьми поврежденного ума, чуждыми истины, которые думают, будто благочестие (вера) служит для прибытка” (1 Тим. 6, 5).

Это истинно. И это сумасшествие рано или поздно кончается крайне плохо и для самих таких мнимоверующих. Народ, массы мало-помалу начинают понимать ложь и лицемерие своих господ; и становятся сначала сами такими же безбожниками как и те; а потом, конечно, теряют веру и в моральные принципы. Конец же такого обмана – восстание. И это – совершенно справедливое возмездие: всякая ложь в конце концов разрушает и себя саму, и взрывает и себя саму, и взрывает с собой и общество.

Но если даже допустить и полную искренность поддержки веры ради нравственности и преуспеяния общественной мирной жизни, – все же и тогда эти основы веры будут непрочными. Прежде мне казалось иначе; я думал, что этим “разумным” доказательством действительно подтверждается не только необходимость, но и реальность веры, Бога: “Бог необходим, следовательно, Он есть”.

Однако не нужно много думать, чтобы узреть неосновательность такого чрезмерного вывода. Да, религия полезна: слов нет! “Бог – нужен” (да простит Господь, что я дерзаю даже повторять такие фразы их!). Но отсюда еще никак не следует с обязательностью, что уже Он и на самом деле есть. Есть много вещей, которые нужны нам, но они не всегда бывают у нас. И противники веры справедливо возражают, что такие выводы делаются иногда людьми для их собственного утешения и выгоды, – это полезный самообман.

И хотя поэт сказал: “Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман” (Пушкин), но это лишь до той поры, пока мы искренно верим предварительно в несомненность нашего идеала. А как только мы узрим обманчивость его, тотчас же падает и все почитание его, и вся польза от него. Истукан низвергнется!

Стало ясно и мне, что из полезности или необходимости чего-либо еще нельзя делать вывода уже и о бытии его. И вопрос в моей душе стал иначе: я должен и хочу веровать не потому, что это нужно, а потому, что это действительно есть. Тогда уже я принимаю и пользу, тогда лишь она и действительно будет, неизбежно будет. Не от пользы – вера, а от веры – польза. Не от смысла жизни – к Богу, а от Бога – к смыслу жизни. Это – две различных установки. Мне неисчислимо дороже Сам Бог, сама вера; а полезно ли это, – вопрос второстепенный и малозначительный. И наоборот, если бы вера в Бога, несомненно сущего, вела бы в этом мире к невыгоде, к гонениям, страданиям, смерти; то для меня было бы ничтожным, раз есть Бог!

Таким образом, прагматический, целесообразный смысл религии, хотя практически и бывает сначала полезен, но логически он сомнителен: из нужды нельзя делать вывода о бытии, реальности.

Я же хочу только реально-сущего Бога. И лишь это даст мне прочное основание в моей вере. Мне нужно непосредственно откровение Его Самого. “Явился мне: да разумно (явно) вижу Тебя”, говорю и я с пророком.

И никакие побочные соображения не убеждают меня в истинности существования сверхъестественного мира. Правда, немного они помогают, т. е. подталкивают к признанию его, вызывают желание его; но не с безумной обязательностью. И мне совершенно понятно, что неверующий не убеждается в вере и после таких полезных соображений. Все это идет еще из субъекта, от человека: а не от Самого Бога. Вера же, как мы показали, есть самооткровение Его. Вера есть – Бог, открывающийся нам. Только такой реализм и убедителен, и прочен. Все иное – сомнительно, хотя бы казалось и нужным.

Между прочим, в богословии есть целое направление о прагматическом значении всех догматов христианства. Оно заключается в том, что там тоже раскрывается полезность веры и в догмате Троичности, и в воплощении Сына Божия, и в Утешителе Духе; разъясняется “динимический” смысл, или благотворное действие на душу человека всех таинств. Есть это течение и за границей. Так называемое “нравственно-психологическое” истолкование догматов является основою такого типа богословствования.

При всей интересности и практичности этого богословского метода я не только не придаю ему большого значения, но считаю его даже неверным и опасным. Прежде всего потому, что такое объяснение не вскрывает главной основы догматов – их фактической реальности, открытой нам. Затем думает объяснить необъяснимое: это все еще последствие рационалистического умопомрачения, отрицающего или пугающегося тайн откровения. Наконец, оно переводит нашу душу от самых догматов в их практичность: с Божественной основы сводит на человеческую, с откровения на ум, с высшего на низшее.

Конечно, и тут может быть польза, – особенно для младенцев по вере, требующих еще все “понять”, “объяснить”. Но если эта теория становится не вспомогательной, а вообразит себя исчерпывающей, главной основой веры в догматы, – то этим она подорвет подлинную основу ее, так как (повторяем для внедрения) всякое познание основывается на реальном откровении объекта, или бытия – субъекту, – а не на человеческих, хотя бы и остроумных измышлениях человеческого ума субъекта. Так именно и утверждает ап. Павел в Послании к Коринфянам:

“Когда я приходил к вам, братия, приходил возвещать (а не доказывать) вам свидетельство Божие (самооткровение) не в превосходстве слова или мудрости, ибо я рассудил быть у вас не знающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого… И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении (откровении) духа и силы чтобы вера ваша утверждалась не на мудрости человеческой, но на силе Божией” (1 посл. 2, 1,2,4,5).

И сам Савл обратился ко Христу, когда Он явился ему и спросил: “Савл! Савл! Что ты Меня гонишь?” Впрочем, все же и этим “разумным” путем, – особенно для новоначальных в вере и недостаточно острых еще умом, можно принести некоторую относительную пользу. Ум и тут может послужить нам еще раз в так называемой “разумной вере”. Но не глубоко, не фундаментально!

Ж) Смысл аналогий.

Теперь мне осталось разобраться еще в одной услуге ума вере – в методе аналогий, уподоблений, сравнений.

Ввиду того, что истины религиозные непостижимы для ума, а в то же время у человека есть постоянное желание “понять и понять”; всегда религиозное восприятие обращалось к сравнениям, чтобы хоть немного приблизить “к уму”, или к известному уже нам опыту, факту – вещи неизвестные или превышающие ум. Такими сравнениями полны религии. Укажем на несколько примеров из христианства.

Бог Един, но Троичен в “Лицах”. “Лицо” – это сравнение взятое из человеческого мира, чтобы указать на самостоятельность каждой ипостаси Божества. Бог – “Отец”: опять взято из нашего мира, потому что Христос наименовал Себя Сыном, а Сын предполагает Отца; и сыновство требует “рождения”; поэтому про Отца говорится, что он “рождает”, а Сын “рождается”. Но что такое “рождать” и “рождаться” в приложении к Богу, – это сравнение совершенно непостижимо. Про Святого Духа говорится, что Он “исходит” от Отца, подобно тому, как тепло “исходит” от солнца. Но какое различие рождения от исхождения, это знает только один Бог. Никто больше! В символе веры мы читаем: “Света от Света”, – чтобы показать и единосущие (Ее. – А. С.), и бесстрастность рождения.

На этом остановлюсь. Насколько полезны эти сравнения? Достигают ли они своей цели? Объясняют ли в самом деле необъяснимое? Делается ли через это тайна постижимою?

Сначала неопытному ценителю может показаться, будто непонятное стало понятнее. Но на самом деле это лишь поверхностное утешение. Предмет по сути своей остается столько же таинственным, как и был, – как показало выше на сравнениях “Отца”, “Сына”, “рождения”, “исхождения”. Так и должно быть!

Почему? Не только в силу абсолютной непостижимости Божественных вещей, но и в силу единичности всякого вообще бытия, неповторимости его. Всякая вещь единственна, абсолютна и, как таковая, не переводима ни на что иное, ни на какое другое бытие; и никаким сравнением, никаким иным словом не выразима, не объяснима.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.