8. ГОД ВЕЛИКОГО ИСПЫТАНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8. ГОД ВЕЛИКОГО ИСПЫТАНИЯ

Следующая глава «Жития» — о победе над Мамаем и о монастыре на Дубенке. Многие читатели, которые ознакомятся с этой главой, будут глубоко удивлены и краткостью ее, и совмещением с «рядовой», идущей в последовательности других описаний, монастырской темой, и, возможно, тем, что не найдут привычного для них «патриотизма» Сергия, столь эксплуатируемого или не слишком компетентными, или не вполне честными людьми. Тем не менее лаконизм и сам тон повествования «Жития» говорят нам больше, чем то красноречие, на которое Епифаний был такой мастер и часто так падок — тем более что тема битвы с Мамаем, что бы после нее ни было на Руси, действительно великая — и в истории Руси, и в той «мета–истории» ее, в которой провиденциальное и мистическое играет столь важную роль.

Экспозиция этой главы — краткая и деловая:

Бысть убо Богу попущающу за грехы наша, слышано бысть, яко ординьскый князь Мамай въздвиже силу велику, всю орду безбожных татаръ, идет на Рускую землю; и бяху все людие въ страсе велице утесъняеми.

То, что Мамай поднял «силу велику» и идет на Русь, при всей масштабности и опасности этого события — явление внешнего ряда, но глубоко затрагивающее и внутреннее, глубинное. А последнее образует своего рода рамку. Во время таких испытаний расхожая формула Богу попущающу за грехы наша становится выражением сознания остро переживаемой реальности, ситуации «над обрывом». Спасительная сила такого сознания и такого переживания — в признании своей вины, добровольном и свободном, хотя и происходящем в крайней ситуации, а это уже и составляет содержание акта раскаяния, очищения. Народ, каждый человек ставит себя в то положение, когда искупление грехов, строго говоря, важнее победы над Мамаем как таковой, хотя, конечно, такая победа и есть шаг к искуплению. В такой ситуации главное именно это. И то, что потом победа приобретает самодостаточное и исключительное значение, а о грехах предпочитают не вспоминать, чтобы не испортить обедню, не отменяет значение признания собственной вины. И чем переживание ее острее и глубже, тем более высокая цель ставится перед собой. И цель эта — нравственная, хотя и достигается она в борьбе, насилием, через кровь — свою и чужую. Это и есть плата «за грехы наша», страшное искупление. Предчувствие страшного — и внешнего (Мамай), и внутреннего (жертвы, неизбежные при таком искуплении) — объединяет людей «въ страсе велице», утесняющем их, но и требующем, если эти люди достойны Лучшей участи, преодоления его. Преодолевается же он и собранной воедино народной волей, и ратным подвигом, и молитвами — как всего народа, так и святых угодников. Народ и его возглавители, духовные и мирские, делают ставку не только и не столько на победу (она — еще бабушка надвое сказала): цена делаемого выбора — смерть, та трагедия, которая потрясает больше и стоит дороже, нежели радость победы. В таком контексте и должно рассматриваться поведение Сергия при нашествии Мамая и во время битвы.

После экспозиции, имеющей общий характер, — переход к конкретному эпизоду посещения «великодръжавным […], достохвалнымъ и победоноснымъ, великимъ» Димитрием Сергия. Князь пришел к нему, яко же велию веру имеа къ старцу, въпросити его, аще повелитъ ему противу безбожных изыти: ведяше бо мужа добродетелна суща и даръ пророчьства имуща.

Услышав просьбу князя, Сергий благословил его, вооружил молитвой и сказал ему несколько слов. Ответ был краток и точно выверен:

«Подобает ти, Господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Поиди противу безбожныхъ, и Богу помагающу ти, победиши и здравъ въ свое отечьство с великыми похвалами възъвратишися» [339].

Князь обещал, что в случае победы он поставит монастырь в честь Пречистой Богоматери (богородичная тема в этом случае тоже, видимо, здесь неслучайна), и быстро отправился в путь.

Что же, собственно, сказал Преподобный князю? Нечто само собой разумеющееся, очевидное, — во–первых, чтобы он заботился о вверенных ему людях, что составляет прямую обязанность князя и о чем он сам хорошо знает, и, во–вторых, что он победит, если ему поможет Бог, утверждение, близкое к логическому кругу (помощь Бога в битве — и есть непререкаемый залог победы: поражения в этом случае быть не может). А если помощь Бога и, следовательно, победа обеспечены, то обеспечено и возвращение с честью и — с большой вероятностью — невредимым (сама эта невредимость, понимаемая исключительно как предсказание, строго говоря, конечно, в значительной степени просто сильное желание, учитывающее, впрочем, и складывающуюся реальную ситуацию) [340]. И единственное, но зато главное и предельно ответственное слово Сергия, ради которого к нему и пришел князь Димитрий, было Поиди противу безбожныхъ. Это слово, разумеется, могло быть вещим и промыслительным. Оно сыграло свою роль и стало событием исторического плана, хотя многочисленные попытки включить этот факт в сферу политики едва ли состоятельны: ситуация выбора, которая отчетливо вырисовывалась во второй половине лета 1380 года перед Москвой (а для того времени это уже означало, что и не только перед нею), была столь ответственна и цена ошибки столь велика, что сама ситуация не могла быть решена только в пределах политики и ее средствами. Но даже если для разрешения этой ситуации было бы достаточно политики, слово Сергия и сам Сергий оставались бы вне ее независимо от той роли, которую они в ней сыграли. Слово Сергия было просто благословением «в неведомое доброе» [341].

[Некоторых из писавших о Сергии в 1380 году настораживало некое противоречие между идеалом «всеобщего мира всей твари» и благословением на битву с татарами, данным князю Димитрию.

Дозволительно с этим идеалом связывать нашу историческую мечту о победе одного народа над другим? На этот вопрос в русской истории неоднократно давался ясный и недвусмысленный ответ. В Древней Руси не было более пламенного поборника идеи вселенского мира, чем св. Сергий, для которого храм Св. Троицы […] выражал собою мысль о преодолении ненавистного разделения мира; и, однако, тот же св. Сергий благословил Димитрия Донского на брань, а вокруг его обители собралась и выросла могучая русская государственность! Икона возвещает конец войны! И, однако, с незапамятных времен у нас иконы предносились перед войсками и воодушевляли на победу. Чтобы понять, как разрешается это кажущееся противоречие, достаточно задаться одним простым жизненным вопросом. Мог ли св. Сергий допустить мысль об осквернении церквей татарами? […] Религиозный идеал иконы не был бы правдою, если бы он освящал неправду непротивленства; к счастью, однако, эта неправда не имеет ничего с ним общего и даже прямо противоречит его духу. Когда св. Сергий утверждает мысль о грядущем соборе всей твари над миром и тут же благословляет на брань в мире, между этими двумя актами нет противоречия, потому что мир преображенной твари в вечном покое Творца и наша здешняя брань против темных сил, задерживающих осуществление этого мира, совершаются в различных планах бытия. Эта святая брань не только не нарушает тот вечный мир — она готовит его наступление.

(Трубецкой 1994, 244).]

Поэтому сергиево Поиди… может быть понято и иначе — как естественное следствие складывающейся в 70–е годы удачной, хотя и не без исключений, для Москвы ситуации. В 1375 году между Москвой и Тверью, основной соперницей Москвы за общерусское возглавление, был заключен мир, по условиям которого Тверской князь Михаил признавал себя «младшим братом» Московского князя и отказывался от притязаний на великое княжение. Тем самым напряжение между этими двумя княжествами спало и наступила известная стабилизация, устойчивость которой во многом зависела от «внешних» успехов Москвы (отношения с монголо–татарами и с Литвой, на которую Тверь вынуждена была, в частности, из–за московской политики, ориентироваться и на которую она возлагала вполне определенные надежды). А «внешние» успехи Москвы были очевидны. Прежде всего дважды приходивший под новые каменные стены Кремля, заменившие в 1367 году старые деревянные укрепления, Альгирдас (Ольгерд) (ноябрь 1368 г. и декабрь 1370 г.) вынужден был вернуться ни с чем, а в 1378 году на Воже, притоке Оки, в северной части враждебного Москве Рязанского княжества, русские под водительством великого князя Димитрия, окольничего Тимофея Вельяминова и князя Владимира Пронского нанесли жестокое поражение монголо–татарской рати Бегича, посланной Мамаем [342]. В обоих случаях это был успех русской «московской» стороны. Ему, а также «замирению» с Тверью, Димитрий был обязан тем, что именно он стал восприниматься — с удовлетворением или с огорчением, или даже с ненавистью — признанным возглавителем или кандидатом на такую роль всей Восточной Руси кроме Рязани. Это выдвижение Димитрия в лидеры общерусского масштаба укрепляло единство московской политической линии, особенно после победы на Воже [343]. Сознавая эти свои успехи, Москва становилась всё увереннее в своей «монголо–татарской» политике и позволяла себе игнорировать даже такие важные действия Мамая, как аннулирование им ярлыка московскому князю Димитрию Ивановичу на великое княжение владимирское и назначение на это место великого князя Михаила Тверского (1375 г.).

По мере того как Москва исполнялась всё большей уверенностью, у Мамая возрастал страх перед будущим, и источником этого страха была Москва и политика ее князя. Относительно его планов у Мамая не могло быть сомнений, и он понимал, что всё должно решиться вскоре же: если возрастание «московской» силы не остановить сейчас, пока еще тенденция к экспансии прикрывалась аргументами борьбы за великое княжение и защиты Москвы от татар, то в будущем осуществить это не удастся: часы истории всё более отсчитывали московское время. К тому же, Мамай сознавал, что дальнейшее промедление может поставить его перед двойной, с двух разных сторон, угрозой — московской с севера и исходящей от Тохтамыша с востока [344]. Нужно сказать, что Мамай успел сделать многое для усовершенствования, а отчасти и для реформирования (использование не только конницы, но и пеших воинов, генуэзской пехоты, пользовавшейся высокой репутацией) своего войска. Но прежде чем выступить против Москвы, Мамай все–таки сначала попытался принудить ее к существенным уступкам — согласиться с восстановлением прежней вассальной зависимости от хана и выплатой дани ему в гораздо более крупном размере, чем это было до 1375 года.

Следующий шаг был за русской стороной. И здесь возникает фигура митрополита Киприана, отсутствующая в «Житии» Сергия при описании событий, связанных с Куликовской битвой и ей непосредственно предшествовавших. Выдающийся деятель церкви, писатель, переводчик, Киприан был удостоен весьма обширной литературы, посвященной ему и его трудам [345], и тем не менее его роль долгое время оказывалась недооцененной и лишь в последние десятилетия она, наконец, начинает оцениваться по достоинству. Эта роль могла бы быть еще значительнее, учитывая, что Киприан и по природе своей и как высокий иерарх Церкви был примирителем и, как и Сергий, делал всё, чтобы победить «ненавистную рознь мира». Первую половину жизни он провел в Византии, жил в Болгарии в Келифаревском монастыре, на Афоне, в Константинополе, где был келейником патриарха Филофея Коккина, пославшего Киприана в 1373 году в Литву и на Русь для того, чтобы примирить литовских и тверских князей с митрополитом Алексием, — задача, им успешно выполненная. В следующем году Киприаном было предпринято перенесение останков трех литовских мучеников Антония, Иоанна и Евстафия, убитых язычниками, из Вильны в Константинополь и прославление мучеников. Когда в 1375 году вражда Литвы и Москвы возобновилась, литовские князья отправили с Киприаном грамоту к патриарху с просьбой посвятить Киприана в митрополита литовского. Филофей, зная о религиозных нестроениях в отношениях между Литвой и Москвой и заботясь о j том, чтобы их уладить, в декабре 1375 года рукоположил Киприана в митрополита «киевского, русского и литовского» с тем, чтобы после смерти престарелого митрополита Алексия Киприан стал митрополитом Киевским и всея Руси, объединив тем самым литовскую и московскую части митрополии. Прибыв летом 1376 года в Киев, Киприан через своих послов пытался добиться признания своих прав князем Димитрием, а также Новгородом и Псковом, но его усилия оказались напрасными.

12 февраля 1378 года умирает митрополит Московский Алексий, и, казалось бы, митрополитом должен был стать именно Киприан. Но здесь Димитрий, не желавший принимать митрополита «литвина», в полной мере проявил своеволие и недальновидность, серьезно скомпрометировав и церковную иерархию, в дела которой он грубо вмешался (шесть веков спустя Русская Церковь канонизирует князя Димитрия Донского и тем самым внесет соблазн в ум и чувства верующих). Избранником и любимцем Димитрия стал некто Митяй (в иночестве Михаил), одна из темных, авантюристических и одиозных фигур в истории Русской Церкви. Митяй ко времени смерти митрополита Алексия не имел никаких прав и оснований претендовать на митрополичий сан (в частности, он не был монахом). Коломенский священник, он был как бы насильно пострижен в монахи и переселился по приказу князя на митрополичий двор, стал носить митрополичье облачение и другие знаки соответствующего достоинства. Более того, Митяй становится духовником князя Димитрия (как и ряда именитых бояр) и хранителем княжеской печати [346]. Русская Церковь и общественное мнение чутко прореагировали на беззаконие, совершающееся на глазах у всех. Против Митяя выступил ряд видных русских игуменов, среди которых были Сергий Радонежский и его племянник Феодор Симоновский. Летом того же 1378 года, списавшись предварительно со своими «единомудреными» Сергием и Феодором (два послания от 3 и 23 июня; известно и третье послание им), Киприан попытался вступить в свои права наследования, но был грубо схвачен, заточен на ночь и наутро выслан людьми Димитрия.

Митяй, конечно, понимал неосновательность своих претензий и крайне нуждался в склонении церковного и общественного мнения в свою пользу. Для него все средства были хороши, и он побудил князя Димитрия созвать собор русских епископов с тем, чтобы предстать перед Константинопольским и Вселенским патриархом в епископском звании. Однако решительная и бескомпромиссная позиция Дионисия, епископа Суздальского, Нижегородского и Городецкого, привела к тому, что Митяй не получил на Руси епископского сана. Впрочем, это его не остановило. Он берет в руки перо и из выписок из трудов отцов Церкви составляет сборник «Цветец духовный», известный по списку XVII–XVIII вв., который в свое время видел И. И. Срезневский. Сборник был направлен против Дионисия и других «иноков–властолюбцев», противников Митяя [347]. Добившись у Димитрия задержания Дионисия на его пути в Константинополь, летом 1379 года во главе большого посольства в Константинополь к патриарху отправляется сам Митяй. Для него это был последний шанс. В степи он был задержан Мамаем, но вскоре отпущен им, после того как Мамай дал ему ярлык в обмен на обещание, что, когда Митяй станет митрополитом, он станет молиться за золотоордынских правителей, а те подтвердят свободу Русской Церкви от податей. Однако Митяй не избежал своей судьбы, в известном отношении символической: отправившись из Крыма, Митяй пересек ка корабле Черное море, и вблизи Константинополя внезапно умер, и несколько дней корабль с мертвым телом стоял в море перед Константинополем (город был блокирован с моря генуэзцами из–за столкновения генуэзского и венецианского флотов). Митяй умер, но последствия его неправедной жизни, коварства и лжи не были исчерпаны. То, что реально было возможно для Митяя и на что он претендовал (поставление его в митрополиты Великой Руси; на митрополита Всея Руси он едва ли мог претендовать), но чего из–за скоропостижной смерти он не достиг, было получено его спутником Пименом, ставшим первым митрополитом Великой Руси и, следовательно, внесшим рознь в дело окормления всех русских христиан, — и тоже не без обмана: Пимен использовал княжеские «харатии» (чистые бланки княжеских грамот, скрепленных печатью) и благодаря им был рукоположен в митрополиты Великой Руси (см. Прохоров 1978) [348].

Киприан же отправился в Константинополь зимой 1378–1379 года и пробыл там до июня 1380 года, когда собор патриарха Нила, утвердивший Пимена митрополитом «Киевским и Великой Руси», оставил за Киприаном звание митрополита «Малой Руси и Литвы». Было также решено, что в случае смерти Киприана Пимен должен был распространить свою власть и на Малую Русь и Литву. Вселенский патриарх заботился о едином окормлении всей христианской Восточной Европы более, чем некоторые недостойные пастыри Московского княжества. Сам князь Московский Димитрий не мог не ощутить чувства тупика и имел решительность навести порядок в делах Русской Церкви. Справедливость восторжествовала: Киприан был вызван Димитрием из Киева, и 23 мая 1381 года был уже в Москве; в декабре того же года Пимен на его пути из Константинополя был задержан и отправлен в заточение в Чухлому. Но на этом история не кончилась. Осенью 1382 года после нашествия Тохтамыша и опустошения им Москвы Киприан был изгнан из города (возможно, Димитрию не понравились предостережения Киприана от решения сменить митрополита), а Пимен, к тому времени успевший уже из Чухломы перебраться в Тверь, был переведен из Твери в Москву, и митрополия опять оказалась поделенной. Борьба продолжалась и далее: Пимен, не явившийся на патриарший собор и вступивший с патриархом в открытую вражду, был на соборе осужден заочно, и митрополитом «всея Руси» был утвержден Киприан. Однако он, подозревая нерасположенность к себе великого князя, не спешил с отъездом в Москву, помня, в частности, о неприятной истории 1385 года с Дионисием, кончившейся его заключением и смертью в темнице. Только два события 1389 года — занятие Константинопольской кафедры новым патриархом Нилом и смерть Пимена — изменили ситуацию в пользу Киприана: с 1390 г. по день своей смерти в 1406 году он пребывал в звании митрополита Московского. И в эти годы он думал и пытался объединить в единое целое обе митрополии — Литовскую и Московскую. Он поддерживал дружественные отношения с литовским князем Ягайлой и в 1396 году приезжал в Литву, но уже имевшиеся расхождения обеих частей, подогреваемые и корыстными интересами заинтересованных лиц, не позволили Киприану осуществить то, о чем он думал более трех десятилетий.

Память о Киприане и его многосторонней и плодотворной деятельности как митрополита, писателя, переводчика, многое, претерпевшего за мужественное и последовательное отстаивание своих взглядов, жива и поныне. Более того, заслуги Киприана в истории Русской Церкви видятся из сегодняшнего дня гораздо отчетливее, особенно на фоне таких фигур, как Митяй или Пимен. Да и Димитрий Донской заслуживает немалых упреков за обиды, нанесенные им Киприану. В заслугу Киприану можно поставить многое. Нельзя забывать, что он был достойным продолжателем дела московских святителей Петра и Алексия (Киприану принадлежит оригинальная редакция «Жития Петра митрополита», созданная в 1381 году на волне того народного подъема, который был вызван победой в Куликовской битве [349]).

Но здесь фигура Киприана привлекает внимание в двух отношениях — в связи с выбором князя Димитрия, узнавшего о походе Мамая на Москву летом 1380 года, и в связи с Сергием Радонежским и Феодором Симоновским, к которым Киприан трижды обращался с посланиями как к своим единомышленникам, медлящим откликнуться на несправедливость, допущенную князем в отношении к нему. Несправедливостью, конечно, нужно считать и то, что в главке «Жития» Сергия, посвященной подготовке к выступлению русского войска навстречу Мамаю и битве с ним, Епифаний вообще не упоминает имени Киприана, тем самым существенно смещая картину: к Сергию Димитрий обращался как к провидцу и молитвеннику, к Киприану же — как к духовному возглавителю, человеку широкого кругозора, практику, хорошо ориентирующемуся в тех ситуациях, где нет бесспорного решения и особенно важна осмотрительность.

Можно напомнить, что перед походом на Москву Мамай направил к Димитрию своих посланников с очень жестким ультиматумом, который, как, видимо, полагал сам Мамай, не может быть принят московской стороной. Никоновская летопись в тексте под 6888 годом (= 1380 г.) вводит читателя (или, точнее, позволяет ему войти) в самую сердцевину ситуации:

[…] и абiе внезаапу прiидоша Татарове, послы отъ Мамаа, къ великому князю Дмитрею Ивановичю на Москву […] Послы же Мамаевы гордо глаголаху и Мамаа поведающа близъ стояща въ поле за Дономъ со многою силою. Князь велики же вся cia поведа отцу своему Кипрiану митрополиту всея Руси; онъ же рече: «Видиши ли, господине сыну мой вьзлюбленный, о Господе, Божiимъ попущенiемъ за наша согрешенiа идетъ пленити землю нашу; но вамъ подобаетъ, православнымъ княземъ, техъ нечестивыхъ дарми утоляти четверицею сугубо, да въ тихость и въ кротость и въ смиренiе прiидеть; аще ли и тако не укротится и не смирится, ино Господь Богъ его смирить; писано бо есть: Господь гордымъ противится, смиренным же даеть благодать […] Тако бо Господь повеле христiаномъ творити со смиреною мудростiю, якоже глаголеть въ Евангелiи: “будите мудри, яко змiа, и цели, яко голубiе”. Змiева убо мудрость сицева есть: егда некое ей бедное прилучится, егда будетъ отъ некоего бьема и уязвляема, тогда все тело свое даетъ на язвы и бiенiе, главу же свою всею силою соблюдаетъ; такоже и всякь христiанинъ о Христе, егда тесно и нужно время прилучится ему, гонимъ, уязвляемъ, бьемъ, мучимъ, вся своя предаетъ, злато и сребро и стяжанiе, честь, славу, въ велицей же нуже и тело свое попущаетъ ранимо быти; главу же свою, еже есть Христосъ и яже въ него вера христiаньскаа, соблюдаетъ всякимъ опасенiемъ любве Его ради и веры. Тако убо повеле Господь мудре устрояти и исправляти: аще бо стяжанiа, и именiа, и злата, и сребра ищутъ гонящей, дадите имъ, елико имате; аще ли чести и славы хотятъ, дадите имъ; аще ли веру вашу отъяши хотятъ, стойте крепко за сiе и сохраняйте всякимъ опасенiемъ. И ты убо, господине, елико можеши собрати злата и сребра, посли къ нему и исправися къ нему и укроти ярость его» (ПСРЛ XI, 1965, 50–51).

Князь внял советам Киприана и направил к Мамаю своего посла с двумя толмачами, знающими татарский язык, и с большим запасом золота и серебра. Дойдя до Рязанской земли, посланные узнали, что князь Рязанский Олег и князь Литовский Ягайло «приложишася ко царю Мамаю». В Москву к великому князю был послан «скоровестник». Услышав новость, князь оскорбися и опечалися зело и сообщил эту весть Киприану. — «Ты убо, господине сыне мой возлюбленный о Христе, каковы обиды сотворилъ еси имъ?» — спросил Киприан князя. Димитрий, прослезившись, в ответ: «азъ убо, отче, съгрешихъ и несмь достоинъ и жити; къ нимъ же ни единыя черты по отецъ своихъ закону не преступихъ; веси бо, отче, самъ, яко доволенъ есмь пределы своими и чюжихъ не желаю восхищати, и имъ ни единыя обиды не сотворихъ; не вемъ, что ради возсташа на мя». И тогда митрополит Киприан сказал князю главное, и оно было услышано и выполнено:

«аще тако есть, не скорби, ни смущайся; Господь ти заступникъ и помощникь есть, яко Господь правду возлюби и по правде побораеть и правда отъ смерти избавляеть; не просто же убо действуй, да не внезаапу напрасно искрадуть тя, но собирай воинства и по всемъ землямъ со всякимъ умиленiемь и смиренiемъ и любовiю посли, да снидутся вси человецы, и много умножится воинства, и тако не съ единымъ смиренiемъ станеши, но со смиренiемъ и страхъ совъкупиши, и възразиши и устрашиши съпротивляющаятися» (ПСРЛ XI, 1965, 51).

Князь Димитрий послушался советов Киприана, повсюду разослал людей собирать воинство, и отложи скорбь и печаль отъ сердца своего, но возложи печаль свою на Господа и на Пречистую Его Матерь и на святаго чюдотворца Петра и на вся святыя. Именно после встречи с Киприаном, после его советов, наставлений и благословения въсхоте великий князь идти в монастырь Живоначальной Троицы к Преподобному игумену Сергию. «Житие» очень кратко описывает эту встречу, но — в отличие от Никоновской летописи, описывающей эту встречу несравненно подробнее, — обозначает цель прихода князя к Сергию — въпросити его, аще повелитъ ему противу безбожных изыти, т. е. спросить, очевидно, с целью подтверждения, о том, о чем он только что спрашивал у Киприана и получил на этот вопрос ответ. Из Никоновской летописи узнаем, что Димитрий пришел к Сергию 18–го августа, на память святых мучеников Флора и Лавра, и возхоте паки скоро возвратитися, потому что вестники все время сообщали князю о продвижении Мамая. Может создаться впечатление, что посещение Димитрием Сергия носило символический характер и, пожалуй, нужно было великому князю для некоего душевного успокоения. Характерно, что единственное, о чем князь просит Сергия, — дать ему двух монахов Пересвета и Ослябю, мужества ихъ ради и полки умеюща рядити, просьба, ради которой Димитрию едва ли стоило терять столь драгоценное в эти дни время.

Итак, едва достигнув Троицы, князь торопится уехать, и Сергию приходится оттягивать момент расставания:

Преподобный же игуменъ Сергiй умоли его [Димитрия. — В. Т.] ести у него хлеба въ трапезе: «да дасть ти, рече, Господь Богъ и Пречистаа Богородица, помощь и не у еще cie победы венець съ вечнымъ сномъ носити тебе есть, прочимъ же мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». И повеле священную воду уготовити, и по возстанiи отъ трапезы благослови крестомъ и окропи священною водою великого князя, и рече ему: «почти дары и честiю нечестиваго Мамаа, да видевъ Господь Богъ смиренiе твое, и вьзнесетъ тя, а его неукротимую ярость и гордость низложитъ». Онъ же рече: «вся cia сотворихъ ему, отче, онъ же наипаче съ великою гордостiю возносится». Преподобный же рече: «аще убо тако есть, то убо ждетъ его конечное погубленiе и запустенiе, тебе же отъ Господа Бога и Пречистыа Богородица и святыхъ Его помощь и милость и слава» […]

И после передачи Пересвета и Осляби в руки великого князя и благословения их, Димитрия, всех князей, бояр и воевод — Димитрию:

«Господь Богъ будетъ ти помощникъ и заступникъ, и Тъй победитъ и низложитъ супостаты твоя и прославитъ тя». И сие дръжа во уме своемъ, яко некое сокровище, и не поведа никомуже.

Но, вернувшись в Москву, Димитрий получил благословение у отца своего Кипpiaнa митрополита всея Pyciu, и поведа ему единому, еже рече ему преподобный Сергей. Глагола ему митрополитъ: «не повеждь cie никомуже, дондеже Господь въ благое изведетъ» (ПСРЛ XI, 1965, 53). Молитвам и просьбам о благословении посвящены эти последние «московские» часы Димитрия: он молится в соборной церкви пред образом Пречистой Богородицы, идет к гробу святого чудотворца Петра и, припав к гробу, со слезами молит о помощи и заступничестве от врагов и о низложении их гордости. После всего этого он возвращается к Киприану, прося прощения и благословения. Митрополит и простил и благословил его, знаменовал его честным крестом и окропил святою водою. Наконец, князь идет в церковь святого архистратига Михаила, у иконъ знаменася и помолися, и у гробовъ родителей своихъ простися и благословися. Выйдя из церкви, князь садится на коня и направляется к Коломне, оставив жену и троих своих сыновей на попечении Киприана и воеводы.

Здесь еще раз приходится вернуться к сергиеву Поиди противу безбожныхъ. Нужно напомнить, что эти слова были сказаны уже после того, как Киприан одобрил решение оказать сопротивление Мамаю, и об этом Сергий скорее всего уже знал. Киприан, как и Сергий, знал, что «мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». Крови он не хотел всей душой; знал, что никакая победа не стоит тех неизмеримых жертв, которых не избежать в битве. Поэтому Киприан и старался использовать любой шанс избежать сражения. Никаких амбиций относительно возможного урона, который потерпит «русская» честь в случае уступок татарам — даже очень больших, — у него не было: почти полтора столетия эта честь уже попиралась — и не только врагами, но нередко своими, русскими. Но, предвидя неизбежность кровавой схватки, более того, зная о ней, об объявшем жителей Москвы страхе перед предстоящими страшными событиями, Киприан понимал, что час труднейшего выбора настал и что сейчас отказ от сознательного и пока еще самостоятельного выбора равносилен поражению [350]. И поэтому он подсказал Димитрию, каким должен быть этот выбор. Возможно, что великий князь ожидал от митрополита именно такого выбора, и, зная горячность Димитрия, нельзя исключать и того, что уступить Мамаю в его требованиях для него было труднее, чем решиться на битву (тем более, что Димитрий не сразу узнал о присоединении Ягайлы и его войска к Мамаю, которое удалось предотвратить в самый последний момент).

Если следовать Никоновской летописи, то и Киприан, и Сергий едины в том, что знали — надо сделать всё возможное, чтобы предотвратить кровавое решение вопроса: мирный исход, какими бы болезненными ни были уступки — и материальные, и моральные, — несравненно лучше, чем гибель многих тысяч людей, которая, к тому же, не гарантирует от поражения на поле боя и последующего разгрома Москвы и Московского (по меньшей мере) княжества. Сергий, как и Киприан, при трезвом своем уме и даре находить простые решения, начинает все–таки с «мирного» варианта, понимая, чувствуя, предвидя, что единственная реальность завтрашнего дня — кровавая битва, что предотвратить ее уже никак нельзя, что дело тут не только в злокозненном Мамае, но теперь, после победы на Воже, успехов московской политики, явно утвердившейся первенствующей роли Москвы среди других княжеств и обретения определенного уровня неформальной независимости от Орды, после того как Москва поверила в свои силы и возможности, в свое неминуемо независимое будущее [351] — теперь многое зависело и от самих русских, от народа, войска, от Москвы, Серпухова, Ростова, Владимира, Суздаля, Нижнего Новгорода, Мурома, Белозерска, Пскова, наконец, от самого великого князя, который в эти ответственные дни, как бы в предчувствии своего звездного часа, альтернативой которому была гибель, был решителен, энергичен, готов к риску и, более того, искал опасности. «Каков бы ни был Димитрий в иных положениях, здесь, перед Куликовым полем, он как будто ощущал полет свой всё вперед, неудержимо. В эти дни — он гений молодой России. Старшие опытные воеводы предлагали: здесь повременить. Мамай силен, с ним и Литва, и князь Олег Рязанский. Димитрий, вопреки советам, перешел через Дон. Назад путь был отрезан, значит, всё вперед, победа или смерть» (Зайцев 1991, 111).

В истории бывают такие «осевые» периоды, когда народ и власть входят в пространство, где их однонаправленность и согласие даются естественно и легко обеим сторонам, как бы сами собой, и это становится источником новой творческой энергии, строительством истории. Народ, если говорить о глубинном уровне, осознает себя субъектом истории, некоей силой, способной к историческим деяниям и выбору своей судьбы. Разумеется, точнее было бы говорить не об осознании, самосознании, понимании, а о чувстве, ощущении своего единства, сплоченности, соборности–коллективности, своей силы, своего «всё могу», но такое чувство, его актуальное переживание, собственно, и образуют тот субстрат, на котором обычно вырастает существование «исторического», осуществляется вхождение в историю. Надо ли говорить, что эта внутренняя энергия исторического бытия чаще всего обнаруживает себя на некоем судьбоносном переломе, в ситуации «над бездной», когда всё второстепенное, точнее — всё, кроме единственно важного, главного, исчезает и остается роковой выбор: или — или, где одно «или» — смерть, другое — жизнь? Следует особо отметить, что такое понимание выбора — скорее достояние субъективного взгляда, нежели объективного. Едва ли можно сомневаться в том, что, потерпи русские в 1380 году поражение, далеко не всё было бы потеряно, более того, какими бы ни были эти потери, они могли только приостановить или ненадолго повернуть вспять восходящее движение Москвы и всей русской истории, как страшная катастрофа в конце августа 1382 года, через два года после Куликовской победы, когда казалось, что Русь отброшена к состоянию, в котором она была после Батыя и его нашествия [352], не остановила скорого возврата на восходящий путь. Конечно, «объективно» разгром Москвы Тохтамышем в 1382 году весил больше, чем Куликовская победа, но «субъективно» в русскую историю была отобрана именно победа, а о поражении предпочли забыть [353] — и в известном отношении правильно, потому что поражение было чем–то старым, хорошо известным, привычным и считали не свои потери (народ растет как трава), а чужие, потому что замкнуться в переживании своего горя значило бы утрату путеводительной перспективы, энергии творческого исторического делания.

И Киприан, и Сергий хорошо понимали и восхождение Москвы, и страшную угрозу ей. Чувствовали они и настроение народа и великого князя. Но в августе 1380 года они не могли предложить ничего иного, кроме того, что было ими посоветовано Димитрию. Важно, что цену жертвы они предвидели заранее и заранее оплакивали тех многих, кому суждено было погибнуть. Так же важно и то, что в те дни они — при всей разнице их положения и возможности влиять на великого князя — были одномысленны и делали общее дело, хотя в поздней оценке их вклад представлялся существенно различным. К этому времени Сергия воспринимали уже как фигуру харизматическую, импонирующую своими уникальными чертами и особенностями и дающую пищу для мифологизации. Сергий в глазах широчайшего круга его почитателей был народен: власти он не мешал, но держался от нее чаще всего все–таки в стороне. В Киприане же видели неудачника, а неудачников на Руси особенно не жаловали, да и отношение Димитрия к Киприану не способствовало должной оценке этого выдающегося деятеля Церкви. Сказанное относится и к Киприану как писателю. Лишь последние десятилетия принесли существенные изменения, ср. Киселков 1956, 213–230; Иванов 1958, 25–79; Мошин 1963, 104–106; Димитриев 1963, 215–254; 1980, 64–70; Борисов 1975, 58–72; Дончева–Панайотова 1974, 501–509; 1975, 98–101; 1977, 30–43; 1980, 143–155; 1981; Прохоров 1978 и др.

Трудно настаивать на том, что советы Сергия были для великого князя важнее, чем мнение Киприана, но обращение к последнему в такой момент было обязательным, а поездка в Троицу на встречу с Сергием, когда каждый час был на учете, не предполагалась буквой обычая, долга, обязанности. И здесь нужно отдать должное князю Димитрию Ивановичу: в эти дни «буква» его вообще не интересовала — не интересовала, потому что к этому времени сам дух происходящего и — еще более — предстоящего открылся и стал доступен ему. Он понял, что встреча с Сергием нужна ему именно в этой новооткрывшейся духовной перспективе, и поехал он к Сергию, строго говоря, не за советом, а за благословением, получив, однако, и то и другое.

Здесь и выступает снова Сергий. Т. е. сам он никуда не выступает [как важно это глубокое наблюдение, отсылающее к важной индивидуальной особенности Преподобного, хорошо знавшего и свое место, и свое время, и свое дело и то, когда все они должны соединиться и слиться с ним самим! — В. Т.], а к нему в обитель едет Димитрий за благословением на страшный бой.

Сергий не «стеснялся» (понятие, по отношению к нему едва ли применимое) давать советы и тем паче вмешиваться в мирские события, но не любил и не хотел этого делать — не его это было дело. Но вместе с тем Сергий понимал: есть такое пространство и такое время, где духовное дело, вера поневоле соприкасаются со сферой власти. Таким было это пространство и это время на Руси в августе–сентябре 1380–го. Сейчас упования Сергия были на великого князя как образ государства, как его защитника и гаранта его целостности. Это совсем не значит, что он всегда одобрял князя и вообще мирскую власть. Понимая, что у князя свой круг обязанностей и свой набор средств для их выполнения, Сергий, конечно, не брал на себя задачу анализировать, что «хорошо», а что «плохо» в действиях князя, и не давал советов ему. Но когда Димитрий вмешивался в дела веры и Церкви (а к сожалению, он это делал не раз и часто своевольно, а иногда и крайне неудачно, внося соблазн и разлад в жизнь Церкви), Сергий определенно не одобрял действий великого князя, хотя мудро не обозначал противопоставления: обозначь он его, трудно сказать, какими были бы ответные действия князя. Впрочем, Димитрий довольно хорошо понимал, когда он действует не по–христиански, и в таких случаях к Сергию ни за советами, ни за благословениями не обращался. Одним словом, были моменты, когда «плохой мир», плохость которого обеими сторонами осознавалась, но не обозначалась, все–таки оказывался не худшим выходом из положения, но в 1380 году всё было, к счастью, иначе, и Сергий не мог уклониться от выбора, и выбор этот определялся не «патриотическими» соображениями, а интересами веры и народа, для большинства которого вера значила больше власти (даже в Смутное время был момент, когда Россия готова была отказаться от русской власти, но никак не от православной веры), хотя в распоряжении власти было больше средств принуждения и демагогии.

До сих пор Сергий был тихим отшельником, плотником, скромным игуменом и воспитателем, святым. Теперь стоял пред трудным делом: благословения на кровь. Благословил бы на войну, даже национальную, Христос? И кто отправился бы за таким благословением к Франциску? Сергий не особенно ценил печальные дела земли. Самый отказ от митрополии, тягости с непослушными в монастыре — всё ясно говорит, как он любил, ценил «чистое деланье», «плотничество духа», аромат стружек духовных в лесах Радонежа. Но не его стихия — крайность. Если на трагической земле идет трагическое дело, он благословит ту сторону, которую считает правой. Он не за войну, но раз она случилась [не по вине Москвы, к тому же. — В. Т.], за народ и за Россию, православных. Как наставник и утешитель, «Параклет» России, он не может оставаться безучастным.

(Зайцев 1991, 110).

Епифаний в главе о событиях 1380 года и роли в них Сергия отмечает то, что отражает уже складывающийся «сергиев» миф (нужно во избежание кривотолков заметить, что миф в этом случае никак не противопоставляется реальной ситуации, тому, «как это было на самом деле», но представляет собой коллективную, в значительной степени стихийно возникающую версию имевшего место). «Художественная» интенция мифа привлекает к себе его «пользователя» и нередко завораживает его. Менее чем на странице текста составитель «Жития» успевает дважды коснуться пророчески–провидческой темы, образующей, если угодно, pointe всей главки о битве, описанию которой посвящено всего три фразы [354], резюмируемых возвращением к пророческой теме — И зде збысться пророчъское слово: «Единь гоняше тысящу, а два тму».

Эти удивительные способности Сергия даны в форсированных контекстах, с отмеченной мотивировкой их обнаружения. В первом случае, когда русские воины воочию впервые увидели татарское войско, поразившее их своей многочисленностью, и, объятые страхом, они сташа сомнящеся, — внезаапу въ той час приспе борзоходець с посланием от святого. В нем было написано: «Без всякого съмнениа, Господине, съ дръзновениемь поиди противу свирепъства их, никако же ужасатися, всяко поможет ти Богъ». И сразу же и Димитрий, и всё войско от сего велику дръзость въсприимше, изыдоша противу поганых. В другом случае Епифаний приводит пример дара прозорливости, ясно- и дальновидения, свойственного Сергию, который всё происходящее на поле битвы ведяше, яко близ вся бываемаа, и мог бы, говоря языком дня нынешнего, вести репортаж событий, происходящих за сотни верст от Троицы. Епифаний сообщает:

Зряше издалече, бяша растоаниа местом и многы дни хождениемь, на молитве с братиею Богу предстоа о бывшей победе на поганыхъ. Мало же часу мимошедшу, яко до конца побежени быша безбожный, вся предсказоваше братиам бывшаа святый: победу и храборство великого князя Димитриа Ивановича, преславно победу показавша на поганых, и от них избиеных сих по имени сказа и приношение о них всемилостивому Богу принесе.

Конец главки — о том, как «достохвалный и победоносный» князь Димитрий, одержавший «славну победу на съпротивныа варвары, възвращается светло в радости мнозе въ свое отечьство». Первым делом (незамедлено, — подчеркивается в «Житии») Димитрий приходит к Сергию, благодать въздаа ему о добром съвещании. Князь благодарил Преподобного и братию за молитвы и в веселии сердца бывшаа вся исповедаша. В монастырь был сделан большой вклад. Князь также напомнил Сергию о своем желании построить монастырь в честь Пречистой Богоматери. Сергий указал подходящее для монастыря место на острове на реке Дубенке, притоке Дубны, к северо–западу от Троицы. С соизволения великого князя Сергий поставил здесь церковь Успения Владычицы в честь Пречистой Богоматери. Благодаря помощи Димитрия возник монастырь чюденъ, всем исплъненъ, игуменом которого Сергий поставил своего ученика добродетельного Савву. Он же състави общежитие в лепоту зело, яко же подобаетъ въ славу Божию. В монастыре собралось многочисленное братство, и милостью Пречистой у братии было всё необходимое. Сиа же до зде, — завершает Епифаний главку. Позднее Савва основал Саввино–Сторожевский монастырь в Звенигороде.

Но чтобы закончить тему Киприана и Сергия, нужно на время выйти за пределы обозначенного выше «зде», точнее — вернуться в лето 1378 года, когда Киприаном было написано второе его послание к игуменам Сергию и Феодору, посланное вдогонку более краткому, написанному 3 июня, за двадцать дней до второго послания, о котором здесь пойдет речь.

Следует напомнить, что великий князь Димитрий Иванович, ввязавшись в недостойную, более того, скандальную авантюру с Митяем–Михаилом, по логике его замысла должен был устранить из игры законного митрополита всея Руси Киприана, хотя его поставление было совершено еще при жизни митрополита Московского Алексия (умер в феврале 1378 года). После смерти Алексия Киприан направился из Киева в Москву, где надеялся, в частности, с помощью поддерживавших его Сергия и Феодора Симоновского, занять узурпированный Митяем митрополичий престол. Но до Москвы тогда Киприан не добрался: он был перехвачен по пути людьми Димитрия, с ним обошлись грубо и в конце концов он вынужден был вернуться в Киев. Уже после победы над Мамаем Димитрий в 1381 году вынужден был пригласить Киприана в Москву занять митрополичий престол. Но после разгрома Москвы Тохтамышем в 1382 году Димитрий изгоняет Киприана, вынужденного удалиться в Киев. Вернуться в Москву Киприану удалось лишь после смерти Димитрия, в 1390 году. Здесь он был митрополитом до самой своей смерти в 1406 году.

Послание (второе) Киприана своим единомышленникам Сергию и Феодору принадлежит к особому «гибридному» жанру: конечно, перед нами частное и, если угодно, деловое письмо, в котором обсуждаются острые вопросы, относящиеся к злобе дня; но вместе с тем именно эта злоба дня, а также сан Киприана и его тогдашнее положение предопределяют общественное звучание послания, его публицистичность и актуальность для многих несогласных с произволом Димитрия и его ставленника злосчастного Митяя. Киприан и сам рассчитывал на распространение своего послания, понимая, какие опасности с этим связаны («если читаешь и распространяешь, подвергаешься опасности наказания со стороны властей предержащих, если утаиваешь или уничтожаешь, подпадаешь под митрополичье проклятье», — по формулировке Г. М. Прохорова, см. ПЛДР. 1981, 580). «Публицистическая» направленность «частного» послания и его небезопасность в высокой степени определяет сознательную затрудненность текста вплоть до элементов шифра. Вместе с тем обильный цитатный слой, ссылки на церковно–канонические установления, имеющие целью и доказательство незаконности действий Митяя, и защиту своих прав, придают посланию характер делового документа, отстаивающего право, закон, справедливость, протестующего против злоупотреблений и попрания права, горько сожалеющего о равнодушии людей, знающих обо всем этом, но не поднимающих своего голоса в защиту права и жертв беззакония.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.