ГЛАВA LX Иисус пред Пилатом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВA LX

Иисус пред Пилатом

Страдавшего при Понтийском Пилате, — так в каждом христианском исповедании поминается несчастное имя Римского прокуратора[747]. Цель, с которою оно вошло в символ, имеет не столько нравственное значение, сколько указание эпохи. И действительно, из всех светских и церковных правителей, на суд которых представляем был Иисус, Пилат высказал менее других злобы и ненависти, более других заботился если не избавить Его от мучений, то по крайней мере спасти Ему жизнь.

Каков же был человек, в руки которого небесною властию предана была окончательная судьба земной жизни Спасителя? О происхождении Пилата и его предшественниках до 26 г. по Р.Хр., когда он сделался шестым прокуратором Иудеи, мало известно[748]. Принадлежа к сословию всадников, он получил место прокуратора через влияние Сеяна. Имя его, Понтий, указывает на самнитское происхождение, прозвище Пилат (pilatus, вооруженный дротиком) — на воинственность предков. Данное при рождении имя, поставлявшееся обыкновенно у римлян впереди всех последующих, не сохранилось. В Иудее он известен своею надменностью и бесстыдной жестокостью, — типом римских правителей. По утверждении в должности прокуратора, он дозволил своим воинам принести ночью из Кесарии в Иерусалим серебряных орлов и довел до бешенства иудеев, которые видели в этом языческое осквернение их святыни. Пять дней и пять ночей, лежа на голой земле, — они с буйством и угрозами окружали, или, лучше сказать, осаждали его резиденцию в Кесарии, — и не отступили бы и на шестой, если бы не предстояла неминучая гибель от воинов, окруживших их, по приказанию Пилата. Он начал свое правление враждебным действием, и эти первые впечатления отравили все время его управления народом, с которым пришлось иметь дело.

Второе восстание[749] против него может быть менее справедливо со стороны иудеев, но отстранить его было очень легко, если бы Пилат немного лучше изучил характер народа и оказывал побольше почтения к их господствующим предрассудкам. Иерусалим, по-видимому, страдал всегда, а в особенности в это время недостатком воды. Чтобы избавиться от такого неудобства, Пилат предпринял устройство водопровода, посредством которого вода должна была доставляться из «источников Соломоновых». Считая это дело общественным благодеянием, он употребил на него часть денег из Корвана, или священной сокровищницы, и десятки тысяч народа восстали на отмщение захвата светскою властью их священного фонда. Преследуемый оскорблениями и упреками, Пилат переодел часть своих воинов в одежду еврейских поселян и послал их для наказания зачинщиков в толпу с дубинами и мечами, скрытыми под одеждой. На отказ иудеев спокойно разойтись, воины, по данному сигналу, привели в исполнение полученные ими приказания с таким усердием, что ранили и убивали насмерть правого и виноватого, произведя такое смятение, что многие растоптаны были под ногами устрашенной и взволновавшейся черни.

Третье восстание должно было увеличить отвращение римского прокуратора к подвластному ему народу, доказавши невозможность ужиться с ним даже при мирном направлении духа, — не затрагивая какого-нибудь из их слишком чувствительных к обидам предрассудков. В Иерусалиме, во дворце Ирода, который прокураторы занимали во время пиршеств, Пилат повесил несколько золотых щитов, посвященных Тиверию. В речи Агриппы перед императором Каием, как рассказывает Филон, этот поступок был приписан своеволию и ненависти Пилата; но так как щиты были старательно размещены и изукрашены посвятительною надписью, с разрешения самого Агриппы, то иудеи, по-видимому, обиделись на то, что Пилат делал не в виде политической демонстрации, а просто для украшения стен, а затем не вправе был снять, без опасения оскорбить сурового и подозрительного императора, в честь которого они были посвящены. Старейшины народные написали на это жалобу к самому Тиверию. Политика тогдашнего римского двора состояла в том, чтобы не раздражать, а, напротив, держать в довольстве приобретенные провинции, и отвергала упорство, вследствие которого, ради удовлетворения прихоти, могло подняться восстание. Поэтому Тиверий, сделав выговор Пилату, приказал перенести щиты из Иерусалима в храм Августа в Кесарии.

Прследнее обстоятельство находим мы только у одного Филона[750]. Но кроме этих трех возмущений, в евангелиях читается о каком-то сильном смятении, при котором Ирод смешал кровь галилеян с кровью принесенных ими жертв. Отзыв его от прокуратуры был последствием обвинения, принесенного на него самарянами Луцию Вителлию[751], легату Сирии, что Пилат своевольно напал, избил и казнил множество самарян, собравшихся на горе Гаризин, по приглашению обманщика, — может быть, Симона волхва, — обещавшего показать Ковчег Завета и священные сосуды храма, которые, как он говорил, скрыты там Моисеем. Действительно Пилат в этом случае действовал слишком опрометчиво и, по-видимому, без всякой нужды жестоко, а, прибывши в Рим, застал Тиверия умершим. Кай не хотел уже возвратить ему утраченного места, предполагая дурным признаком то, что Пилат возбудил неудовольствие в каждом дистрикте небольшой провинции. Собственно говоря, в Пилате отразились чувства его покровителя Сеяна, который высказывал к иудеям крайнее нерасположение. Таков был Понтий Пилат, которого предполагаемые по случаю годового праздника торжества и опасности вызвали из обычной его резиденции, Кесарии Филипповой, в столицу народа, которого он ненавидел, и в главное убежище фанатизма, который он презирал. В Иерусалиме он занимал один из двух роскошных дворцов, которые были воздвигнуты вследствие дорого стоившей народу безумной любви Ирода к постройкам. Дворец этот расположен был в верхнем городе к юго-западу от горы, где стоял храм, и подобно такому же зданию в Кесарии, перейдя в пользование от провинциального царька к римскому правителю, был назван Иродовой Преторией[752]. Он представлял роскошнейшее здание, «превосходящее всякое описание»[753], был выражением своего века и приводил в восторг и удивление Иосифа. Между двумя колоссальными флигелями из белого мрамора, называемыми в обычном духе иродианской лести императорскому дому Кесаревым и Агрипповым, — была открытая площадка, украшенная скульптурными портиками и колоннами из разноцветного мрамора, замощенная превосходной мозаикой, богатая фонтанами и красивыми водоемами. С этой площадки открывался дивный вид на Иерусалим; растущая вблизи зелень предоставляла приятное убежище стаям голубей. По наружности, это была масса высоких стен башен, блестящих крыш, перемешанных с большим вкусом; внутри его были превосходные, роскошно убранные, отделанные золотом и серебром, украшенные вазами, настолько обширные залы, что могли вместить каждая сто человек гостей[754]. Жилище, великолепное для римского всадника! Но бешеный фанатизм иерусалимского населения из превосходного дома сделал такое неприятное местопребывание для римских правителей, что и Пилат, и его предшественники пользовались этой роскошью лишь несколько недель в году и то потому, что им нельзя было не находиться в иудейской столице на празднествах, на которые стекались огромные толпы народа, во всякое время способного к взрыву беспокойного патриотизма. Вскоре все узнали, что даже роскошные дворцы могут считаться отвратительною резиденциею, если будут построены на вулкане, выбрасывающем лаву.

В этом-то царственном дворце, — куда не входил Иисус ни разу в дни свободы, — началась в трех отделах четвертая часть возмутительного суда, предшествовавшего смерти Спасителя. В ней не было слышно ни пустословия Анны, — ни заклятий Каиафы, для того чтобы исторгнуть признание, ни беззаконного решения синедриона; потому что здесь судья расположен был в пользу подсудимого и старался об Его освобождении — прилагая все силы и всю смелость, какие могли зародиться в слабой и гордой, преступной и робкой душе его, — выражая все сожаление, на которое способна была его запятнанная кровью натура. Этот последний суд был полон сострадания и сильных душевных волнений. Три раза менял он свой вид. Три раза иудеи обвиняли Иисуса и три раза оправдывали римляне. Три раза иудеи отвергали это оправдание, и три раза Пилат, несмотря на неприятные предостережения иудеев, с возрастающею энергиею, с усиливающимся душевным волнением прилагал все свои усилия, все свои способности, чтобы уговорить обвинителей и отпустить жертву на свободу.

1. Предполагая поразить Пилата численностью и высоким званием, торжественная толпа членов синедриона и священников, с самим Каиафой во главе, около семи часов утра, привлекла Иисуса из залы собрания через высокий мост, который находился в долине Тиропэон, в сопровождении всего городского населения, на позорище ангелам и людям[755]. Его вели, как будто окончательно приговоренного уже преступника, со связанными руками и с веревкой на шее, — обстоятельство, с которым, по мнению Василия Великого, связано употребление при богослужении ораря, или епитрахили.

Увидя в очень раннее время такое сборище и приготовясь к встрече какого-нибудь более важного, чем всегда, пасхального возмущения, Пилат вошел в залу суда, куда введен был Иисус, вместе (надо думать) с некоторыми из обвинителей и из наиболее заинтересованных этим делом личностей. Но знатные иерархи иудейские, устраняя себя не от участия в преступлении, а от обрядового осквернения, страшась вопреки положений устного закона войти в дом язычника, а не запятнать себя невинной кровью, не вступили в преторию, чтобы не сделать себя недостойными есть пасху этой же самой ночью. В дурном расположении духа, но с надменностью и почти вынужденным снисхождением к тому, на что смотрел, как на отвратительное суеверие людей низшей породы, Пилат вышел к ним и, ставши под палящими ранними лучами весеннего солнца, окинул взором пышное собрание знаменитого духовенства и буйную чернь необыкновенного народа, который он презирал, как римлянин и как правитель. Заметив возбужденные страсти обвинителей и невыразимо кроткое величие жертвы, он предложил короткий вопрос: в чем вы обвиняете человека сего?[756] Велико было удивление иерархов, когда они увидели, что должны приготовиться к возражениям на открытое сопротивление всем их намерениям. Они ожидали просто позволения убить, предать жертву казни, не установленной еврейским законом, но такой, которую считали наиболее ужасною и проклятою[757], а Пилат намеревался, по-видимому, производить судебный допрос. Желание священников, чтобы Иисус умер крестною смертью, имело особые поводы, внушенные ненавистью и местью. Им хотелось наложить на Его имя и память самое ужасное клеймо бесчестия, сделать римлян соучастниками в ответственности за убийство, уменьшить насколько возможно поводы к народному восстанию. Если бы Он не был злодей, отвечали они неопределенно и дерзко, мы не предали бы Его тебе[758]. Но знание Пилатом, как римлянином, законов, его римский инстинкт пра восудия, его римское презрение к фанатическим убийствам, заставили его отвергнуть неопределенное обвинение и не утверждать такого темного, беспорядочно решения еврейского трибунала. Он не захотел быть палачом, когда не был в деле судьею. Возьмите его вы, отвечал он с гордым презрением, и по закону вашему судите Его[759]. Но они принуждены были сделать унизительное признание, что будучи лишены прав присуждать к казни, они не могут наложить такого наказания, которое могло бы удовлетворить их. Согласно предвечного совета, Христу надлежало умереть не от камней и удушения, наказаний, установленных законом еврейским, а римскою казнью — распятием на кресте, которое внушало евреям невыразимый ужас[760]. С креста должен Он владычествовать, окончив многострадальную жизнь свою особою, мучительнейшею, чем смерть на костре, смертью, которая была бы самым худшим типом всех возможных смертей и самым худшим последствием проклятия, которое снято Им навсегда со всего человечества[761]. Поэтому, отложив покуда в сторону обвинение в богохульстве, которое не сообразовалось с их предположениями, они подняли бурю клевет, в которых можно было различить тройственное обвинение, что Он развращал народ, запрещал платить подати и называл себя царем. Все три обвинения были явным образом ложны; ни в одном из них не было и тени правды. Но так как обвинители не представляли никаких ни доказательств, ни свидетельств, то Пилат, в обращении и речах которого ясно выражалось отвращение и страх, внушаемые ему иудеями, обратил внимание только на последнее и начал допытываться от узника собственного признания, принимавшегося по римским законам за лучшее доказательство. Оставя нетерпеливый синедрион и бешеную толпу, Пилат удалился в залу суда. Один св. Иоанн сохранил для нас этот достопамятный допрос. Одетый не в пышные одежды, рожденный не в царском дворце, Иисус проведен был по великолепной лестнице, по полам из агата и лазури, под золочеными сводами, с резьбою из кедра, расписанного пурпуром, — которыми изукрашен был единственный дворец, оставшийся после великого царя Иудейского. Среди этой роскоши и блеска, Пилат, — заинтересованный, по своей римской натуре, благородством стоявшего перед ним узника, — спросил Его с сожалением и удивлением: Ты царь Иудейский?[762]Ты, жалкий, измученный, гонимый горькой нуждою, бледный, одинокий, покинутый друзьями, истомленный человек, в своем рубище, с связанными руками, с явным следом вражеских оскорблений на лице и на одежде, — Ты, ничем непохожий на гордого и роскошного Ирода, которого жаждущий твоей крови народ признает своим повелителем, Ты ли Царь Иудейский? Перед ним стоял Царь, — царство которого ни Пилат, ни подобные ему люди постигнуть не могут: перед ним была царственность святости, высочайшее самопожертвование… Сказать «нет» значило отступить от истины, сказать «да» — ввести допросчика в ошибку. От себя ли ты говоришь это, произнес Иисус с достоинством, или другие сказали тебе обо мне?[763] Разве Я Иудей? ответил Пилат с презрением, твой народ и первосвященники предали Тебя мне: что Ты сделал? Что сделал Он? — Совершал изумительные чудеса; делал дела милосердия; от Него исходили целительные силы; Он был примером чистоты и невинности. Но, приготовив Пилата до некоторой степени к уразумению ответа, Иисус обратился к первому его вопросу: «да, Он Царь, но не от мира сего; ни один из его служителей не будет подвизаться за Него». И так Ты Царь?[764] повторил Пилат с изумлением. Да! но Царь не в этой стране лжи и тени, а родившийся для свидетельства об истине, и всякий, кто от истины, слушает гласа Его. Истина! Что есть истина?[765] спросил Пилат с нетерпением. Как же ему, — римскому правителю, с его материалистическими взглядами, — поступить с этими туманными отвлечениями? Какое отношение имеют грезы к вопросу о жизни и смерти? Разве это не галлюцинация? Разве это не волшебная страна туманных фантазий? Отложив в сторону спор об истине, Пилат был глубоко тронут узником. Юридическая сноровка, судейский инстинкт, знакомство с человеческой природой, которые предоставляли ему возможность постигать до некоторой степени характеры людей, доказывали, что Иисус был не только совершенно невинен, но бесконечно благороднее и лучше его бешеных пустосвятов-обвинителей. Забывая, как ни на чем, по его мнению, не основанную идею о неземном царстве, он видел в узнике только невинного, одаренного высокою душою мечтателя. Поэтому, не выводя Иисуса, он вышел один к иудеям и произнес первое выразительное и полное оправдание: я никакой вины не нахожу в Нем.

2. Это торжественно высказанное слово только увеличило злобу врагов, только сильнее раздуло ее пламя[766]. После всех этих мероприятий и присуждений, после бессонной ночи, клятвопреступлений и оскорблений, они никак не думали проиграть дело через вмешательство язычников, от которых ожидали более строгого обвинения. Неужели эта жертва, которую держали теперь крепко в своих когтях, ускользнет от первосвященников и старейшин, вследствие презрения к ним или жалости к узнику дерзкого язычника? Это было бы невыносимо. Громко кричали они, настаивая, что Иисус возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от Галилеи до сего места.

Среди смешанных, буйных восклицаний, практичное ухо Пилата уловило слово «Галилея». Он понял, что эта местность была главным местом учения Иисусова. Торопясь поскорее развязаться с неприятным делом, он предположил ловким ударом хитрой политики отделаться от тягостного для него суда, избавить себя от неприятного решения и оказать неожиданную вежливость ненавистному галилейскому тетрарху, который, по обычаю, прибыл в Иерусалим, — будто бы для совершения Пасхи, а в действительности, чтобы угодить своим подданным и самому насладиться впечатлениями и веселостями, которые предоставляло в это время сгущенное население столицы. Радуясь втайне, что может омыть руки от этой тяжелой ответственности, Пилат послал Иисуса к Ироду Антипе, который, вероятно, занимал древний дворец князей Асмонеев, — царскую резиденцию в Иерусалиме, — пока заменил другим, более роскошным, построенным его расточительным отцом. Таким образом, еще раз повлекли утомленного страдальца по тесным от народа улицам, среди насмешливой и беснующейся черни.

Мы имели еще прежде случай видеть Ирода Антипу. Во всей истории, из всей ее портретной галереи, нельзя указать ни на один портрет противнее этого злобного, распущенного иудейского саддукея, ничтожного царька, погрязшего в крови и развращении. Единственно только об нем об одном во всю свою жизнь Спаситель выразился прямо с презрением. Суеверие и неверие идут рука об руку; заклятые атеисты веровали в предсказания чародеев и неверующие в Бога веруют в богов. Антипу больше всего утешило то, что он видит Иисуса. Давно хотелось ему этого по слухам, которые об Нем ходили, и убийца пророков надеялся, что Иисус, из уважения к его царскому званию, разгонит каким-нибудь чудом его зевоту, удовлетворит его любопытство. Он Его приветствовал, расспрашивал, но получил односложный ответ. Иисус выслушал все его вопросы с величественным молчанием. Позорно отвечать такому человеку, который насмешку считал добродетелью. И действительно, тотчас же через тонкую наклейку поверхностного образования выступила наружу вся природная дикость и грубость Антипы. Ирод с своими коварными любимцами уничижил Его и наругался над Ним. Издеваясь над Его невинностью и бедностью, пустой и злобный властелин, одевши Иисуса в блестящие праздничные одежды, не удовлетворился жестокими оскорблениями, не отпустил Его, а в этих самых одеждах отослал обратно к прокуратору, с которым теперь примирился после долгой и упорной вражды, и таким образом возложил на других всю дальнейшую ответственность за исход допросов. Как первосвященники и книжники, стоя около Иродова трона, не умоляли его совершить новое, отвратительнейшее прежнего убийство, вследствие их усиленных обвинений, но Антипа ясным образом показал им, что считает их обвинения неосновательными и обращает в шутку. Таково было вторичное издевательство над Иисусом, как над первосвященником и пророком, таков был пятый допрос и второе Его оправдание.

3. Представ снова перед неприятно пораженным и колеблющимся правителем, Иисус подвергнут был шестому, последнему допросу, который был возмутительнее всех прочих. Настало время Пилату действовать с полным и справедливым убеждением и спасти себя от пролития неповинной крови. Он вышел, сел на великолепно украшенное бима[767], может быть, золотой престол Архелая, помещенный на возвышенном месте, сложенном из разноцветного мрамора, и, собрав около себя священников, членов синедриона и народ, сказал, что хотя они привели к нему Иисуса как председателя мятежа и восстания; но что он, их римский правитель, после полного и тщательного исследования, нашел узника положительно невинным в возводимых на Него преступлениях; что их природный государь Антипа, к которому узник был послан, пришел к такому же убеждению, что Иисус не совершил ничего достойного казни. Для Пилата являлся сам собою счастливый случай доказать величие императорского правосудия, объявить Иисуса невинным и отпустить Его на свободу. Но в этом-то именно он колебался и медлил. Мысль о другом восстании стояла перед ним, как ночной призрак. Он действовал полумерами и страшился поднять мятеж между опасными сектантами. Чтобы не выставлять напоказ всей несправедливости их обвинений, он решился наказать Иисуса публичным осмеянием и, возбудивши к нему презрение, этим самым уничтожить все Его влияние на народ; одним словом, представивши Его пред ними в смешном виде, отпустить на свободу. Возможность к этому подавал особый, существовавший в то время в Иудее обычай[768]. Как он, так и народ одновременно без подстрекательств вздумали, что, по случаю праздника, в виде пасхального дара, всегда освобождался один из осужденных преступников. Пилат предложил сделать оправдание Иисусово не вследствие неуместной справедливости, а вследствие искусственного снисхождения.

Поступая таким образом, согласно внутреннего чувства справедливости и против воли уступая лучшим прерогативам своей власти, Пилат действовал вопреки сделанному ему уже из Рима предостережению[769]. Чувство, сильнейшее рассудка, которое овладело им, при виде молчаливого узника со склоненною вниз головою, заставило прокуратора забыть о последствиях нарушения предостережения. Для подкрепления же его решимости и предупреждения очевидного нарушения правосудия получено было им новое торжественное предостережение, которое для римлянина, помнившего убийство Цезаря и сон Кальпурнии, могло показаться предостережением, полученным от самих богов. Жена Пилата Клавдия Прокула (имя, которое читается в Евангелии Никодима, называющего ее прозелиткой), во время заседания мужа в суде прислала публично вестника с извещением, что в утренние часы, когда сны, пр убеждениям римлян, считались обыкновенно правдивыми[770], она видела тревожный и грустный сон относительно этого праведника. Будучи смелее, чем муж, она гласно просила избавить Иисуса от притеснения.

С радостью, с истинной радостью Пилат готов был оказать милость и правосудие, повинуясь и собственным предчувствиям, и запрещениям таинственного сонного видения. С радостью, уступая даже худшим и более низким инстинктам, он пошел бы наперекор эти завистливым и ненавистным фанатикам, которые, как ему было известно, жаждали упиться невинной кровью. Для многих из них возмущения были насущным хлебом, и он положительно знал, что их обвинения Иисуса в этом преступлении были чистой выдумкой, а лицемерие их только увеличивало его нисколько не скрываемое презрение. Если бы он смел высказать громко собственные убеждения, он выгнал бы их вон из суда со всею надменною беззаботливостью Галлия; но Пилат чувствовал за собой преступление, а преступление робко, робость же есть слабость. Собственные его жестокости, собиравшие наказание над его головою, вынуждали его умерить свою жалость и прибавить к прежним преступлениям еще гнуснейшее. Ему известно было, что над головой его тяготели справедливые и важные жалобы. Разве не просила об отмщении кровь оскорбленных и угнетенных им самарян, — кровь множества иудеев, убитых руками переодетых воинов, — кровь галилеян, которую он смешал с кровью их жертв? И теперь могла угрожать ему посылка в Рим послов с жалобами, и теперь грозила опасность, если при таком подозрительном деле, как обвинение в притязаниях на царство он поднимет возмущение в народе, тогда как его прямою обязанностью было, в интересах римского народа, предупреждать мятеж всякими средствами. Чтобы допустить к поднятию новой, по-видимому, очень важной смуты, надо было иметь гораздо больше смелости, чем просто сделать уступку страстям, которая может быть всегда оправдана необходимостью политической.

Политические интриги лишали его рассудка и не давали возможности привести в исполнение его желаний. Страх наказания за прошлые деяния заставлял его уклониться от пути справедливости. Подстрекаемый священниками и членами синедриона, народ шумно требовал пасхального дара, о котором Пилат напомнил, но, действуя таким образом, иудеи не скрывали злобной ненависти к Спасителю. Потому что, приходя в бешенство от вымышленной мятежности Того, кто был вполне послушен и кроток, они кричали об освобождении человека, которого мятежнические действия были ознаменованы разбоем и убийством. Ненавидя невинного, они полюбили преступника и требовали от прокуратора милости не Иисусу из Назарета, но человеку, которого, как читаем у Оригена, по странному стечению обстоятельств, звали тоже Иисусом, — Иисусом Вар-Авва, который не только называл себя ложно Мессиею, но был предводителем восстания, разбойником и убийцей. Видно уже суждено было, чтобы те, которые избрали отвратительного саддукея своим первосвященником, прелюбодейного идумеянина — своим господином и царем, предпочли своему Мессии кровожадного разбойника!

Немудрено, что Варавва был тоже приведен туда, так что Иисус, закоснелый убийца, и Иисус, чистейший Искупитель мира, стояли рядом перед этим верховным судилищем[771]. Народ, поддерживаемый своими священниками, кричал об освобождении мятежника и разбойника: на него указывали все руки, за него был общий голос, а за человека святого, безгрешного, непорочного, в честь которого пять дней тому назад слышались тысячеголосные «Осанна», не произнесено ни одного слова сожаления. Он был презрен и умален пред людьми[772].

С умыслом предложивши вопрос, Пилате гневом и негодованием услыхал об их добровольном выборе, а затем, обращаясь к ним с презрительною насмешкою, которая не послужила к пользе, но еще более раздражила мятежников, он прибавил: что же хотите, чтобы я сделал с тем, кого вы называете Царем Иудейским[773]? Они прервали его бешеным криком: распни, распни Его! Пилат настаивал упорно, но с каждым разом слабее, потому что даже римский правитель, даже человек, знавший за собой менее преступлений, чем Пилат, не мог бы слышать без робости неистовых беснований восточной черни. Какое же зло сделал вам Он?[774]? твердил Пилат, Я ничего достой ного смерти не нашел в Нем. И так наказав Его отпущу? Но колебание было бесполезно. Оно выдавало только внутреннее пристрашное состояние духа прокуратора и предоставляло иудеям наибольшую возможность к требованию. Воздух постоянно оглашался усилившимися криками: смерть Ему, а отпусти нам Варавву. Распни! Распни!

Уступив буре, Пилат отпустил Варавву, а Иисуса предал на бичевание, — слово, которое показывает, что употреблялись не розги (тем более что Пилат не имел ликторов), но орудие вроде кнута[775]. Казнь эта стерлась с лица земли христианской верой, поселившей в людях сострадание к человечеству, но тогда она была предварительным наказанием пред распятием и другими видами смертной казни, наказанием до того ужасным, что при одном воспоминании возмущается сердце. Несчастного страдальца раздевали донага, привязывали за руки в наклонном положении к столбу и по туго натянутым спинным нервам сыпались удары кожаным хвостом кнута, снабженного зазубренными наконечниками из кости или из кожи. Удары эти иногда падали как попало, иногда наносились умышленно, с варварской жестокостью, по лицу и по глазам[776]. При таком возмутительном наказании раздираемая на части жертва обыкновенно лишалась чувств, а иногда и умирала. Невыносимые терзания и нервное раздражение были исходом подобной казни, по большей части кончавшейся смертью. Но не будем останавливаться долее на этой возмутительной жестокости, от которой сжимается и надрывается сердце; прибавим, только, что непосредственно за нею последовало третье горчайшее посмеяние над Христом, как над Царем.

Между образованными народами принимаются все меры для того, чтобы избавить осужденного на смерть от всяких ненужных страданий, но у римлян всем случаям смертной казни предшествовали оскорбления и насмешки[777]. Эти «насмешки проходящих», о которых читаем у Тацита были, по-видимому, в общем употреблении. Само собою разумеется, что подобный обычай представлял образчик самой отвратительной и унизительной людской злобы, которая тешилась прибавлением к пыткам пыток, чувствовала нечеловеческое удовольствие в насмешках над терзаниями других, хотя бы людей совершенно невинных. Вид мучений приятен только душам низким. Отвратительные солдаты из претории, — не римляне, которые могли бы более сочувствовать молчаливому страдальцу, но по большой части наемные оборыши и подонки из провинций, — повели Иисуса в караульню и там издевались над Царем, которого пытали[778]. Радость иметь в своей власти иудея по рождению, непорочного по жизни и благородного по происхождению, только усиливала жестокости. Удобный случай прервать каким-нибудь развлечением грубое однообразие праздной жизни собрал всю когорту, которая была освобождена для того, чтобы быть свидетельницей возмутительной забавы. В виду бесчувственных солдат, стражники совершили всю церемонию насмешливого коронования, облачения и принесения поздравлений Царю. На главу Иисуса они, наподобие императорских лавров, возложили венок из колючих тернов; в связанные и ослабевшие руки, вместо скипетра, вложили камышовую трость; с Его истерзанных, окровавленных плеч сорвали одежду, надетую на Него в насмешку Иродом и теперь пропитанную кровью, и одели в багряницу, — нечто вроде старого полевого солдатского плаща, с пурпуровой каймой, из преторского гардероба. С притворной торжественностью пристегнули они этот плащ к левому плечу блестящей застежкой, и затем каждый, ради насмешки, кланялся Ему, стоя на коленях; каждый плевал на Него нечистым ртом; каждый наносил Ему удар по голове тростниковым скипетром, находившимся в Его связанных руках; каждый проходил перед Ним с насмешливым приветствием: радуйся, царь Иудейский!

Но Пилат все суде не отчаивался, желал, надеялся и старался спасти Иисуса[779]. Он обратил ужасное бичевание не в предварительные истязания пред распятием, но в допрос посредством пыток, которые не могли исторгнуть никакого признания. Однако же и тогда, когда Иисус, возвратившись назад, стоял возле правителя, с мученическим видом, с кровавыми пятнами на зеленом венке, с знаками ударов и заплеваний на всем теле, с истомой предсмертных мучений на закрывающихся глазах, в плаще из поношенной багряницы, терявшей свой цвет при виде окровавленной спины, даже и тогда, во время самого крайнего унижения, богоподобное величие святого спокойствия и благость сияли в Его святом лике и взорах и вырвали у Пилата невольное восклицание, которое приводит в восторг миллионы сердец:

Се, человек!

Но в иудеях оно выдало только сильнейший взрыв оскорбления. Распни! распни[780]! раздавалось отовсюду. Один вид этого Страдальца, покрытого невыразимым стыдом и позором, по-видимому, только разжигал их злобу. Напрасно языческие воины обращались к состраданию еврейских священников; ни одно сердце не забилось ответной жалостью, ни один голос не прервал однообразных криков раепни Его, — этого завывающего припева дикой «литургии смерти». Проливая кровь, как воду, на поле сражения, в открытом и тайном убийстве, римляне могли притупить свои сердечные чувства, но холоднее и тверже их было сердце этих мелочных лицемеров и преданных миру священников. Возьмите Его вы, и распните, — сказал Пилат с отвращением, — ибо я не нахожу в Нем айны. Какое потворство со стороны судьи-римлянина! «Насколько я вижу, он вполне невинен; но если вы хотите распять Его, то возьмите и распните. Я не могу утвердить такого решения, но готов потворствовать нарушению закона». Однако ж и этот преступный изворот не был ему дозволен. Сатана требовал от своих слуг безусловного согласия на совершение преступления, собственноручной подписи их добровольного согласия. Евреи желали и добивались не немого потворство, но решительного определения. Они чувствовали свою силу, очень хорошо понимая, что запятнанный кровью правитель не смеет действовать вопреки их воле. Им известно было, что римская политика снисходительна на уступки к местным предрассудкам. В разгаре страстей, смело разрешая политические вопросы и заявляя свои лицемерные претензии, они только кричали мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим[781].

«Сын Божий»? Эта мысль не была так странна для язычника, как для иудея. Пилат не слыхал еще, что Иисус есть Сын Божий. Это роковое слово поразило его и, как новое несчастное предзнаменование, заставило трепетать за преступление, которое приходилось ему совершить, вследствие страха от сознания прежней преступности[782]. Оставляя снова шумевший народ, он взял Иисуса в залу суда и спросил с удивлением: откуда Ты? Увы! поздний вопрос! Жестоко и несправедливо поступал Пилат. Для него было довольно сказанного прежде, а с дикими зверями, которые только бесновались от этого, говорить было нечего. Иисус не дал никакого ответа. Мне ли не отвечаешь? воскликнул злобно Пилат. Не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя? Ужели власть? А разве ничего не значит справедливость? Ничего не значит истина? Ничего не значит невинность? Ничего не значит совесть? В действительности, Пилат не имел такой власти. Даже в смысле произвола тирана, это было хвастовство, потому что, собственно говоря, «несмел ничего сделать». Но Иисус сжалился над безнадежным заблуждением человека, преступные действия которого из правителя сделали раба. Без насмешек и возражений, а, напротив, скорее смягчая, чем усиливая преступность своего судьи, Иисус отвечал кротко: ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; почему более греха на том, кто предал Меня тебе. «Ты совершаешь ужасное преступление, но Иуда, Анна, Каиафа, эти священники и иудеи должны подвергнуться большему, чем ты, осуждению». Таким образом, с беспредельным достоинством и с беспредельной благостью Иисус осудил своего судью. Молча, признавая превосходство над собою связанной и истерзанной жертвы, в глубине души своей Пилат понимал истину этих слов. Все, что осталось в душе его еще неиспорченного гордостью и жестокостью, отозвалось на эти спокойные слова Сына Божия. Иисус осудил его за грех, однако Пплат не только не оскорбился, но почувствовал большее благоговение к таинственному Существу, которого крайняя слабость казалась выше и величественнее, чем величайшая сила. С этого времени Пилат еще более заботился о том, чтобы спасти Иисуса[783]. Сознавая вполне, что произведет смятение, он в третий и последний раз вошел на судейское место и сделал еще одно отчаянное усилие. Он вывел Иисуса и, указывая на Него, когда Он в немом страдании спокойно стоял на блестящем Гаивафа, или Лифостротоне (мозаичном полу), превыше всех зверских народных движений, с убеждением: се, Царь ваш! Но для иудеев название их царя, приписываемое истерзанному, поруганному Страдальцу, звучало обидной насмешкой. Зловещий ропот начал пробегать в толпе между неистовым и бешеными криками: Распни! Распни![784]. Было уже девять часов[785], и почти три часа злобно ревела толпа в ожидании решения (разность во времени у евангелистов Иоанна и Марка объясняется тем, что греческое число (три), вероятно, при переписке заменено (6). Среди гневных криков народа стало уже по временам слышаться имя Кесаря. Царя ли вашего распну[786], — возразил Пилат раздражительно. Нет у нас царя, кроме Кесаря[787], отвечали саддукеи и священники, забывая национальность и мессианские надежды. Если отпустишь Его, — ты недруг Кесарю: всякий, делающий себя царем, противник Кесарю. Пилат затрепетал при этом страшном имени. Оно было для него словом заклинания, чтилось им выше всего. В голове его мелькнула мысль об обвинении в оскорблении императора, — обвинении, при котором блекли все прочие; потому что оно влекло за собой обыкновенно конфискацию имения и пытку, было причиной ужасных кровопролитий на улицах Рима. Ему пришел на мысль старый, похмурый император Тинерий, который в настоящее время в Капрес таил в своем сердце мстительные виды и ядовитые подозрения, который бесновался нечеловечески кровожадной злобой за измену одного из своих друзей и министров Сеяна, предоставившего Пилату его настоящее место и звание. А среди этой черни мог найтись какой-нибудь тайный доносчик! Пораженный ужасом, несправедливый судья, повинуясь собственному страху, сознательно передал невинную жертву на смертные муки.

Прежние частые нарушения закона не давали ему возможности, несмотря на все желание, довершить этого единственного справедливого в его жизни дела: убив в себе прежде чувство жалости, нынче он не смел насладиться сладким чувством сострадания; злоупотребляя прежде властью, он оказывался теперь неспособным приложить ее хоть однажды к стороне правой. Самый грех стал для него наказанием и наслаждение пороками обратилось в орудие пытки. Освобождая Варавву и осуждая Иисуса, ужели он забыл, ужели он с упреком совести не вспомнил про закон «двенадцати таблиц»[788]: не должно слушать пустого народного голоса, который желает оправдать виновного или осудить невинного»! Может быть, все это и было так: по крайней мере, совесть его не была спокойна. И вот он в этот самый момент или немного поранее придумал торжественный фарс, чтобы очистить свою совесть от преступления[789]. Приказавши принести воды, он умыл руки перед народом, сказавши: не виновен я в крови праведника сего: смотрите вы. Ужели он думал, что смоет преступление? Он умыл руки, но не надо ли было омыть сердце? Ответом на это был самый изумительный, самый отвратительный и самый замечательный крик из всех тех, которые передает нам история! Кровь Его на нас и на детях наших, завопили иудеи с их старейшинами и книжниками. Надо было уступить требованию. Неохотно высказана была Пилатом формула осуждения: «иди к кресту!»; неохотно отпустил он с ними Иисуса, предав Его на распятие[790].

Но заметьте историческое отмщение! Не пала ли кровь Его на них и на детей их? не пала ли она еще тяжелее на соприкасавшихся к этому страшному событию. Прежде чем невинный Страдалец испустил дух, Иуда умер среди ужасов гнусного самоубийства. Каиафа на следующий год потерял первосвященство. Ирод умер в унижении и ссылке. Вскоре после события лишенный прокураторства Пилат, усталый от неудач, кончил дни свои в изгнании самоубийством, оставив после себя недоброе имя. Дом Анны в следующем же колене был разорен бешеной толпой, которая влачила сына его по улицам, бичевала и била до тех пор, пока умер. Некоторые из участвовавших и бывших свидетелями зрелища этого дня и тысячи их детей, участвовали и были свидетелями продолжительных жестокостей осады Иерусалима, подобной которой по невыразимым ужасам не существует в истории. «Мы не имеем царя, кроме Кесаря». Оставляя на время только фантастическую тень местной, ничтожной царской власти, кесари один за другим оскорбляли, тиранизировали, грабили и угнетали Иудею до тех пор, пока не восстал дикий мятеж против того самого кесаря, которого сами признавали единственным своим государем, и пока один из этих желанных кесарей не смешал пепел от сожженного и оскверненного храма с кровью лучших его защитников. Они принудили римлян распять Христа, хотя эту казнь считали самою позорною; римляне распинали их самих и детей их мириадами вне иерусалимских стен, пока не достало места и дерева для крестов, пока солдаты не истощили всей своей плодовитой изобретательности на измышление новых жестокостей для нанесения наиболее оскорбительной смерти. Они дали тридцать сребреников за кровь их Спасителя и сами были продаваемы тысячами за меньшую цену. Они предпочли Варавву Мессии, и для них не стало Мессии: меч убийцы уничтожил последних представителей их национальности. Они приняли на себя вину крови: кровью облиты последние страницы их истории, и с той поры из века в век кровь эта проливалась с неописанной жестокостью. Пусть кто хочет видит в подобных этим событиях неважные исторические перевороты: но в истории нет ничего неважного для того, кто смотрит на нее, как на голос Божий, возвещающий людскую судьбу. Пусть человек придает или не придает значения подобным событиям, но разве слепой не увидит, что вместе с Христовой смертью положена была секира на корень бесплодного дерева еврейской национальности, ’’Иерусалим с бесчетными каменными пещерами и простирающимися в бесконечную даль надгробными памятниками и гробницами» стал немного больше, чем Альцедама, поле крови, поле горшечника для погребения странников. Кровавый грех, как знак Каинов, на челе этой расы взывал об отмщении и будет взывать всегда, пока не омоется этою самою кровью. Потому что, на основании законов милосердия Божия, кровь Иисусова пролита даже и за тех, которые ее проливали; замирающий, предсмертный голос дышал состраданием к убийцам. Да будет же кровь эта чистительною и для них! Да будет услышана эта молитва Искупителя!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.