Кончина Преосвященного епископа Игнатия [1373 ]
Кончина
Преосвященного
епископа Игнатия [1373]
Еще в 1864 году Преосвященный Игнатий писал к одному из преданнейших детей своих духовных, которые, посетив его на Бабайках, были поражены переменою, совершившеюся в нем. Видно уже было, что он не жилец на земле. Все привыкли видеть его великолепным Архимандритом, величественным Архиереем, и вот перед ними предстоял согбенный старец с белоснежными волосами, с младенческим выражением в глазах, с тихим, кротким голосом. «Не бойтесь, — писал он после этого к одному из посетивших его тогда, — я не умру до тех пор, пока не окончу дела своего служения человечеству и не передам ему слов истины, хотя действительно так ослабел и изнемог в телесных силах, как это вам кажется».
1867 г. 21 апреля привезен был из Ярославля посланный по почте тюк с двумя последними частями его сочинений. Когда раскрыли посылку и подали ему книги, он перекрестился и сказал: «Слава Богу! снято с меня это иго!» — но не стал уже разбирать и раздавать книги, сказав: «Оставить это до приезда брата, Петра Александровича».
В то же время написал он к тому же лицу, еще прежде извещавшему его об окончании печатания книг: «Слава Богу! Благодарю всех вас, потрудившихся в этом деле! Силы мои, видимо, оскудевают; грудь и спина так болят, что не позволяют уже заниматься письменными занятиями. Да и пора уже оставить письменные дела, чтобы всецело предаться делу приуготовления себя к переходу в вечность».
30 апреля. Преосвященный Игнатий встал, по обыкновению, в шесть часов утра; после ранней обедни выпил две чашки чаю и не приказал входить к нему до девяти часов. Впрочем, в этом приказании для служащих при нем не было ничего особенного, так как отдавна уже оставляли его в эти часы одного, ибо всем было известно, что он это время особенно посвящал молитве и письменным занятиям.
Спустя немного времени кто-то из братии пришел с просьбою доложить Его Преосвященству, что он явился по делу. Келейник Васенька, как называл его Преосвященный, не посмел отказать и вошел к Владыке. Было около девяти часов утра; ударили в колокол к поздней обедне.
На зов келейника не последовало никакого ответа. Он подошел ближе — смотрит: Преосвященный, склонив голову на левую руку и держа в правой канонник, лежит, как бы углубленный в чтение. Келейник еще раз позвал его и, наклонившись к нему, увидел, что глаза Святителя устремлены неподвижно. Испуганный, он бросился за архимандритом и казначеем. Прибежав и видя Преосвященного светлым и спокойным, с наложенным пальцем на третьей утренней молитве, как бы в размышлении о сейчас прочитанном, они подумали, что ему сделалось только дурно; давали ему нюхать спирт и терли виски одеколоном. Но светлая душа отошла уже к Предвечному Свету, оставив отблеск света на лице того, кто с юных лет жил жизнию Света Истины и при конце дней своих, всецело посвященных Богу, все еще полагал, что ему только «пора начать дело приуготовления себя к переходу в вечность»…
Быстро разнеслась в обители весть о кончине Старца благодатного, Святителя милостивого… Братия поражена была таким неожиданным событием. Еще вчера поучал он их словами жизни вечной, нимало не жалуясь на свои страдания, и хотя был скуден телесными силами, но так был бодр и мощен духом, с такою щедростию изливал богатство благодати на всех, стремившихся к Богу, — и вдруг пред ними бездыханное тело их отца, учителя и защитника…
И стали вспоминать братия предшествовавшие, но не уразуменные ими знамения близкой его кончины. В один из дней Страстной Седмицы приходит к нему утром один из любимейших учеников его, о. архимандрит Иустин, и, пораженный необыкновенно светлым и радостным выражением его лица, говорит ему: «Видно, Владыко, Вы очень хорошо провели эту ночь, что у Вас такой бодрый вид!» «У меня, батюшка, — отвечал он с тихою радостию, — был сегодня маленький удар. Я чувствую себя очень легко и хорошо». «Не послать ли за доктором?» — спросил архимандрит. «Нет, не надо», — отвечал Владыка. В среду, 25-го апреля, повторилось то же. Отец архимандрит, удивленный необыкновенным спокойствием, выражавшимся на его лице, сделал тот же вопрос. «Да, — отвечал Владыка, — со мною был сегодня опять маленький удар, самый легенький удар, еще слабее того. — И затем повторил еще несколько раз: — Мне так легко, так весело! Я давно уже не чувствовал себя так хорошо».
Что это за таинственные удары — Бог один знает. Во всяком случае, из последствий их видно, что это были не те удары, которые сопровождаются расстройством организма и сокращают деятельность душевную. Святителю было от них «хорошо, легко и весело». Не были ли то откровения ему свыше, ихже око не виде, ухо не слыша и на сердце человеку не взыдоша [1374]. Святитель Божий скрыл их под иносказательным словом, боясь, чтобы, вопреки заповеди Писания, не стали блажити его прежде смерти. Он во всю жизнь свою не боялся суда людского и веселился духом, когда этот суд произносил строгие и неосмотрительные приговоры над ним как над величайшим грешником; но он пугался всегда, когда начинали прославлять его.
В пятницу, 27 апреля, Преосвященный просил одного из близких учеников своих потереть ему ноги сосновым маслом и потом сказал: «Благодарю тебя, что потрудился для меня. Это уже в последний раз». — «Почему же в последний? Разве Вам не нравится, Владыко?» — «Нет, не потому, а потому что дни мои изочтены».
Брату своему и своим приближенным он еще прежде отдавал приказание, что как скоро заметят, что наступает его кончина, — оставить его одного, не мешать ему и не давать знать родным о том ранее его смерти. Только теперь стало понятно, почему он удалил любимейшего своего брата в Петербург, почему там встретились ему непредвиденные препятствия заранее возвратиться на Бабайки и принять последний вздох и благословение всем сердцем и душою благоговейно чтимого брата-Святителя. Сам Господь так устроил по желанию верного раба Своего!..
Окружавшие его ученики говорили, что до последней минуты все вокруг него и в нем самом было так тихо, так просто, что никому и в голову не приходило, что с ним делается что-то необыкновенное. Особенно поражало их неизреченное милосердие, смирение и снисходительность в последние дни его жизни. И всегда он был снисходителен, милостив и смирен — это уж отличительная черта его характера, — но в последнее время любовь и смирение разливались вокруг него такими потоками, что потрясали души окружавших его и заставляли их как будто бояться чего-то.
Накануне своей кончины он писал еще. Вот эти драгоценные строки незабвенного Святителя.
«Нет во мне свидетельства жизни, которая бы всецело заключалась во мне самом; я подвергаюсь совершенному иссякновению жизненной силы в теле моем. Я умираю.
Не только бренное тело мое подчинено смерти, но самая душа моя не имеет в себе условия жизни нерушимой; научает меня этому Священное Предание Церкви Православной.
Душе, равно и Ангелам, даровано бессмертие Богом; оно не их собственность, но их естественная принадлежность.
Тело для поддержания жизни своей нуждается в питании воздухом и произведениями земли. Душа, чтоб поддержать и сохранить в себе бессмертие свое, нуждается в таинственном действии на себя Божественной Десницы.
Кто я? Явление? Но я чувствую существование мое. Многие годы размышлял некто [1375] об ответе удовлетворительном на предложенный вопрос, размышляя, углубляясь в самовоззрение при свете светильника Духа Божия. Многолетним размышлением он приведен был к следующему относительному определению человека: «Человек — отблеск Существа и заимствует от этого Существа характер Существа» [1376]. Бог, Единый Сый [1377], отражается в жизни человека. Так изображает себя солнце в чистой дождевой капле. В дождевой капле мы видим солнце; но то, что видим в ней, — не солнце. Солнце там — на высоте недосягаемой». Это, повторяем, было писано покойным накануне его кончины; а вот что писал он в самый день своей кончины.
«Что — душа моя? Что — тело мое? Что — ум мой? Что — чувства тела? Что — силы души и тела? Что — жизнь?.. Вопросы неразрешенные, вопросы неразрешимые. В течение тысячелетий род человеческий приступал к обсуждению этих вопросов, усиливался разрешить их и отступал от них, убеждаясь в их неразрешимости. Что может быть знакомее нам нашего тела? Имея чувства, оно подвергается действию всех этих чувств: познание о теле должно быть самым удовлетворительным как приобретаемое и разумом, и чувством. Оно точно таково в отношении к познаниям о душе, о ее свойствах и силах, о предметах, не подверженных чувствам тела…»
На этом слове остановился Владыка. Как видно, он изнемог и для отдохновения стал молиться [1378].
В последние годы своей жизни, на покое в Николо-Бабаевском монастыре, Преосвященный мало спал, никогда не раздевался и, как верный раб Божий, бодрствовал на всякий час дня и ночи, готовый встретить Господа своего. И застал Он его бодрым на молитве и верным на службе заблуждающему человечеству.
Трое суток стояло тело Святителя в келлии его, жарко натопленной, оставаясь без изменения, и до того было привлекательно, что никому не хотелось отойти от него: всем хотелось насмотреться на это прекрасное лицо, на котором почивала светлая и святая дума. На четвертые сутки тело почившего было перенесено в холодную Никольскую церковь. К вечеру лицо и руки его стали пухнуть, не теряя своей белизны; на шестые сутки опухоль опала и только ногти посинели. Запаха не было никакого. Он лежал в белом облачении, в том самом, в котором совершал в последний раз Божественную Литургию в Светлое Христово Воскресение и в понедельник Светлой Седмицы.
Духовное завещание оставлено им на имя брата своего Петра Александровича, которому, как драгоценнейшее сокровище свое, поручил он и присных учеников своих. Вещественного наследства осталось у него семь копеек да долгу семьдесят рублей. Перед кончиною своею он поручился за одного бедняка, который не в состоянии был уплатить долга и прибегнул к милосердию Пастыря.
Преосвященный оставил записку к брату, которою он просил получить за него пенсию за два последние месяца, уплатить долг, а остальное раздать бедным друзьям своим.
Все время вокруг гроба почившего Святителя теснились многочисленные почитатели его, ученики, духовные дети и крестьяне сел и деревень. В день погребения монастырский двор был весь покрыт народом, не менее пяти тысяч человек. Повсюду слышались плач и стоны. «Кто-то теперь будет нашим благодетелем! — говорили в толпе. — Кто-то теперь помилосердствует о нас! Кто исцелит наши болезни! Кто помолится о нас!..» Все дни стояла погода дурная; но в день погребения хоть и холодно было, но солнце светило ярко.
Отпевание усопшего до того было отрадно, что скорее походило на какое-то торжество, чем на погребение. Невольно припоминались слова усопшего, оставшиеся в его бессмертных творениях: «Можно узнать, что тело умершего под благодатию, если окружающие чувствуют отраду».
Тело Святителя обнесено было вокруг собора и опущено в землю в малой больничной церкви у левого клироса при радостном пении «Христос Воскресе».
Это происходило 5-го мая, в Неделю жен-мироносиц. После погребения брат почившего Святителя и близкие к нему вошли в келлию его, до сих пор запечатанную. Торжественно прозвучала заупокойная лития в этой тихой келлии, в которой Старец-подвижник почти безвыходно провел последние шесть лет своей жизни в заботах о своей душе и служении нужде бедствующему человечеству.
Усопший Святитель занимал только две комнаты: одну в три окна, а другую в два, служившую ему и спальнею, и кабинетом. Все поражало здесь высокою простотою и изящною бедностью. Между двумя окнами стояла просторная этажерка, на полках которой лежали в огромном количестве и в два ряда тетради, написанные изящным его почерком и изготовленные еще на другие два тома. В углу комнаты киот с образами; перед ним лампада. Прямо против дверей — высокие шкафы почти вдоль всей стены, наполненные драгоценными творениями писателей духовных, на языках: греческом, латинском, славянском, русском, французском, немецком и итальянском [1379]. Вдоль смежной с нею стены — простая деревянная кровать с высокими деревянными же стенками с трех сторон; на ней немягкое ложе. Перед кроватью, как раз перед глазами лежавшего, на стене икона Божией Матери, с которою он не расставался никогда. Далее, у печки, две низенькие вешалки; на них ветхие его одежды, которые он всегда носил; из них были и такие, которые еще помнят Сергиеву пустынь; поновее же и получше находились в другой комнате; последние он начал раздавать задолго до кончины своей. За дверьми, под образом Божией Матери, простое кожаное кресло, ветхое и истертое; на нем-то писал он вдохновенные свои страницы. Перед креслами — большой, широкий деревянный стол, ничем не покрытый; на столе в удивительном порядке лежали все письменные принадлежности: налево разложены тетрадками исписанные уже листы — все один, как другой, точно фотографические снимки; посреди чернильница; сбоку несколько изящно очинённых перьев. Направо коробочка с сургучом, перьями, ножичек, чернила; ближе — груда писем, написанных в последние дни, запечатанных, надписанных собственною его рукою и приготовленных к отправке на почту [1380]. Посредине, перед креслом, последние написанные им листы, а сверху страница предсмертная, дописанная до половины; на обороте ее то, что было написано накануне кончины. Долго присматриваясь к последним строкам знакомой руки, мы, духовные дети его, стояли умиленные и пораженные. Тот же дивный, ровный, изящный почерк его юношеских лет! Ни одной удлиненной буквы, ни малейшей лишней черты, ни помарок, ни описок от рассеянности или поспешности. У последней страницы лежало перо, писавшее последние строки.
Бесчисленное множество писем его, писанных к разным лицам, заключают в себе драгоценные сокровища Святоотеческих наставлений и духовных заметок. Нет сомнения, что по строгом разборе их почитатели памяти усопшего Архипастыря увидят их в печати.
Санкт-Петербург, 1867.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.